Понятие конститутивной функции рассудка и соответственно — новый метод в философии 14 страница
В Долиной теме "судьбы" первичная экзистенциальная тревога [ Urangst] сочетается со Сверхъестественным и с суеверием. Кьер-кегор в своих основательно-просветляющих исследованиях значения тревоги видит судьбу как "от-чего ужаса", которое позднее занимает центральное положение в онтологии Хайдеггера. Здесь ничто тревоги с глубокой проницательностью интерпретируется непосредственно как бытие в мире: "От-чего ужаса есть бытие-в-мире как таковое" ("Бытие и время", с. 186). В тревоге мир редуцируется до незначительности, так что существование не может отыскать ничего такого, посредством чего оно могло бы понять себя, "оно простирается в ничто мира"; но, натыкаясь на мир, понимая его через тревогу, существование осознает само бытие в мире; "причина" (wovor) тревоги одновременно является ее "для чего" (worum). "Тревога касается голого Dasein как существования, погруженного в сверхъестественность"*.
Хотя тревога способна открывать также возможность подлинной или экзистенциальной способности быть (каким образом — в данном контексте несущественно), Лола остается погруженной в тревогу безо всякой возможности вновь обрести или даже осознать себя. Вместо этого она смотрит на ничто, как если бы оно было сверхъестественной объективной силой; но ей никогда не удается сосредоточиться на нем или вплотную подойти к нему, как бы усердно она ни старалась "прочитать" его намерения "по вещам". Именно "компульсивность вкладывать какой-то особый смысл во все" не позволяет ей успокоиться и истощает ее силы.
Здесь вновь следует отметить, что экзистенциальная тревога возможна только там, где любовь — двойственная форма, которая "увековечивает" существование как родной дом и пристанище, — уже не светит или еще не засияла.
Как мы заметили, такое вкладывание особого смысла в объекты связано с их вербальными символами и с их случайными сочетаниями в пространстве и во времени. Удачу ей предвещают не "четыре голубя", а слово cuatro, в котором она находит буквы c-a-r-t; в связи с тем, что carte обозначает "письмо", в этом она "читает", что получит пиьсмо от своего жениха. Ее тревожат не трости с резиновыми набалдашниками, а слоги "нет" ["да"] (если читать справа налево слово baston — трость) и go-ma (резина), означающие для нее "не иди!" = "не иди дальше!".
По таким "знакам" она "читает", что "должна быть осторожной", ибо "я никогда не знаю, что может случиться...". Лола спрашивает совета у "судьбы", точно так же, как греки советовались с Оракулом, и "слепо" подчиняется ей, даже несмотря на то, что признает ее двусмысленность. Но если греки принимали свою систему знаков как унаследованную традицию, то Лола разработала свою собственную, но относилась к ней так, как если бы она была объективной или передавала сообщение объективной силы. Позиция Лолы напоминает отношение некоторых людей к астрологии. Ни в том, ни в другом случае нет осознания, что практикуется всего лишь "фетишизм названий, проецированных на небо". Но опять же, в отличие от астрологического суеверия, уходящего корнями в традицию, Лолино суеверие чисто индивидуально. Общим для обоих случаев является вера во мнимую, слепо действующую силу и отбрасывание от возможности вырвать себя из предопределенности и вернуться к жизни в качестве своего реального я или принять подлинную религиозную веру.
Побуждение "вкладывать" особый смысл в вещи посредством системы вербальных символов, позволяющей получить определенное "Да" или "Нет", тесно связано со склонностью избегать и даже бежать от самих зловещих вещей и от всякого, кто прикасался к ним. Эта связь с вербальным выражением чаще всего очень ясно видна, как в случае зловещего значения зонтика, возникшего от букв s-i, и совпадения во времени этого s-i со встречей Лолы с горбуньей. Сама горбунья — причем только горбунья, а не горбун — черпает свое зловещее значение (точно так же, как и косоглазая продавщица) из "ненормальности" этого жизненного явления, ненормальности в смысле "нисходящей жизни" ("История болезни Эллен Вест"), то есть изъяна, уродства, обе-зображенности. Эти формы "нисходящей жизни" так ярко выражены в суеверии потому, что суеверие "зарождается" от тревоги бытия в мире самого по себе, от голого существования, погруженного в сверхъестественность. Эти символы нисходящей
жизни могут оказывать сверхъестественное действие только по одной причине: потому что существование, упорно остающееся в сверхъестественности, само является нисходящей жизнью! Или, выражаясь иначе, постоянная погруженность в экзистенциальную тревогу и пристальное вглядывание в ее сверхъестественное ничто наделяют существование "даром предвидения" в отношении всех явлений, которые отклоняются от "успокоительной" экзистенциальной нормы и указывают на ее неустойчивость.
То, что контакт — как тактильный, так и ассоциативный, в смысле ассоциации по близости и сходству — становится здесь настолько важным, можно понять, если принять во внимание упрощение картины мира от очень сложного взаимосвязанного целого контекста соотношений до простого пространственного "рядом-друг-с-другом" и сенсорного или абстрактного "вместе-друг-с-другом".
Здесь проявляется значительное упрощение и обеднение "мира", что, естественно, является упрощением и обеднением существования. По мере того, как существование становится все проще и все беднее, точно также упрощается и обедняется мир и вместе с тем становится все более невыносимым в своей упрощенности; ибо "за" ним находится и сквозь него смотрит голова Медузы, принадлежащая "ничто тревоги". Именно тревога заставляет мир выглядеть все более незначительным, все более простым, потому что она приводит существование в "оцепенение", сужает его открытость, его "вот" до все меньшего и меньшего круга, навязывает ему все более сложные для реализации возможности, которые предоставляются ему все реже и реже. То, что верно в отношении ориентации в пространстве, еще вернее в отношении ориентации во времени и историзации [Geschichtlichung] существования. Подлинная историзация — аутентичная история с экзистенциальной точки зрения — замещается простым "совпадением" обстоятельств и события, что служит признаком всего лишь земных "объективных" событий, а не подлинной судьбы*.
* Об этом разграничении писал Зиммель (G.Simmel, Lebensanschauung, S. 127): "То, что у кого-то отец убит, а мать выходит замуж за убийцу, несомненно, будет ошеломляющим событием для любого человека; но то, что это становится судьбой Гамлета, определяется характером Гамлета, а не тем фактом, что данное событие свалилось на него как на "кого-то". Единичные "судьбы" по существу определяются внешними событиями, то есть, очевидно, объективный фактор перевешивает все другие; но их совокупность, "судьба" каждого человека определяется его характером. Если достаточно внимательно посмотреть со стороны, то в ней можно увидеть единство, вытекающее не из единичных причин, а единство, центром которого является априори формирующая сила жизни индивида".
То, что место страхов и воспоминаний занимают реальные предметы и люди, с которыми они были связаны, служит признаком такого приземления [ Verweltlichung} или экстернализации судьбы. Но воспоминания не только связываются с предметами и людьми, они "входят в них". Поэтому "ужасающее ощущение не прекращается до тех пор, пока вещь рядом". Таким образом, земное пространственное отдаление от вещей замещает экзистенциальное (подлинно жизненно-историческое) преодоление проникшего в них ужасающего ощущения. Мы можем видеть здесь универсальную человеческую черту — "отталкивание", запирание, прятанье вещей, связанных с неприятными или печальными воспоминаниями; однако в случае Лолы это удобное свойств малодушия или "самозащиты" превращается в необходимость, "долженствование". Выражаясь психологически, можно сказать, что в данном случае место преднамеренных действий или психических явлений (в смысле Брентано) занимают "предполагаемые объекты". Но это всего лишь иная формулировка того, что в экзистенциально-аналитических терминах мы назвали приземлением. Здесь мы сталкиваемся с трансформацией жизненно-исторической пространственности в земное пространство и его ориентационный потенциал близости и удаления. То, с чем уже больше нельзя иметь дело в экзистенциально-исторических условиях, теперь должно происходить в "земном пространстве". Посредством этого существование уходит от своей фактической задачи и ее реального значения, но не избегает тревоги. За приобретенное посредством приземления — перекладывание своей собственной ответственности и вины на внешнюю "судьбу" — должно быть заплачено потерей свободы и вынужденной запутанностью в сети внешних обстоятельств и событий.
Но почему в Лолином случае настолько видную роль играют только предметы одежды — платья, нижнее белье, туфли, шляпы? Для ответа на этот вопрос нам следовало бы провести биографическое исследование. К сожалению, в нашем распоряжении нет никаких исторически отправных точек. Но вопрос: почему предметы одежды могут играть такую видную роль, — действительно представляет собой проблему экзистенциального анализа.
Если некоторые принадлежности, такие как зонтики или трости, приобретают свои зловещие соозначения благодаря вербальным символам, а другие, такие как мыло, стаканы, полотенца, пища — в результате контакта с неодушевленным или человеческим "источником" заражения, то предметы одежды становятся фактическими представителями людей, и в особенности матери.
Долины собственные предметы одежды также приобретают доминирующе роковое значение, мы помним, что она отказывалась ехать за границу, пока не уберут определенное платье, что она боялась писать своему жениху, когда на ней было определенное платье, иначе с ее женихом могло что-нибудь случиться; что она разрезала свою одежду, постоянно носила одно и то же старое платье, ненавидела свое нижнее белье и всеми возможными средствами противилась покупке и ношению новых платьев. Из того, что мы знаем о Лоле, можно сделать вывод, что, вероятно, ее одежда прониклась ее воспоминаниями. Очевидно, для Лолы платья и нижнее белье играли роль, подобную той, что полнота играла для Эллен, а все физические и психические одеяния — для Юрга Цюнда. Во всех этих случаях фокус сосредоточен на какого-либо рода ненавистном облачении, на невыносимой оболочке. Но если Юрг Цюнд пытался защититься или спрятаться за какой-то другой оболочкой (пальто, более высокий социальный статус), а Эллен Вест всеми возможными способами пыталась избежать отложения "жирового" слоя, то Долина проблема намного проще, ибо она касается лишь оболочки, создаваемой одеждой, поэтому она избавляется от нее, отдает ее, разрезает на части и удовлетворяется длительным ношением одного и того же "старого тряпья". Но все эти случаи имеют одну общую черту: приземление всего существования и трансформация экзистенциальной тревоги в ужасную боязнь "земной" оболочки. Кроме того, все эти облачения и оболочки воспринимаются как угрозы и ограничения, исходящие либо из мира окружающих людей (Юрг Цюнд), либо из мира своего собственного тела (Эллен Вест), либо, как в случае Лолы, из мира одежды. И в каждом случае псевдо-экзистенциаль-ному идеалу противостоит соответствующая оболочка. Долина форма существования кажется нам еще более странной, чем в других "случаях". То, что мы считаем "своим миром", состоит, главным образом, из нашего психического и физического мира, а также из мира окружающих нас людей, тогда как миру своей одежды мы приписываем намного меньшее значение. Однако в случае Лолы первостепенное значение принимает именно последний мир. Это достаточная причина для того, чтобы Лола казалась "больнее" других пациентов.
Мир одежды, как таковой, представляется "частью внешнего мира", но "как таковой" здесь следует понимать не в философском смысле, а в весьма нефилософски-рационалистическом или, если хотите, в позитивистском смысле. Ибо точно так же, как тело —
это не только "часть" внешнего мира, но одновременно и "часть" внутреннего мира, так и предметы одежды — это не только вещи, но и персональные оболочки. Слова "одежда делает человека" выражают ее значение в мире окружающих людей*.
Но, кроме того, можно сказать, что одежда делает нас, потому что ее антропологическое значение основывается на чем-то большем, чем наше убеждение в том, что мы привлекаем внимание своей одеждой и что о нас судят по ней. Мы воспринимаем ее не только как нечто, открывающее нас взору других и в то же самое время** защищающее и скрывающее нас от них, но и как нечто, принадлежащее нам, дающее нам ощущение душевного подъема и благополучия или дискомфорта и угнетенности; нечто не только "носимое" нами, но и несущее нас самих, помогающее или мешающее нам (в наших собственных глазах или в глазах других), расковывающее или ограничивающее нас и прячущее и закрывающее от нас наше собственное тело.
Неудивительно, что мир одежды может представлять другим нас самих. И поэтому, можно считать, что "проклятье", которым мы обременены, непосредственно связано с нашей одеждой. Более всего это можно ожидать в таком мире, как Лолин, где все определяется близостью и удаленностью! Ибо что еще, за исключением нашей кожи, "ближе" к нам, чем наша одежда? И с какой бы радостью Эллен и Юрг освободились бы от своих тел, отдали их, продали или разрезали, если бы это было в человеческих силах! Вместо этого они умоляют судьбу позволить им родиться заново с другим телом или другой душой — тогда как все, что требуется Лоле — это избавиться от платья, которое ей не нравится, или держаться на расстоянии от него. И в то время, как другие пациенты умоляют судьбу избавить их от невыносимого или банального существования, Лола верит, что может "читать"
* См. Roland Kuhn, Ьber Maskendeutunhen im Rorschach sogen Versuch, S. 17 f.: "Одежда защищает... одежда выдает... одежда маскирует".
** Нигде, за исключением, быть может, теста Роршаха, это "выражающее" значение одежды не играет большей роли, чем в сновидении. Здесь предметы одежды наиболее часто встречающиеся и откровенные выразители нашей самооценки. Следует только вспомнить о рваной, изношенной, плохо сидящей, неряшливо носимой или плохо подобранной одежде "сновидения", с одной стороны, и элегантных, бросающихся в глаза или аккуратных костюмах должностных лиц и дипломатов, — с другой. Мы также помним сновидения, в которых пояшгались полураздетыми или одетыми несоответствующим образом. Но такие ошибки случаются и в бодрствующем состоянии. Однажды я сам явился на празднование годовщины одного профессора в черных брюках и жилете от костюма, но в желтой пижамной куртке. Здесь мотив заключался не в самоуничижении, а в умалении другого: мое присутствие было вынужденным, так как я ощущал определенную "антипатию" к человеку, в честь которого устраивалось мероприятие.
намерения судьбы. Что это означает? В конечном счете это означает, что ей удается получить из неуловимого сверхъестественного Ужасного человекообразную фигуру, а именно, персонификацию судьбы, действующую согласно предсказуемым намерениям, предостерегающую или поощряющую ее и, таким образом, спасающую ее от полной капитуляции перед Ужасным во всей его обнаженной сверхъестественности.
Это видно не только по той широкой сети, которой Лола окружает судьбу, полагая, что она позволит ей узнать об ее намерениях и избежать Ужасного, но и по ее поведению в отношении фактических носителей Ужасного, предметов одежды. Когда Лола длительное время носит одно и то же платье, поступает в санаторий без нижнего белья и окружает покупку и ношение новой одежды сетью мер предосторожности против прорыва Ужасного, мы делаем вывод, что она должна "угадать" намерения "судьбы" для того, чтобы отгородиться от своей судьбы. Чем меньше одежды она носит, тем меньше она "контактирует" с Ужасным; чем дольше она может обходиться своим поношенным платьем, тем меньше она ощущает опасность новой "ужасной" катастрофы, которую подразумевает новое платье. Однако новое как таковое, сама новизна является, как мы знаем, Неожиданным как таковым, самой Неожиданностью. Определенно погруженная в сверхъестественность, Лола живет в тревоге, что прорвется Неожиданное, от которого она пытается защититься всеми возможными средствами. (Обратите внимание на ее замечание: "Никто не должен удивлять меня чем-то неожиданным, потому что в результате у меня возникает идея, которая остается навсегда".) Так как Неожиданное представляет собой отрицание последовательности, точнее — даже "полное изъятие" последовательности из Предшествующего и Последующего (сравните с боязнью катастрофы в случае Юрга Цюнда), мы снова видим, что у Лолы нет ни подлинного будущего, ни подлинного прошлого, а живет она от одного Сейчас к другому, в простом (неаутентичном) настоящем. И ее существование уже не протекает ровно и непрерывно, то есть, разворачиваясь в трех "временных измерениях" ["ecstasies of temporality"], а сжалось до одного только настоящего, простого намерения что-то сделать. Экзистенциальная последовательность, подлинное становление в смысле подлинной историчности заменяется сверхъестественно неожиданным прыжком из одной "точки сейчас" в другую. Теперь нетрудно увидеть, что ношение одного и того же платья, — внешняя земная последовательность, — замещает недостающую внутреннюю или
экзистенциальную последовательность и защищает существование от полного растворения.
То, что новое платье не должно быть красивым или дорогим, говорит об аскетическом характере Лолиного существования. Это примиряющее качество, которое, однако, "реализуется" не как искупление, а как предосторожность, чтобы не спровоцировать внушающую страх силу чем-нибудь заметным (по своему характеру Лола ни в коей мере не скупа). Но такой же провокацией будет, если она примет платье — преимущественный носитель Ужасного — из рук косоглазой, а следовательно, "зловещей" продавщицы. И если новое платье не должно быть красным, потому что красным было прошлогоднее летнее платье, то и это свидетельствует о приземленности ее существования, ибо, если подлинная экзистенциальная последовательность основывается именно на повторении*, то здесь мы имеем дело с земной категорией возвращения одинаковости. Это тоже приводит Лолу в содрогание. Она, несомненно, предпочла бы полное отсутствие перемен; но если она должна принять что-то новое, то оно должно отличаться от старого. Нам необходимо помнить, что для Лолы "вещи" означают воспоминания, так как "воспоминания переходят в вещи". Поэтому "ужасное", "страшное" ощущение "никогда не проходит, если вещь рядом". Поэтому вещи — не просто носители воспоминания, они являются воспоминаниями. Таким образом, мы видим здесь самый ощутимый признак приземления, трансформации существования и подлинной судьбы в "мир" и "земную" участь. Но даже сами воспоминания и ощущения уже не мобильны и не управляемы; их уже нельзя выстроить последовательно; не поддаваясь никакому влиянию, они застыли в чисто мнимой последовательности и непреодолимы для существования. Кроме того, воспоминания также становятся в некотором смысле одеждой, оболочкой существования, носителями несчастья, но ни в коем случае не прошлым и не воспроизводимым существованием. Поэтому брешь между существованием и такими "застывшими" воспоминаниями намного шире, чем зазор между вещью-воспоминанием и воспоминанием-вещью. Необходимость сохранять или носить старое платье, не обремененное страшными воспоминаниями, означает вынужденность оставаться в уже-бывшем, то есть, в состоянии предопределенности. Покупка и ношение нового платья означает риск сверхъестественного происшествия, шаг в будущее. Но необходимость избавиться от "зараженного" платья или вещи означает,
* См.: Kierkegaard, Repetition.
я повторяю, избавление от вещи-воспоминания посредством избавления от воспоминания-вещи. Другими словами, на смену неспособности интегрировать воспоминания в последовательность существования приходит пространственное земное дистан-ционирование пациентки и вещи-воспоминания.
СКРЫТНОСТЬ ВРАГОВ И СВЕРХЪЕСТЕСТВЕННОСТЬ УЖАСНОГО/ Нозологическая система психопатологии должна проводить, как в описательном плане, так и по существу, четкое различие между симптомами компульсивного предрассудка и мании преследования. Аналитика Dasein, напротив, пытается обнаружить именно то, что является фундаментальным для обоих этих описательных симптомов, и объяснить, как один развивается из другого.
Сама Лола в обеих формах своего существования употребляет одно и то же выражение:
"Я все время вижу в знаках, что мне следует быть осторожной (так как я не знаю, что может случиться)".
"Я никогда не представляла себе ничего подобного, всего того, что, как я обнаружила, сделали эти люди — потому что они всегда подслушивали и планировали дурное, вот почему я должна быть очень осторожной".
Осторожность в первом случае относится к прорыву Ужасного; во втором — к враждебности "людей". Сверхъестественность Ужасного превращается в скрытные действия людей: "внушение, любопытство {beneugieren), подслушивание, предательство, презрительное отношение, убийство. Но, опять же, и то, и другое сходно в том, что в обоих случаях осторожность осуществима только при наличии ключа к системе знаков и пристального внимания к ней.
При первой форме существования все еще наблюдается доверие к высшей инстанции — "судьбе" — посылающей предостерегающие знаки, толкование которых позволяет существованию защитить себя от вторжения Ужасного; однако при второй форме бытия у существования нет защиты вышестоящей силы, в которую оно продолжало бы верить. Будучи беззащитным, оно оказывается в руках врагов. Это находит свое радикальное выражение, когда Лола в первом случае говорит, что ей "следует быть осторожной", а во втором — что она "должна быть осторожной". Здесь знаки — это уже не предостережения о какой-то опасности, а выражение конкретной опасности чего-то уже существующего.
Последнего авторитета, которому существование могло бы еще доверять, последней оставшейся точки опоры для существования (какой бы тонкой, даже изношенной, ни была сеть, в которую оно пыталось поймать Ужасное) теперь уже нет. Только теперь существование полностью отрекается от себя и отдается во власть миру. На первой стадии Лола "читает" (толкует) команды и запреты судьбы посредством суеверной системы вербальных знаков, при этом она пользуется ею более или менее "независимо", но на второй стадии она уже ощущает, видит и воспринимает приметы врага в осязаемой форме, приобретшей оттенок реальности*.
С точки зрения экзистенциального анализа это означает не существенное отличие, а лишь отличие по отношению к форме, в которой проявляются Непреодолимое и "нахождение в его власти". То же самое относится и к разграничению двух стадий (стадии безличного подавления и личного поработителя). Уже на первой стадии "судьба" была квази-богоподобной личностью, имеющей "намерения по отношению к нам", которые могли быть "прочитаны"; более того, медсестра Эмми была уже — помимо носителя несчастья — личным врагом, чья близость заставляла Лолу ожидать невыразимо Ужасного. Поэтому медсестра Эмми образует связующее звено между Ужасным как роковой сверхъестественной силой и скрытными действиями врагов. Единственное остающееся различие заключается в том, что Эмми — это носитель и посредник Ужасного, в то время как "преследователи" выступают уже не как выразители намерений и носители Ужасного, а как страшные личности сами по себе. Таким образом, мы сталкиваемся с явлением персонификации, а в связи с этим — с разделением зловещей силы на несколько, даже на множество скрытных преследователей. Это напоминает нам "прием магии", включающий "наделение посторонних лиц и вещей тщательно дифференцированными магическими силами (маной)"**.
Фрейд посвятил весьма поучительное исследование сходству между Сверхъестественным и Скрытным, исходя из следующего определения Сверхъестественного Шеллинга: "Все, что должно оставаться в тайне и скрытности, но стало явным, — известно как сверхъестественное".
* Следует отметить, что эти приметы все же в значительной степени основываются на вербальных явлениях (сходстве слов).
** См. Freud, "Das Unheimliche", Samtl. Schriften, X, 393. Я хочу подчеркнуть, что никоим образом не отождествляю такое образование множества с магическими толкованиями"примитивных людей". Общее в обоих случаях — это пребывание во власти сверхъестественной силы, распространяющейся на людей и вещи.
Однако это не тот контекст, в котором следует обсуждать психоаналитическое развитие Фрейдом вопроса "диапазона факторов, превращающих тревогу в страх перед Сверхъестественным". Я предпочитаю вернуться к определению Шеллинга, кое-что добавив к нему: то, что должно оставаться тайным и скрытым, представляет собой первичную экзистенциальную тревогу, теперь "проявившуюся". Ощущение сверхъестественности вызывается всем, что пробуждает эту тревогу, всем, что может покачнуть наши обычные представления о "мире и жизни". Это может быть (необычное) повторение подобного. Видение [Doppelganger], а также все символы увядающей жизни: горбатая спина, косоглазие, умопомешательство и наконец смерть. Чем сильнее экзистенциальная тревога, тем слабее уверенность в мире и жизни, тем шире сфера, в которой эта неуверенность может проявиться. В случае Лолы воздвигается сеть мер предосторожности и защиты между экзистенциальной тревогой и Сверхъестественным, где последнее вызывается первым. Этот процесс, хотя и более драматический, по своему существу сходен с тем, что наблюдается в случае Юрга Цюнда и Эллен Вест. Защитными мерами существование пытается уберечь себя от появления Сверхъестественного. С их помощью оно продолжает находить некоторую точку опоры в "заботе" [Sorge], беспокойстве [Besorgen], сделках и осторожности, даже несмотря на то, что эта осторожность служит исключительно защите от Сверхъестественного и полностью исчерпывается обслуживанием Сверхъестественного. Тем не менее, именно я все еще защищает себя от "ничем не подкрепленного ужаса", от прорыва Ужасного в существование.
Но затем, во второй фазе, мы обнаруживаем нечто весьма специфическое. Здесь защитные меры оказываются неадекватными, и Ужасное уже не может быть предотвращено взываниями к оракулу или "устранено" посредством пространственного отдаления. В этот момент Ужасное уже не ощущается как "ничем не подкрепленный ужас", как "неопределенная" угроза существованию или даже его разрушитель; оно воспринимается как "определенная", конкретная угроза, исходящая от мира. Теряя свой сверхъестественный характер, Ужасное превращается в нечто, скрытно угрожающее, а реальное я одновременно оказывается под угрозой полного уничтожения. Теперь я больше уже не стоит, "прочно опираясь на землю" обеими ногами ни в практической деятельности, ни в фактической реальности, а уступает миру фантазии и полностью находится под его влиянием. Здесь мы имеем дело с тем миром, который сам отмечен скрытностью,
неосязаемостью и непонятностью, с миром других, с историческим "порабощением-другими" и с формирующимся по ходу дела мнимым образом [Rufgestalt]5'.
Непрекращающееся ощущение человека, что его подслушивают, ему угрожают — это лишь особый случай представления того, что человеком неотвратимо, сверхъестественным и скрытным образом овладевают другие ("люди"), судят и приговаривают его, мешают ему и нападают на него. Так как намерения "других" никогда не бывают совершенно явными, то всегда остается место для некоей скрытности. "Прочно стоящих обеими ногами на земле" не тревожит эта допустимая погрешность, они даже более или менее спокойно и оправданно игнорируют "предполагаемый образ", представляющий их существование в глазах других. С другой стороны, прорыв высвободившейся экзистенциальной тревоги наиболее легко осуществим именно в этой "области" нашего мира, непостижимой, необозреваемой, загадочной и непредвиденной по своей природе. Скрытность, усматриваемая в действиях "людей", осознание их недобрых намерений посредством "знаков", компульсивность получения информации о намерениях из этих "знаков" — все это указывает на скрытное появление сверхъестественности мира ближних. Все, что появляется совершенно "открыто", уже не сверхъестественно*.
Если в суеверной фазе "все выходы со сцены жизни" (используя метафору Эллен Вест) "заняты вооруженными людьми", то теперь, в случае Лолы, эти люди фактически окружают ее. Изменилась сама "сцена жизни". В первой фазе Лоле все же удавалось неким образом не подпускать к себе "обременяющее ее душу" Угрожающее; теперь же она вынуждена ожидать, что в любой момент может быть убита. Если прежде на карту ставилось спасение ее души, то теперь под угрозой ее жизнь. И это все приводит к умножению не только Угрожающего, но и Угрожаемого.