Матушка, матушка, что во поле пыльно?..

Священный ужас, с которым в одиннадцать лет кричишь, глотая слезы: "Мама, ты дура!", потому что лучше нее никого нет, а ее не будет. Все прочее – литература.

Вера Павлова

"Софья Андреевна полагала, что любит дочь: доказательством тому служили многочисленные девчонкины недостатки. Много терпения требовалось для того, чтобы сносить ее постоянную вя­лость, хмурость, ее привычку раскапывать пальцем дырки в ме­бельной обивке, ее манеру оставлять медленно тонущие ложки во всех кастрюлях и банках, откуда ей пришла охота зачерпнуть. Для выражения любви не надо было целовать и гладить по го­ловке, следовало просто не кричать – а Софья Андреевна никог­да не кричала"[36].

Бедная девочка. Бедная мама. И как легко, хотя и очень не хочется, узнать в этой мрачной картине нищенской, скудной любви что‑то смутно знако­мое: "Мама, ты меня любишь?" – "Да‑да, конечно, а вот тетради у тебя опять безобразные, пишешь, как курица лапой, Марина Евгеньевна мне уже не раз... "

Большинство из нас не соответствует ожиданиям родителей. Мы недоста­точно красивы, умны, успешны, кротки или решительны, энергичны или благодушны – почти все мы не совсем таковы, как ожидалось. Это, как и собственный пол, – если мама предпочла бы сына – изменить нельзя. Те, у кого уже есть свои дети, знают, какой это труд – отказаться от своих фантазий‑требований, фантазий‑сравнений, принять своего реального ре­бенка. Даже тем, кто искренне верит в постулаты "безусловной любви" как осознанной ценности, не всегда легко удается следовать этой вере. Порой не удается вовсе.

"Заведешь своих – тогда узнаешь", – слышали мы от мам и бабушек. А может, и не слышали. Может, все было совсем по‑другому. Но как бы ни сложилась наша собственная жизнь, как бы далеко мы ни ушли от порога родительского дома, огромная – до неба – фигура главной женщины на­шего детства отбрасывает тень, дотягивающуюся до самых взрослых и на первый взгляд независимых наших поступков, суждений и чувств. Та, без которой нас не могло бы быть. Та, которая до поры до времени была нашим единственным ответом на все вопросы и в чьей правоте мы – тоже до поры до времени – не сомневались. Та, от повторения судьбы и черт кото­рой мы, возможно, отчаянно рвались в свои молодые годы: "У меня все бу­дет по‑другому, мама!". Насколько получилось? И что заставляло так стре­миться доказать, что "по‑другому" лучше?

Отношения дочери и матери невероятно сложны: вина и прощение, привя­занность и бунт, ни с чем не сравнимая сладость и ни с чем не сравнимая боль, неизбежное сходство и яростное его отрицание, первый и главный опыт нашего "вместе" – и первая попытка все‑таки быть отдельно... Кон­куренция. Борьба. Страх. Пронзительная потребность во внимании, в одоб­рении. Ужас перед силой этой потребности. Любовь, порой проявляющая себя в убийственных, удушающих формах. Первый опыт подчинения вла­сти, "превосходящим силам противника" – и первый же опыт своей вла­сти над другим человеком. Ревность. Невысказанные обиды. Высказанные обиды. И над всем этим – уникальность, единственность этих отношений. Другой – не будет. Но очень многое будет связано с тем, какова была та, единственная.

Джудит Виорст в "Необходимых утратах" пишет:

"Большинство исследователей соглашаются, что в возрасте 6–8 месяцев у детей уже формируется привязанность к матери. Вот когда мы все влюбляемся впервые в жизни! И вне зависимости от того, связана ли эта любовь с глубокой потребностью в чело­веческой привязанности – я убеждена, что связана, – она обла­дает огромной силой, интенсивностью. Что и делает нас впослед­ствии такими уязвимыми в ситуации утраты – или даже только угрозы утраты – тех, кого мы любим"[37].

Нам трудно вспомнить – во всяком случае, без специального погружения в свои свободные ассоциации или особое состояние сознания – собствен­ные чувства раннего детства. Они, между тем, всегда с нами. Что и делает первых взрослых нашей жизни – и особенно мать или человека, заменяю­щего ее, – такими важными. Блаженство полного, беспредельного едине­ния с другим человеческим существом длится недолго – так оно и должно быть. Растворившись в другом, не вырастешь. Да что там не вырастешь, хо­дить не научишься! И шаг за шагом, сперва ползком, потом на нетвердых ножках, придерживаясь за чей‑то палец – скорее всего, за мамин или ба­бушкин – мы начинаем отделяться, уходить. Сначала возвращаемся бегом, чуть что. Зовем, если чего‑то не понимаем, или испуганы, или не можем справиться. Потом расстояние, а вместе с ним и наша самостоятельность, увеличиваются. Нас ждут другие открытия и отношения, да и контакт с ма­терью становится совсем другим: меньше ласки и больше замечаний, мень­ше воркования, забав, песенок и больше инструкций, поручений, "дела". А на ручки иногда так хочется – и даже совсем взрослым женщинам, уже предпринявшим свои попытки найти эти "ручки" в мужьях и любовниках, вернуть невозвратное...

Спой мне, мама, колыбельную –

ту, что в детстве, как тогда.

Не чужую – самодельную,

не про серого кота.

И не выдержу – заплачу я:

стать бы маленькой опять...

Ты баюкай, ты укачивай,

а я буду горевать,

что не так полжизни прожито,

что невесело пою...

Елена Казанцева

Но произойдет еще многое – до того важного и горького момента жизни, когда наступает окончательная взрослая ясность: как бы ты ни была испу­гана или беспомощна, как бы ни нуждалась в этих коленях или прикосно­вении, какой бы отчаянной ни была твоя тоска по ней, – все кончилось. Мамочка не придет. Не придет, даже если когда‑то бросалась утешать и по­могать по первому знаку. И тем более не придет, если никогда этого не де­лала, не умея или не желая. Не потому даже, что ее нет на свете – воз­можно, она жива и в добром здравии. Просто магия материнского всемогу­щества кончилась. Надежда, что мать на этот раз не сделает замечание, а утешит, кончилась, а вместе с ней иссяк ядовитый источник разочарова­ния. Вера, что ее терпение и поцелуй могут исцелить любую боль, кончи­лась: все больше ситуаций, когда она сама нуждается в помощи. Любовь изменилась и больше не основана на зависимости и нужде, страхе неодоб­рения или мечте о том, как она наконец "все поймет". Как перестала быть смертельной ее критика, так и похвала утратила свою неповторимую сла­дость. Она – всего лишь человек, такая же женщина, как ты. Она может поддержать и помочь всего лишь как другой взрослый – и не больше. Мы теряем ее много раз – становясь отдельным человеческим существом в са­мом начале, не находя ее рядом в десятках ситуаций, когда отчаянно в ней нуждаемся; освобождаясь от ее власти и авторитета, узнавая ее как чело­века, а не только свою мать; отрицая сходство с ней словом и делом – до поры до времени; пытаясь получить недоданное ею у других людей – мужчин и женщин. В отношениях с ней, первых отношениях человеческой жизни, заложено зерно будущих любовей и страхов, иллюзий и реального умения справляться с жизнью.

Меня часто спрашивают: что, неужели на самом деле отношения с "мате­ринской фигурой" так важны? Зачем так много всего возложено на несо­вершенную, порой неумелую или очень молодую женщину, которая, может, и не готова к этой ноше и знать про нее не знает? Или, напротив, на ба­бушку, заменяющую мать, немолодую и не очень здоровую, которая "си­дит" с ребенком? А я отвечаю: поменяйтесь ролями с Матушкой‑природой и обдумайте этот вопрос, ответ получится тот же самый – на кого же эту ношу еще и возложить? Для кого связь с младенцем может стать настолько важной, что его писк выдернет даже из самого глубокого сна? Чьи руки не разожмутся, как бы ни ныла натруженная поясница?

Одна женщина на группе рассказывала сон, приснившийся ей через месяц после рождения ребенка. Сон пугающий: как будто она заснула, пристроив детеныша под бочок, да и придавила его. Проснулась в ужасе: кто не знает таких пробуждений в холодном поту, рывком из кошмара на твердый берег реальности? Последним "кадром" сновидения было бездыханное тельце, которое она трясет, пытаясь оживить; первый "кадр" реальности – полу­сидя в кровати, она трясет и пытается оживить собственную ногу; дитя мирно спит в своей кроватке. Я бы обратила здесь внимание не столько на страх причинить вред ребенку, – хотя под этой маской действительно ча­сто разгуливают не пропущенные в сознание агрессивные импульсы, и рассказ Чехова "Спать хочется" описывает не только поведение несовер­шеннолетней няньки‑убийцы. Но в этом сновидении мне кажется более важным то, что ребенок ощущается частью собственного тела: ноге, види­мо, в прерывистом сне молодой мамы было неудобно; "мне плохо" равня­ется "ему плохо", и наоборот. А если мне хорошо, ему хорошо, и наоборот, то что может быть отдельно, когда мы почти одно? Если это так для взрос­лой женщины – а так бывает, и очень многие мамы маленьких детей зна­ют и хорошо описывают это "благорастворение" первого года, это сияю­щее слияние, – то какой же интенсивности переживание испытывает дитя! И если ранний опыт безопасности, тепла и доверия столь важен, – а это так, что подтверждается десятками экспериментов и клинических на­блюдений, – то от важности "материнской фигуры" никуда не денешься. В сущности, ею может работать и отец или дедушка, хотя бы на "полстав­ки". Правда, работа эта тяжелая, малооплачиваемая и пока у мужчин пре­стижной не считается, так что опыт "работы мамой" бывает связан с ка­кой‑то необычной и драматичной ситуацией или речь идет о молодом отце, следующем западным нормам. Как бы там ни было, последующий "женский почерк", и в частности важнейшее для женщины умение терять и не само­разрушаться, пресловутая женская живучесть прямо связаны с первым на­шим серьезным расставанием – утратой ощущения единства, слияния с матерью. Так надо.

Естественное, "правильное" отделение происходит не в одностороннем по­рядке: ребенок стремится к самостоятельному исследованию коврика, ком­наты, мира. Мать может отлучиться на минутку, может быть, уже достаточ­но ее голоса; а вот уже можно рискнуть выбежать из дому, если надежный человек придет "посидеть" на часок‑другой... И даже тогда ситуация дра­матична. И даже тогда вынужденные расставания с матерью могут быть болезненными – для обоих. Мне часто случалось работать в группах с до­вольно распространенной ситуацией: необходимость "отдать" ребенка в детский сад или бабушке, переживания вины и тревоги по этому поводу, ребенок рыдает и цепляется за мамины ноги, мама рыдает и сама же отди­рает эти самые ручонки, чувствуя себя последней ехидной. А если у мамы был опыт вынужденного расставания со своей матерью, то она восприни­мает ситуацию глазами – и сердцем – себя двух‑ или трехлетней: это ее бросают, отрывают от единственного источника ощущения безопасности. Это ее предают те самые "руки матери", это она покинута навсегда, потому что для маленького ребенка понятие "скоро" или "вечером" слишком аб­страктно. Травма? Да, но сколько "бывших девочек" и их детей через это прошли в той или иной степени, и без совсем уж тяжких последствий. Зна­чит, вынужденный отрыв от матери все‑таки в каких‑то случаях компенси­руется, все‑таки психологически переносим. Джудит Виорст объясняет разницу в последствиях так:

"Если эти моменты окружены более широким контекстом надеж­ных, предсказуемых отношений любви и привязанности, мы это переживем: разумеется, с болью, но без непоправимого вреда. Работающие матери и их маленькие дети зачастую убеждают нас в том, что и в этих обстоятельствах возможно формирование устойчивой, основанной на любви и надежной взаимной привя­занности.

Но когда сепарация нарушает первичную привязанность, крайне трудно создать основу для доверия, развить в себе убеждение в том, что в последующей жизни мы сможем – и заслуженно – найти людей, небезразличных к нашим потребностям. И если наши первые отношения ненадежны, оборваны или запутаны, мы можем невольно перенести этот опыт и свою реакцию на него в свою последующую жизнь и свои ожидания. Ожидания по отно­шению к собственным детям, друзьям, спутникам жизни и даже деловым партнерам.

Ожидая, что нас покинут, мы виснем на тех, кто нам дорог: "Не покидай меня. Без тебя я ничто. Без тебя я умру".

Ожидая, что нас предадут, мы хватаемся за малейшие знаки, пре­вращая их в улики: "Вот видишь, я так и знала, что тебе нельзя доверять".

Ожидая отказа, предъявляем избыточные требования, заранее сердясь на то, что они не будут выполнены.

Ожидая разочарования, обеспечиваем себе возможность разоча­роваться – рано или поздно.

Исследования показывают, что утраты раннего детства делают нас особенно чувствительными к утратам взрослой жизни. И в среднем возрасте наша реакция на смерть в семье, развод, поте­рю работы может оказаться очень мощной – например, принять форму депрессии – реакции беспомощного, отчаявшегося, гнев­ного ребенка.

Тревога – это больно. Депрессия – это тяжело. Возможно, не переживать утраты безопаснее. И хотя мы бессильны предотвра­тить смерти и даже разводы – как были бессильны сделать так, чтобы мама не уходила, – мы можем развить стратегии защиты от боли утраты.

Одна из таких защит – эмоциональная отстраненность, отчужде­ние. Мы не можем потерять того, кто нам дорог, если нам все равно. Ребенок, который страстно хочет, чтобы мать была с ним, и чья мать снова и снова не с ним, может извлечь из этого опыта урок: любить и нуждаться в ком‑то слишком больно. И в своих будущих отношениях он может ожидать и давать поменьше, стре­миться не вкладывать почти ничего, отстраниться, не вовлекать­ся, "окаменеть".

Другая защита от утраты может принять форму коммуникатив­ной потребности заботиться о других. Вместо переживания боли мы помогаем тем, у кого болит. И "творя добро", мы идентифици­руемся с теми, о ком заботимся. И они, и мы тем самым перерабатываем свое старое, старое чувство беспомощности и ужаса от того, что "никто не придет и не поможет".

Третья стратегия – преждевременная автономия. Мы претенду­ем на независимость слишком рано. Очень рано мы учимся не позволять нашему выживанию зависеть от любви и внимания других. Мы облачаем беспомощного ребенка в сверкающую бро­ню самодостаточного взрослого.

Утраты раннего детства могут существенно повлиять на то, как мы переживаем необходимые утраты последующей жизни"[38].

Так и получается, что каждая вторая работа на женских группах – "про маму". То есть на самом деле про маму, потому что начальная постановка вопроса может быть совсем даже и про другое: не могу простить изменив­шего мужа, хочу научиться отказывать людям в просьбах о помощи, если это нарушает мои границы и превосходит возможности; страшно боюсь по­терять свою работу – только в этой большой компании чувствую себя в относительной безопасности, только пока принадлежу этой отлаженной системе, хоть как‑то защищена... В совершенно разных сферах жизни зву­чит "эхо взрыва" резкой или преждевременной сепарации (отделения от матери). Точно так же, как в совершенно разных сферах жизни отзывается нарушение эмоционального контакта с матерью – даже тогда, когда физи­ческое присутствие ее сохранялось. Иногда спонтанная попытка исцелить эту рану ведет к тому, что женщина "удочеряется", выбрав себе в матери тетку, бабушку или старшую подругу; порой "вспомогательным лицом" становится и вовсе мужчина... Этими сюжетами полным‑полна наша взрос­лая жизнь, и здесь есть одно неприятное обстоятельство: чем болезненнее и раньше случилась изначальная "поломка" в отношениях с матерью, тем хуже осознается связь с нею последующих привязанностей, конфликтов и неудовлетворенных потребностей.

Классическая психоаналитическая мысль о том, что муж или любовник воплощает фигуру отца, недоступного в качестве сексуального объекта, по‑прежнему "живет и побеждает" и находит частичное подтверждение во многих женских историях. Но... Эта мысль – старая, многократно и разно­образно описанная, уже ставшая частью психологического фольклора, – как и зеркально отражающая ее тема поиска "мамочки" в жене. "Уровень освещенности" здесь таков, что для самостоятельных поисков и открытий осталось не так уж много места. Драматические и порой отчаянно сложные отношения женщины с матерью, конечно, не исчерпываются простой кон­струкцией "дочка – соперница мамы в борьбе за внимание и любовь папы". В истории любви – о, если бы только любви! – матери и дочери есть загадки, напряжение и боль, никак не связанные с "классическим тре­угольником" ревности и соперничества, особенно если "трудные времена" этих отношений пришлись на самое раннее детство девочки. Отец беско­нечно важен, но в реальности сплошь и рядом оказывается фигурой дале­кой, туманной, почти символической. Мать (или любой человек, ее заменя­ющий) – конкретна, как и способ ее взаимодействия с ребенком: прикос­новение, звук голоса, тепло ее большого тела, улыбка или гримаса гневно­го крика, внимание к настроению и чувствам ребенка или только к содер­жимому горшка и чистоте платьица. Об отце можно знать и говорить – в том числе и о своем "внутреннем отце", унаследованной "по мужской ли­нии" части собственной личности. Мать, особенно ее ранний образ, нужно прочувствовать, чтобы понять, как огромна ее "доля" во внутреннем мире, чтобы на уровне этого самого внутреннего мира еще раз "переиг­рать" абсолютную близость и ее утрату.

Дочь – бесконечная мать.

Мать – бесконечная дочь.

И не пытайся понять.

Но попытайся помочь

матери – дочь доносить,

глупую, старую дочь,

дочери – мать выносить

в ночь. В бесконечную ночь.

Вера Павлова

О, сколько историй разворачиваются к сквозной теме "потерянного рая"! Чем мягче и естественнее произошло это расставание, тем лучше мы при­способлены для всех наших будущих разлук: золотыми буквами где‑то глубоко внутри нас вышито сакраментальное "Жизнь продолжается". "От­дельность" своего существования – если угодно, принципиальное и не­преодолимое одиночество каждого взрослого человека – не кажется кон­цом света, катастрофой, хотя временами может причинять сильную боль.

Тогда, скорее всего, женщина будет в состоянии вовремя уйти с беспер­спективной работы, где только и есть, что привычное окружение. Тогда ее не убьет наповал измена и даже уход или смерть мужа, ибо он все‑таки не является ее "частью", как и она – его рукой или ногой: будет больно, но сердцевина выдержит, жизнь продолжается. Тогда она сумеет и своих де­тей отпустить – до дивана по коврику, до поворота по дороге к школе, до первого неприхода ночевать, до взрослой жизни без нее. Мгновения слия­ния, растворения собственных границ могут по‑прежнему быть сладостны­ми, будь то растворение в музыке и ритме, влюбленности в кого или что угодно, медитации, природе или оргазме, – но это будут именно минуты, а не постоянная попытка к бегству. Чем лучше знаешь эту свою потреб­ность, – для чего вовсе не обязательно провести десять лет жизни на ку­шетке у психоаналитика, – тем больше найдется в жизни способов ее "до­кормить", не проваливаясь в нее с головой и не теряя себя. Это важно для всех сторон и сфер жизни: отношений с мужчинами, карьеры, собственно­го материнства. И есть еще один веский довод в пользу того, чтобы внима­тельно обдумать и прочувствовать все, что в твоей собственной жизни пе­рекликается с темой "про маму": если эта работа сделана, она бывает воз­награждена новыми, взрослыми отношениями с самой мамой. И сколько, оказывается, удовольствия и свободы можно получить в общении с той, про которую, казалось бы, давно все поняла! Не все, поверьте. Отделяясь от матери внутренне, становясь равной и взрослой, женщина получает воз­можность совершенно новой – и уже не основанной на детских потребно­стях – душевной близости. Для обеих это может стать чудесным подар­ком. Что и говорить о том, как важно это – успеть...

Есть, впрочем, еще одно обстоятельство, в связи с которым нам следует глядеть в оба и вовремя – то есть при первой же возможности – прояс­нить для себя все, что связано с этой глубинной потребностью "забыться, закружиться, затеряться" вне своих личных границ.

Большинство из нас – бывшие маленькие дочери матерей, которым не была дана возможность решать этот вопрос интуитивно и свободно: за два, а то и три предыдущих поколения женщин его решало государство, и мы знаем, как. Пятьдесят восемь дней по уходу за ребенком, строевая подго­товка ясель и "садиков", немыслимая теснота жилищ, где все у всех на виду и на голове, – и "хороший" ребенок для такой жизни тот, которого не видно и не слышно, депрессивный.

"Нарушен естественный порядок смены поколений, старые дере­ва губят подлесок, подлесок губит старые дерева; им не разой­тись; они взаимно ускоряют свой и без того недолгий срок на жесткой земле. Кто‑то должен выбыть из этого противоесте­ственного симбиоза – именно физически выбыть, потому что ареал обитания нам не изменить. Если сын будет жить со мной в одной комнате, то матери и деду станет полегче, но тогда умру я – в прямом физическом смысле, – потому что не смогу зани­маться работой, которая меня держит в жизни. Если все останет­ся по‑прежнему, то первой выйдет из игры (назовем это так) – моя мать – еще задолго до лучезарного двухтысячного года, – а сын сойдет с ума. Кому же выбывать, кому? И куда? И разве нам это решать?"[39]

Затянувшийся, подневольный симбиоз смертелен – по крайней мере, ду­шевно. "Отпустить" ребенка в мир вовремя и с любовью – прекрасно и правильно, об этом писали многие чудесные авторы: педиатры, психоана­литики, педагоги. Но в какой мир и насколько сама мама умеет с этим ми­ром справляться? А если нет, какое материнское благословение, какую "волшебную куколку" она в состоянии оставить дочке? Возможно, цент­ральная тема женских групп – отношения с матерью, но не только как с биографической фигурой, а прежде всего как с собственным началом, с "матерью в себе". Раны, нанесенные женской душе искажением материн­ской роли на протяжении нескольких поколений – это одна из неоплакан­ных потерь нашей культуры. И, в силу нынешних приоритетов этой самой культуры, оплакать ее некому, – кроме нас самих да двух‑трех десятков пишущих женщин, умеющих сказать поминальное слово за других. За всех, кому говорить и быть выслушанными не дано.

Модель материнского поведения, в которой ребенок должен быть только сыт‑здоров‑обут‑одет, имела под собой реальные (и ужасные) основания: опыт миллионов женщин, для которых физическое выживание детей стало важнее всего остального. Игнорирование, отрицание травм и лишений, причиняемых отрывом от матери при помещении ребенка в "детские учреждения", играло роль пусть примитивной, но все же защиты от чувств боли и вины. Глубину и "площадь поражения" материнской роли трудно себе даже представить, и тем настойчивей эта тема возникает в разных ее проявлениях в женских группах. Например, в историях о любви – вовсе даже не материнской, а просто женской.

В романе современной французской писательницы Катрин Панколь "Я была первой" речь тоже идет о любви к мужчине – со всеми странностя­ми, свойственными любви. "Дамской прозой" это не назовешь никак, ибо текст не плодит и не подкармливает сладостные иллюзии "возвращенного рая", а делает прямо противоположное, словно бы у автора в одной руке спасительная куколка, а в другой – всевидящий череп с пылающими глаз­ницами. Содержание романа пересказывать не буду, скажу одно: за всеми непонятными перипетиями любовной истории медленно и грозно выраста­ют фигуры двух матерей – его и ее:

"Мы любим так, как наши матери любили нас. Мы повсюду таска­ем их с собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.

Мне было безумно сложно признавать и принимать любовь, пото­му что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как дети учатся ходить, писать, читать, плавать, есть ножом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радостью

взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпели­во. Он вел себя как мать, проверяющая домашнее задание ребен­ка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.

В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасыт­ной, властной, удушающей, подавляющей. Мать явила ему иде­альную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя, как собаке сахарная кость.

В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо сраста­ются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно за­жить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты за­давишь меня любовью, я тебя – нелюбовью"[40].

Пожалуй, не буду я рассказывать какую‑то одну групповую работу "про маму", – ибо таковы они почти все. Особенно те, которые начинаются "за­певом" о любви: дитятко милое, не бойсь, не пужайся...

ХАОС, ДАЛЕЕ ВЕЗДЕ

...опоры нет, защиты – никакой,

заранее готовиться – нелепость,

нет равновесья, призрачен покой,

где в должный час любая рухнет крепость,

ничто не возвратится – ни фасоль

в стручок, ни в землю ствол, который спилен, –

но, если силу не утратит соль,

все остальное как‑нибудь осилим.

Юнна Мориц

А еще бывают такие занятные, странные работы – чаще всего совсем ко­роткие: группа устала от "серьеза" отношений с детьми, мужчинами, роди­телями, от мучительных вопросов про свой путь в этом мире. Женщинам хочется подумать о мелочах: почему я так раздражаюсь, когда на исходе мыло или туалетная бумага? Почему я покупаю себе такое количество кос­метики, что это за ритуал ее рассматривать‑перекладывать? Как бы на­учиться без сожалений выбрасывать старые вещи, а то никаких антресолей не хватит, да и не найдешь ничего. Или вот еще: трудно покупать, особен­но одежду: как увидишь несметные количества всякого тряпья, перестаешь понимать, чего хотела и за чем шла. Ну, и конечно всякое‑разное про бес­порядок, про собственное раздражение заваленным столом или тяжелую усталость от бесконечного – по определению – характера трудов по под­держанию дома в чистоте и уюте.

Мелочи – не пустяки, это мы все достаточно понимаем. Мелочи – это прежде всего песчинки в часах нашей единственной жизни, из их сотен и тысяч складывается день, неделя. А еще это невинный повод обратить вни­мание на чувства (не те, "большие", которые только и считаются достойны­ми названия, а на постоянный аккомпанемент, фон). Как ни странно, имен­но проза жизни – а в женской жизни прозы много – ставит нас лицом к лицу с очень серьезными вещами, понимать и помнить которые по более крупным поводам может быть слишком тяжело.

История про запасы мыла оборачивается горечью по поводу чрезмерной ответственности за все "узлы" домашнего механизма, одиночества в реше­нии этих самых мелких проблем: "Я даже сон иногда вижу, что кто‑то за меня вовремя заметил и купил, а я во сне так удивляюсь: да кто же, кто это меня так выручает?" (Как не вспомнить куколку, делавшую за Василису не­подъемный воз работы?)

История про запасы "Л'Ореаля" с "Орифлеймом" оказывается отголоском серьезной болезни, подкрадывающейся на бесшумных лапах и грозящей не только внешности и молодости, а даже и самой жизни: "Если я покупаю хо­рошие, дорогие средства от солнца – значит, будет лето. Для меня будет. Если у меня на каждое настроение, на каждый сезон свои баночки, значит, я еще есть".

История про мешки со старьем ведет нас прямиком к очень острой и со­всем не "тряпочной" теме: тревога по поводу бедности, родовой запрет выбрасывать "дельное": "Я ведь первая в семье, кто может себя и детей обеспечить. У меня просто нет привычки выбрасывать, мне все кажется, что я потом обязательно пожалею. Я и на работе стараюсь все предусмот­реть, проверить по два раза, как бы тоже держу лишнее, только в голове".

Что касается растерянности при встрече с богатым выбором, то здесь и по­давно один шаг до очень важной проблемы контакта со своими желания­ми. Есть такое психотехническое упражнение: три раза в день по три ми­нуты задавать себе вопрос: "Чего я сейчас хочу?" – и получать любые от­веты, какие только удастся получить за три минуты. В этом упражнении самое интересное – сопротивления: ничего в голову не приходит, как это может быть, я же многого хочу. Или нет? Или мне почему‑то страшно при­знать свои желания? "Программа выполнила недопустимую операцию, при ее повторении работа будет прекращена".

Был у меня случай – правда, в индивидуальной практике, где такие "иг­рушки" используются чаще. Аккуратная, ответственная женщина средних лет жаловалась как раз на то, что ей трудно определяться, трудно по­нять, как поступать. Мы договорились в конце встречи, что она всю не­делю будет делать вот это упражнение и тем самым что‑то узнает о сво­их желаниях, а там уж посмотрим, что они подскажут. Через три дня звонит в панике: "Я не знаю, что со мной происходит. Ответов никаких, кроме самых тривиальных: выпить кофе. Но я уже два дня не могу себя заставить убраться в доме, да еще такую злобу чувствую к этой уборке. У меня уже в доме черт‑те что, под ногами хрустит. Я схожу с ума? Я что, теперь такая неряха и буду?" И непритворный ужас в голосе! Поре­шили мы с ней не пугаться так уж сильно и продолжить эксперимент, но сначала чуть‑чуть разобрались с происшедшим: "Я, наверное, слишком много себя заставляю, принуждаю. Накопилось внутреннее несогласие, а тут окошечко открылось: чего хочешь? Чего хочу, не знаю, а вот чего не хочу – вот, и вот, и вот!"

В этой истории замечательно ясно виден один из принципов нашей рабо­ты, в том числе и групповой: не в том дело, наводить блеск на кухонную плиту или нет, а в том, знаешь ты, зачем тебе это, или нет. Она узнала, душа ее возмутилась и выдала реакцию действием, "забастовку". Забастов­ка как таковая проходила всего четыре дня и, что самое прелестное, даже не была замечена семейством. Зато начался процесс пересмотра своих "тактических задач", подавленное недовольство было осознано и принято, потихоньку что‑то из домашних работ стало делаться, но как‑то легче, без зубовного скрежета, а для чего‑то нашлись свои возможности не делать.

Так скромные и вроде бы совершенно не психологические предметы – ме­шок с "еще хорошими" туфлями, исчезающий под пальцами обмылок или выбор летних штанов на барахолке – ведут прямиком к грозным реалиям жизни: одиночеству, свободе выбора, ужасу перед хаосом, конечности зем­ного бытия...

Предусмотреть, рассчитать, избавиться от лишнего, найти применение каж­дому случайному предмету – это ведь обычные хозяйственные заботы любой женщины, ведущей дом. Вид стола после семейной трапезы или нутро кладовки – "ручной", нестрашный хаос; наша нескончаемая домаш­няя работа – это "прививка" от ужаса перед большим, не подвластным нам Хаосом. Помни мы об этом каждую минуту, думай мы постоянно о тщетности всех наших усилий, так, пожалуй, и руки бы опустились. Однако же моем и отскребаем, раскладываем и сортируем – и ничего, выдержива­ем. Когда уж совсем невмоготу убираться, когда руки не лежат ни к какой расчистке завалов и прихорашиванию своего угла, это почти наверняка признак душевной тяжести – хорошо, если не депрессии. Впрочем, впол­не возможно, что и бунта: да провались оно все, надоело, сколько можно, конца не видно, а‑а! Кстати, Баба‑яга дает Василисе немало заданий как раз такого рода: двор вычистить, избу вымести, белье приготовить, очис­тить зерно от чернушки и мак от земли. Грязное отделить от чистого, нуж­ное от ненужного, а то и от ядовитого. ("Чернушка" – это рожки споры­ньи, ядовитого паразита зерновых, в больших дозах вызывающего галлю­цинации и тяжелые отравления, а в малых, как ни покажется это притяну­тым за символические "уши", усиливающего маточные сокращения). Васи­лиса справлялась с помощью магической куколки, благословения своей по­койной матери; как‑то справляемся и мы.

Как было бы прекрасно, если бы "куколка", доставшаяся от мамы, действи­тельно помогала переделать всю эту нескончаемую работу. Конечно, я имею в виду не магическую помощь как таковую, а унаследованное умение "перебирать зерно" легко и без надрыва, ставить себе посильные задачи и вовремя получать реальную, человеческую помощь. Однако отношения наши с хаосом и порядком часто складываются непросто.

Боже мой, как нас приучают к порядку с детства! И именно девочек, что потом не раз аукнется в наших собственных семьях. "Пока не уберешь иг­рушки, никакого... (телевизора, мандарина, чтения на ночь или чего еще мы страстно желали в пять лет)". Поправь. Одерни. Проверь. Не забудь. Подтяни. Где платок? Если мальчишкам еще прощаются гвозди с гайками в карманах и свалка в ранце, девочек дрессируют на совесть, благо материал сопротивляется куда меньше – до поры до времени. Сейчас еще малень­ким женщинам полегче: джинсы хорошо стираются, короткие стрижечки почти не требуют возни, крахмалить перестали, да и вообще прикидывать­ся говорящим манекеном приходится не так старательно. Но вот воспоми­нания зрелых женщин о белых нарукавничках, бантах, манжетиках и ут­реннем кошмаре заплетания кос – это нечто.

Дальше порядок наводится в голове: "Кто ясно мыслит, тот коротко и четко излагает", "Что значит забыла? Голову свою ты не забыла, надеюсь?", "Ус­пеха добиваются организованные люди, а не рассомахи"... Тем временем житейская мудрость тоже не дремлет: "Как увидят твою комнату, никто за­муж не возьмет", "Вот погоди, будет у тебя свой дом, тогда узнаешь". Узна­ем. Непременно узнаем.

Проходят годы, и полученные нами инструкции, равно как и наше умение их выполнять или яростно им сопротивляться, разыгрываются уже на сце­не нашей собственной взрослой жизни. И мы действительно узнаем, что даже идеальный порядок в комнате еще ничего не гарантирует: неряшли­вую распустеху могут считать сексуальной, своеобразной, интригую­щей, – а подтянутая и аккуратная кому‑то покажется скучной и старооб­разной (Еще бы: угадайте, кто из них больше напоминает строгую мамоч­ку?) Что поддержание порядка в доме, где есть мужчина, ребенок и собака, напоминает диверсионную работу в глубоком тылу врага. Мы узнаем, что организованность и четкость в делах вызывает отнюдь не ливень похвал, а снисходительную усмешку плюс стремление именно на нее, организован­ную и четкую, свалить побольше мелких и нудных дел. Узнаем, что уж там. Если постараемся и отделим нужное от ненужного, зерно от чернушки, се­мейный сценарий и происки внешнего мира от собственных целей, – то, может статься, найдем для себя какое‑то решение.

Беспорядок вещественный, конечно, тоже не сам по себе важен. Скорее всего, столь напряженные отношения со всеми "роковыми" вопросами (Что за дом, ничего найти нельзя!.. У нас моль летает, дожили!.. Третий день это лежит на полу, нагнуться трудно?) – это лишь отражение других вещей. Связанных с зависимостью и властью, с пониманием своих женских обя­занностей и отчаянным сопротивлением им. И, конечно, со страхом того, большого Хаоса. О, у нас есть основания чувствовать его близкое при­сутствие. Нам напоминают об этой близости сотни ситуаций и картин – от нечищеных зимних тротуаров до "Криминальной хроники" по телевизо­ру, от достаточно свежих воспоминаний о путчах и кризисе 1998 года до совсем уж свежих впечатлений – о бесчинствующих футбольных болель­щиках в самом центре города. И прочая, и прочая...

Словарь – а стало быть, и жизнь – новейших времен изобилует понятия­ми, к которым просто не было времени привыкнуть: бартер, беспредел, бомж, брэнд, БТР, бутик – все "в одном флаконе". Непредсказуемость и дурь чужих решений, от которых зависят наши завтрашние деньги, работа, здоровье, жилье напоминают поведение отца‑алкоголика: когда и в каком состоянии он придет и придет ли вообще, прятаться или скандалить, а главное – кончится ли это когда‑нибудь и чем?

"Вдруг страшный грохот. Вилы грохота проткнули мне уши. Но сильнее того – крик женщин, стоявших в очереди. Как страшно все закричали.

Оказалось, пьяные грузчики просто уронили ящик с банками ту­шеного кролика (стеклянные) а мы‑то... Но ведь сегодня то са­мое, "шестьдесят второе число"! [...]

За весь день ничего более не случилось. Прошло какое‑то время. Я успокоилась, хотя и не очень: в газетах каждый день сообще­ния то о взрыве атомной подлодки, то поезд с химвеществами за­горелся, то... Да и этих... инопланетян видят все чаще и чаще, целая экспедиция в Пермской области работала, входила с ними якобы в контакт".

Это из прозы Нины Горлановой, книжка называется "Дом со всеми неудоб­ствами"[41]. Вот в этом самом Доме со Всеми Неудобствами мы и пытаемся навести хоть какой‑то порядок – на уровне уборки в собственных жили­щах и жизнях. Ругаем, стало быть, мужей за не туда положенные носки, на­водим красоту по журнальчику "Мой уютный дом", стараясь не замечать боковым зрением "пейзаж после битвы" за окном...

Знаете, чем отличается Баба‑яга от отца‑алкоголика, от вздорного началь­ника и вообще от "патриархальной фигуры власти" в ее пустившем петуха, фарсовом исполнении? Старуха справедлива. Привередлива, груба, опас­на, – но справедлива. Она не меняет правил игры и выполняет обещания. И потому ее "работы" тяжелы, но не бессмысленны, а ее мир – хоть и тем­ный, но все же это Космос, а не Хаос. И "слуги ее верные" сменяют друг друга как положено, и избушка на курьих ножках действует сообразно си­туации и не путает собственные зад и перед, и пришедшую за светом ис­пуганную девушку Баба‑яга хоть и сурово испытывает, но ведь не "кида­ет", не переходит границ в своей абсолютной власти. И потому у этой сказки, как и у любой другой, есть начало, середина и конец (а кто слу­шал – молодец). У жизни – тоже. А вот у хаоса – хоть со строчной, хоть с прописной буквы – нету. Такая уж он, извините, сущность. Мы же реша­ем, как с этой самой "сучностью" поступить, и решаем каждый день. И это, между нами, девочками, свободный выбор...

Одна моя знакомая, очень и очень занятая дама, отдыхает так: отправив ве­чером в пятницу мужа и дочь за город, заваливается спать часов на двенад­цать; в субботу встает как получится и принципиально не застилает кро­вать. Бродит нечесаная, жует на ходу, стряхивает пепел где попало – ну чистая Баба‑яга. Бросает газету на пол, когда надоест читать, включает од­новременно музыкальный центр и телевизор, а сама треплется по телефо­ну с неработающей подругой, не знающей цену свободному времени, но ценящей общение с людьми из "большого мира". К вечеру субботы дом выглядит так, словно парочка‑троечка изобретательных девятилеток игра­ли там в поиски сокровищ Флинта. Хозяйка в нирване: к телефону не под­ходит, ест руками, плюхается куда нельзя и в чем не положено. Утром в воскресенье все как бы само собой приходит в привычный вид: масштаб разрушений не так велик, как кажется, и к ужину семью встречает привыч­ная подтянутая мама‑дама, которая держит в порядке и дом, и свой отдел на работе, и себя самое. Устроить, говоря ее словами, "праздник помойки" удается не каждую неделю, но без него она начинает больше уставать и раздражаться. Особенно ее бесят, естественно, проявления разболтанности и неаккуратности у окружающих...

Дом, каков бы он ни был, может немало рассказать о наших героических попытках усмирить стихию, взять под контроль хотя бы этот небольшой кусочек мира – или о флирте с силами хаоса и разрушения. Некоторые из нас скрывают этот "роман", как связь с непрестижным мужчиной: только заглянув к ним в косметичку или в ящик с бельем, можно увидеть настоя­щий бардак – именно то, что строго‑настрого запрещалось с детства. Дру­гие, ссылаясь на а) безумную занятость, б) надоевшее жилье, которое уже не изменить, в) общую усталость и авитаминоз, а также г), д), е) и т.д., бро­саются в пучину беспорядка, и угрызения совести беспокоят их только при неожиданном визите посторонних.

Одна умнейшая женщина средних лет, много видевшая и пережившая и по­неволе ставшая мастером практического самоанализа, говорила мне как‑то, что состояние ее жилища порой тонко подсказывает ей, на что обратить внимание в жизни вообще. Например, если образуются какие‑то залежи в углах – книг ли, рукописей или моющих средств, – она уверена, что о чем‑то упорно не хочет думать, что‑то от себя самой скрывает. Если вовре­мя на это обратить внимание и прояснить для себя, в чем дело, свалки по углам разберутся как бы сами собой. А если только себя стыдить, они от этого растут. Рекомендация, видимо, далеко не универсальная и подходит не всем, но идея кажется любопытной.

Есть еще две сферы, где наша склонность к порядку и слегка прикрытая ею любовь к хаосу проявляется болезненно и ярко: это Время и Деньги.

Удивительно, как мы умеем запутываться в сетях собственной занятости, ставить себе самим подножки и взваливать на плечи неподъемные обяза­тельства успеть то, чего успеть нельзя по определению. Перед кем мы, в самом‑то деле, отчитываемся? Кому и что пытаемся доказать? Неужели вечная попытка все успеть – то же тайное желание получить подтвержде­ние однокоренных "успеваемости" и "успешности"? Но ведь знаем, что, даже все успев, не услышим "садись, пять"... И тут‑то возникает спаситель­ная отговорка: ведь когда "слишком много задают", что с нас взять? Успеть бы хоть что‑то, хоть как‑то... (Если бы какой‑нибудь бесенок‑искуситель получил специальное задание не дать человеку задуматься о том, что дей­ствительно важно, – об отношениях с близкими, о собственном развитии и перспективах, – он составил бы "пропись", неприятно напоминающую то, что мы зачастую и делаем со временем своей жизни: набрать побольше дел, ни одно из них особенно не любя и не выделяя как главное; побольше в них запутаться, потеряв контроль над ситуацией и барахтаясь в текучке; постоянно угрызаться по поводу недоделанного, хвататься то за одно, то за другое... "так и жизнь пройдет, как прошли Азорские острова"...)

Что же касается денег, этого универсального измерителя наших желаний и возможностей, то как часто мы замечаем, что на фоне разумного, расчетли­вого распоряжения финансами мы вдруг – вдруг ли? – выкидываем ка­кой‑нибудь финт, делая совершенно сумасшедшую покупку. Потребность в капризе? В том, чтобы потешить свою дурь? Или что‑то нас подталкивает изнутри к тому, чтобы создать небольшую, несмертельную "аварийную си­туацию", а потом из нее выкручиваться?

А уж о сфере отношений и говорить нечего: если все "в порядке", наперед известно и не сулит никаких неожиданностей, в какой‑то момент стано­вится неинтересно. Более того, чем больше порядка и стабильности у нас в характере, тем скорее потянет к какому‑нибудь причудливому, взбалмош­ному существу, которое перевернет нашу жизнь с ног на голову, втянет нас в немыслимые ситуации и, легкомысленно посмеиваясь над нашей тя­желовесной правильностью, поскачет дальше. Это может быть мужчина или близкая подруга – из тех, о которых говорят, что они "невозможны", что у них "семь пятниц на неделе", что они "ненадежны" и, само собой, с ними "недалеко до беды". Все верно, но почему же этих "посланцев хаоса" обоего пола так любят, так им прощают и ненадежность, и измены, и пря­мые неприятности, по их вине возникающие? Уж не это ли и притягивает?

Вопросов получается больше, чем ответов, – что делать, такова тема... Вот еще два – эти уж последние, обещаю. Хотели бы вы, чтобы в вашей жизни все было отлажено, как часы, известно до минуты, как пройдет следующий день, неделя, год? Хотели ли бы вы полностью раствориться в неизвестном, случайном, нарушить все правила, не знать наверняка ничего – вплоть до времени дня и собственного имени?

Оба ответа "нет"? Все в порядке.

И вот еще что: прошлое всегда кажется более понятным и логичным, чем настоящее: в нем наводит порядок наша память, именно она и сводит кон­цы с концами, печется о причинно‑следственных связях. Не верите? А вот вам маленький кусочек из милой язвительной Тэффи:

"Жить на свете вообще трудно, а за последнее время, когда след­ствия перестали вытекать из своих причин и причины вместо своих следствий выводят, точно ворона кукушечьи яйца, нечто совсем иной породы, жизнь стала мучительной бестолочью"[42].

Как полагаете, в каком же году это писано? В тысяча девятьсот одиннадца­том – и в той самой благообразной аж по самое некуда "России, которую мы потеряли". Сей факт кажется мне таким же ироничным, как была иро­нична сама Надежда Александровна всю свою долгую и нелегкую жизнь – а уж тому поколению Хаос показал все, на что способен. Стало быть, и мы можем не впадать в панику – ну разве что иногда – и найти свой способ переживать все, что нам еще предстоит пережить, с достоинством и тол­ком, а то и не без изящества.

Есть дивная восточная притча о хаосе и порядке. Вот она.

Жил в Японии в старину великий мастер чайных церемоний. Когда его сын вырос, отец передал ему секреты этого древнего искусства. Настал день, когда юноша был готов продемонстриро­вать все, чему научился: знание древнего ритуала во всех его тонкостях, безупречный вкус, идеальное чувство гармонии и по­рядка. Он приготовил все для будущей церемонии, выбрал и рас­ставил правильную посуду в единственно возможном порядке, посыпал идеально просеянным песком дорожку к чайному пави­льону, разровнял этот песок особым инструментом и с трепетом стал ждать оценки отца. Старый мастер увидел, что сын постиг его искусство. Все было правильно. Только для "высшего бал­ла" – слишком правильно.

"Прекрасно, сын, – сказал отец. – Здесь не хватает лишь..." – и жилистой, еще крепкой рукой сильно тряхнул деревце, скло­нявшееся над идеальной дорожкой. И на ровный белый песок слетел один‑единственный красный лист и упал совершенно случайно – то есть так, как и было нужно...

А вы говорите – землетрясения, цунами! Не пойти ли на курсы икебаны, если мама не будет возражать?..

Наши рекомендации