Немного о родителях, решившихся нато, чтобы разобраться со своим прошлым, чтобы помочь себе и своим детям 1 страница
Я написал стихи. Они стыдные.
Я их никому не показывал,
Но Тебе, Боженька, я покажу. Вот они.
Взрослые плачут слезами.
Взрослые плачут глазами.
Маленькие плачут сердцем,
Маленькие плачут жизнью.
Но если взрослый плачет, как маленький,
Значит, он и правда плачет».
Марик, 4 кл.
М. Дымов «Дети пишут Богу»
Эта глава о тех родителях, людях, которые смогли сделать все то, о чем я пишу в этой книге. Конечно, о всего лишь некоторых из них. У этих, очень уважаемых мною взрослых, нашлось достаточно мужества начать смотреть на свою жизнь, изучая, радуясь, ужасаясь, горюя над всем тем, что им открылось. Это помогло им лучше понимать самих себя, свои модели, окружающих их людей и, конечно, своих детей. И жизнь этих детей переменилась, хотя большинство из них даже не посещали психолога. Мы «всего лишь» попытались разобраться с прошлым их родителей, которое так влияло на их настоящее и будущее.
Ей было трудно довериться мне. Не уверена, что и сейчас доверяет, несмотря на то, что мы знакомы уже около трех лет. Три года! Небольшая цифра, а кажется, что знаем друг друга так давно... Так много уже пройдено вместе!
Итак, она не доверяла никому, и мне в том числе. Я была уверена, что у нее есть на это основания. Кто я для нее? Малоизвестный человек. Ну слышала обо мне, ну книжки читала. Ну и что? Кому она может доверить все то, что у нее на душе, все то, что никому в течение жизни нельзя было доверить, то, что, по большому счету, никогда никого не интересовало?
Ей очень рано пришлось понять, что ее жизнь — только в ее руках, что, какой она будет, зависит только от нее. Поэтому к своим сорока годам она не только не доверяющий, но и гиперответственный, контролирующий взрослый. У нее муж и трое детей, и все они нуждаются в ее руководстве, организации и поддержке.
Она очень беспокоится о своих детях, ее переживания каждодневны, всепроникающи, сильны. Хотя сами дети не дают для этого никаких оснований. Они вполне счастливы: учатся, ходят в садик, ссорятся, мирятся, играют. Она сделала для них, наверное, даже больше того, что могла бы иная мать: у них большой дом, в котором у каждого есть по комнате, лучшие детские садики и школа, много ее внимания и заботы. Но ей страшно, почти каждый день, почти каждую минуту, хотя признаваться в этом, с одной стороны, невыносимо, а с другой — хочется разделить свои страхи хоть с кем-то.
Ей страшно, что ее детей может кто-то унизить или обидеть, и тогда они будут психологически ранены или покалечены, будут беспомощны, раздавлены тем, что с ними произойдет.
Все это, конечно, случилось с ней в ее детстве. Поскольку, если б не так, она не могла бы этого так бояться. Она была младшим ребенком в семье, мама родила ее, когда старшей сестре было уже десять, и мама, со свойственной тем временам безответственностью в этом вопросе, поручила уход за ней старшей сестре. Та была, естественно, не только не рада, но и, не сильно скрывая это, ненавидела свою младшую сестру за изменившуюся теперь жизнь.
Как может воспитывать одна маленькая девочка, желающая гулять, играть с подружками, которой еще надо учиться, делать уроки, другую, еще более маленькую девочку? Окриками, приказаниями, возмущением и даже рукоприкладством, если та чего-то хочет или не слушается, отвлекая ее от взрослых и детских дел. Она, конечно, кормит и спать укладывает. Но как она это делает, будучи сама внезапно повзрослевшей, когда самой еще так хочется оставаться просто девчонкой ? К тому же папа уходит из семьи, мама остается одна, и ее становится еще меньше в жизни обеих сестер. Любви в семье от этого не прибавляется. Когда старшей было всего шестнадцать лет, и они были вынуждены жить вдвоем с сестрой в незнакомом городе, та и кормить ее почти перестала, копила деньги на новые джинсы.
Живя в атмосфере постоянного недовольства сестры и возможности получить от нее отнюдь не заботу и радость за любое проявление себя, моя клиентка усвоила от мира простое послание: «Ты должна быть тише воды, ниже травы, никого не беспокоить, ничего не хотеть. При этом, если чего-то хочешь, добивайся этого сама, никто тебе не поможет. Наоборот, будь начеку, поскольку угрожающий тебе мир в любой момент готов обрушиться на тебя с недовольством, окриком, унижением». Совсем не проявляться — изначально было не в ее характере, поэтому каждое проявление себя сопровождалось страхом того, что сейчас она будет раскритикована, растоптана, застыжена, обвинена. Только одним способом можно было хоть как-то спастись от этих последствий: стать очень контролирующей, безупречной, совершенной. На это уходило много сил.
Она всю жизнь жила в напряжении и ожидании всего вышеперечисленного и, конечно, временами получала от мира все то, чего так боялась. Ведь совершенство невозможно... Ее сверхтребования к себе неизбежно выливались в сверхтребования к окружающим: мужу, детям, маме. И тогда она волей-неволей превращалась в Тирана и приходила в ужас от этого, потому что больше всего на свете она боялась уподобиться тому, от чего так страдала.
Второй ее страх, еще более безотчетный и неотвязный, появился с рождением детей. Ей было страшно оказаться для них плохой матерью: недостаточно ответственной, предусмотрительной, заботливой, взрослой, охраняющей. Ведь причиной ее детских страданий было отсутствие у нее именно такой матери, и она, хлебнув этого горя сполна, ни за что не хотела бы такого своим детям. И потому ответственный, за всем следящий взрослый занял в ее психике главенствующее место. Не давая себе права расслабиться, повеселиться, отдаться потоку, чувствам, проявлению спонтанности, загнав своего «внутреннего ребенка» в тюрьму, она с трудно скрываемым раздражением и недовольством воспринимала любое проявление детскости, даже у своих детей, особенно у старшего, который уже ходил в школу.
Каждый божий день она жила в напряженном конфликте с собой: как засадить его за уроки, нагрузить «полезной», небессмысленной деятельностью, что требовала от нее роль Тирана, и тем, чтобы быть хорошей, любящей матерью, которая хочет, чтобы у ее мальчика было детство. Этот конфликт, не могущий тогда разрешиться, делал ее несовершенной, а значит, находящейся под прицелом чьего-то недовольства и обвинения, и прежде всего, конечно, своего собственного.
Нам много еще чего пришлось обнаружить и пережить в процессе нашей совместной работы. Еще много ниточек узора на ковре ее жизни рассмотреть и распутать, чтобы она смогла больше доверять своему старшему ребенку в том, что он сам организует свое время и свою учебу, чтобы ей меньше пришлось беспокоиться за младших, чтобы доверить и мужу участие в жизни их детей, а самой заняться собственной жизнью и собственной реализацией, по возможности — без привычных, тотальных и мучительных чувств: так хорошо знакомых ей вины и страха.
Он пришел ко мне, когда у его сына появились проблемы со школой. Или у школы проблемы с ним, сначала было трудно понять. Но восьмилетний ребенок отказывался посещать это заведение, а родители не могли уговорить его это сделать. Чего только не пробовали, ничего не помогало, даже школу другую нашли, но проблемы все оставались.
Дело в том, что оба родителя этого мальчика в своем детском прошлом — травматики; не желая наносить травму своему ребенку, они не могли поставить ему твердой границы («в школу ходить нужно»), отправляя его туда с трепещущим от беспокойства сердцем, что мальчик, конечно, чувствовал, и это не помогало ему преодолевать и так присущее многим детям нежелание идти туда, где трудно и не всегда интересно. С ребятками он быстро находил общий язык, поучился не очень хорошо, скорее, находясь в отстающих. Домашние задания, которые он делал под папиным руководством, давались ему с не меньшими мучениями, чем сами походы в школу.
Маму я знала мало, виделись лишь на одной консультации. Поскольку для разбирательства со своей жизнью у нее был свой психолог, то со своим прошлым наследием она разбиралась у него. А папа несколько лет назад был моим клиентом, поэтому разматывать нити своего прошлого остался у меня.
Он тоже в детстве ненавидел школу, воспринимал ее как наказание, длиною в десять лет, которое надо отбыть. Тоже, скорее, пребывал в числе тех, кто «ниже среднего» по знаниям, но учителя всегда про него говорили: «такой, в общем, потенциально способный мальчик». А у него часто болела голова, то ли пытался «закосить» от школы, то ли хотелось маминого внимания, он ведь был третьим, самым младшим ребенком в семье.
Он поначалу даже не может вспомнить никаких особенно травматичных событий или очевидных неприятных происшествий в своем детстве. Просто «мой отец был все время мною разочарован, всегда, сколько я себя помню». Это даже не кажется ему тяжелым, подумаешь, самый важный человек в его жизни, каким всегда, так или иначе, является для мальчика отец, им разочарован.
· Ну да, а еще лет в девять или десять я пытался покончить с собой. Наглотался таблеток от кашля, — улыбается он, — они были такие зелененькие, и мне показалось, что они и есть самые вредные, ядовитые, вот и выпил десять штук. Я ж не знал, какими надо травиться, а спросить было не у кого. Ничего такого мне не было после этого, так... расстройство желудка и только. Никто про это так и не узнал.
Меня ужасает, что он говорит об этом так шутя, так иронизируя над своей детской наивностью.
· Послушай, но ведь для того, чтобы ребенок в таком возрасте решил свести счеты с жизнью, он должен находиться в совершенном отчаянии, в полном тупике! Дети в таком возрасте не играют в смерть, это им, к сожалению, приходит в голову в более позднем, подростковом возрасте. Но в девять — это надо быть очень отчаявшимся, запутавшимся и одиноким!
Безусловно, что в его девять лет он и был таким. Постепенно мы стали разматывать, нить за нитью, все его прошлое, которое сделало его именно тем, кем он предстал передо мной: красивый, умный тридцатисемилетний мужчина, сменивший несколько профессий,
однозначно «потенциально способный», но абсолютно не верящий в себя, с больной спиной, делающей его полуинвалидом, с нежеланием и невозможностью искать себе еще одну работу, и потому сидящий дома, помогающий сыну делать уроки. Ему уже больше года напряженно смотрят в спину все его близкие: «ну когда уже ты возьмешься за ум и выйдешь на работу ?», и они уже почти готовы смириться, разочароваться.
Он никогда не принадлежал себе, потому что не знал себя. Все детство — в тисках тотальной разочарованности отца, опеки контролирующе-заботливой, но совсем не понимающей его матери, упоенно делающей из него «хорошего мальчика», и ревности сестер, унижениями и подставами стремящихся показать матери, кого ей на самом деле нужно любить. Он всегда делал, что нужно, но никогда то, что хотел. Потому что понятия не имел, что хочет. Знал только, как быть таким, чтобы выжить в его семье.
И сейчас его жизнь зашла в такой тупик, в котором заниматься своей жизнью не было ни сил, ни желания, ни надежды. Проще было заниматься своим ребенком, пусть хоть у него не будет этих проблем. Выходить из депрессии, искать работу?А смысл? Если все закончится тем же, что и раньше, он устанет от всего, поменяет работу и будет там снова пытаться делать то, что от него ждут, будет делать вид, что ему не тревожно и не страшно не оправдывать их ожиданий.
Прошел год наших с ним встреч. На работу он по-прежнему так пока и не вышел, все еще не решил, чем ему стоит заняться. ЕМУ, а не тому «хорошему мальчику», что был прежде. Понимать себя стал значительно лучше, спина болит все реже, депрессивных настроений все меньше, появилось ощущение, что хоть как-то управляет своей жизнью. Хотя по-прежнему, когда мы смотрим на его изменения, скорее разочарован собой, чем доволен (не так-то просто отмахнуться от отцовского наследия!). Но зато сын ходит в школу без всяких уговоров и скандалов, и уроки сам делает, да и с границами у них в семье лучше стало, больше честности, уважения, понимания.
Никто не ждет от жизни бед, трудностей и страданий. Она тоже не ждала (так ей, во всяком случае, казалось). Но трудностей и страданий в ее жизни всегда было достаточно, а вот беда пришла, как всегда это бывает, незванно и негаданно, ударив по самому больному — по ребенку. Ему, малышу, было-то тогда еще меньше месяца от роду, как приступ внезапных судорог перевернул всю их жизнь, заставив врачей говорить о нем теперь постоянно с частичкой «не». Не сможет, не достаточно, недоразвитие, и так далее.
Это беда. Для любой матери. Для нее, матери-одиночки с еще одним, шестилетним ребенком, беда еще большая. Потому что одна, потому что почти без поддержки, потому что все сама. Отец мальчика, которого она так любила, пообещал не бросать, приезжал, навещал, помогал, чем мог. Не мог только одного: разрешить свою бесконечно запутанную жизнь и быть с ними. Не мог, не хотел, не был способен. Кто ж его знает... Только мучились они оба. И в его присутствии ребенок часто плакал, отказывался есть, когда его пытался накормить редко приходящий папа.
Она пришла ко мне, когда малышу было уже три месяца. Изможденная, напряженная, но серьезная, готовая разбираться со своей жизнью во что бы то ни стало. Видимо, какой-то частью своего сознания понимала, что ей нужно выжить, ведь у нее двое детей, один из которых серьезно болен: угроза судорог все время сохраняется, а последствия тех, что уже были, настолько серьезны, что он, скорее всего, не будет таким, как все дети.
Конечно, особенно тогда все ее силы были брошены на малыша: врачи, массажисты, специалисты, лечение, специальный уход. Она вызнавала любую новую информацию о том, что может ему помочь, слушала, анализировала, проверяла, пробовала. С первых же встреч я изумлялась тому, с каким спокойствием говорит она о его ограничениях, с какой готовностью принимает его страшный диагноз и все то, что ждет их впереди в связи с этим. Я удивлялась, обычно у матерей так много времени уходит на то, чтобы принять инвалидность или ограничения своего больного ребенка. А она так разумна и так включена. Не тратит силы на то, чтобы бороться с врачами, на сопротивление. Просто делает все, что нужно, отдавая себя всю.
О ее тогдашнем спокойствии мы заговорили лишь год спустя, когда она, на очередном витке исследований себя, вдруг понимает, что всю жизнь ждала, что с ее ребенком будет что-то не так. Даже с первым, совершенно здоровым сыном она ждала беды и, когда второй ребенок заболел, она как будто поняла: свершилось. Что свершилось ? Откуда такое странное ожидание?
— Я была уверена, что меня должны наказать. Я ждала наказания.
За что ? Что должна была она совершить за свою не очень длинную жизнь, чтобы ожидать такого? Ничего особенного. «Все как у всех». Творческая семья: вечно гастролирующая, отсутствующая мама, в постоянных творческих муках, неудовлетворенный собой и этой жизнью пьющий отец. Насилия разного рода в их доме было предостаточно, защищенности — острый дефицит, заботу и любовь она помнит только от няни. Лишь только раз мама выступила в ее защиту, когда пришла договариваться в школу, чтобы она, почти год ее прогуливавшая, могла сдать какие-то экзамены и получить- таки аттестат.
Она, получившая хоть сколько-то заботы и любви от няни и матери, всю жизнь искала в своей жизни «отца», такого, который бы защитил, признал, поддержал бы ее творческие таланты, которых у нее немерено. Поэтому она так упорно искала и находила призрак его в мужчинах, хоть немного интересовавшихся ею, хоть немного поддерживающих, хотя бы мимолетно заботящихся, и многое готова была отдать за то, чтобы они были рядом. Таким был и отец ее второго малыша. И отношения с ним, выматывающие своей невозможностью, забирали у нее много сил, а их и так было совсем чуть- чуть. Ей, и так всю жизнь привычно опиравшейся только на себя саму, так хотелось кого-то, кто разделил бы тяготы, проблемы или хотя бы жизнь. Кого-нибудь взрослого, мудрого, всезнающего и всегда готового к тому, чтобы принять какое-то трудное решение. Но мужчины, которых она выбирала, не хотели, а иногда и не могли быть ей отцами, хотя им иногда и нравилось немного покровительственно поиграть в эту роль. Но быть такими нет, не могли, да и не должны были быть, конечно.
Чем сильнее, независимее она становилась от этого призрака отца, живущего в мужчине, которого она любила, тем легче становилось ее
ребенку. Здоровье малыша постепенно улучшалось, приступы не возвращались, все больше появлялось признаков того, что он сможет стать таким, как все дети. Врачи и специалисты, которые знали его с самого первого приступа, изумлялись тому, каких невероятных успехов им с мамой удалось достичь. А самое главное, у нее появилось отчетливое и твердое намерение больше никогда в своей жизни не становиться жертвой чего бы то ни было. И я уверена, что ей это удастся.
Эти истории, как и не один десяток других, которые я могла бы вам еще рассказать, говорят о том, что прошлое обладает огромной силой, но оно не всевластно. О том, что оно сделало нас такими, какие мы есть, но у нас все еще остается шанс сделать еще что-то со своей жизнью.
Мы, взрослые, можем взять нашу жизнь в свои руки и хотя бы попытаться изменить в ней то, что нас не устраивает или калечит. Это в нашей власти. Нашим детям сложнее, многие из них пытаются, и многие могут, если им не мешать, а пытаться поддерживать, понимать и любить. Мы, взрослые, пока они маленькие, отвечаем за их настоящее в той же мере, в какой отвечаем за свое. А главным образом, зато, какие мы есть, и зато, что мы сделали со своим прошлым, каким бы оно ни было.
Эти истории, как и вся книга, о том, что психотерапия — это не чудо, не волшебная таблетка и не мудрый совет, получив который можно все поправить. Это работа, кропотливая, трудная, рисковая, сродни археологии: ведь это поиски психологических фактов своей личной истории, извлечение из глубин прошлого причин, по которым мы стали именно такими, какими мы стали.
Такое трудное, но такое необходимое последующее принятие и пересмотр обнаруженных сокровищ и «скелетов» постепенно открывает нам возможность ясно видеть самих себя и окружающий нас мир, и это позволит сделать нашу жизнь именно такой, какой мы ее выбираем.
Когда им всего пять лет, больше всего на свете они любят задавать вопросы. Большинство детей размышляют о жизни значительно чаще и глубже, чем нам, взрослым, это кажется. Дети, с беспощадной честностью способные видеть «голого короля», будут ставить вас в тупик вопросами, на которые, вы, возможно, до сих пор не ответили себе сами. И тогда, скорее всего, вы будете избегать таких важных разговоров. Ваши дети постепенно перестанут вас спрашивать, но это еще не значит, что они перестанут об этом думать...
Эта почти невыдуманная история — взрослым о детях и для детей, любящих задавать вопросы.
Меня зовут Петр. Папа еще иногда называет меня «Петр Сергеевич». Мама — Петенькой, а бабушка — еще хлеще — Петушком! Ну, кому понравится, если его кто-то называет Петушком? Что в головах у этих взрослых? Мне подойдет, если вы будете звать меня Петром. Ну, Петр Сергеевич тоже можно.
Мне пять лет, а это значит, что пять лет назад я родился. Я совсем не помню этого момента, но по рассказам взрослых, которые так любят вспоминать тот день, я доставил немало хлопот моей маме, а папа так спешил довезти маму до больницы, что поехал прямо в тапочках. Как выяснилось, он напрасно спешил. Я почему-то не торопился «выбираться наружу». Так они об этом рассказывают.
Почему я так не хотел наружу, не знаю. Мама сказала, что это значит, что я не спешил попасть в этот мир. И, скорее всего потому, что в ее животе мне было и так очень даже хорошо. Ну, может быть, я не помню. С мамой и вправду всегда хорошо. Но против этого мира я тоже ничего не имею. Пока, во всяком случае, пока мне пять. Меня, правда, временами пугают школой, в которую я должен буду пойти, когда мне будет семь лет. Но это еще так не скоро, «дожить надо», как говорит бабушка.
Не знаю пока, что я буду делать, если мир этот не будет меня устраивать. К маме в живот что-то не хочется. Когда я на него смотрю, мне не верится, что там может хоть кто-то поместиться, не то что я. Так что даже не знаю. Не нравится пока мне эта школа, так много они мне о ней говорят. Наверняка, ничего хорошего, раз у них при этом такие серьезные лица.
А пока я живу хорошо. У меня самая красивая и добрая в мире мама, самый большой и сильный папа, самая беспокойная и говорливая бабушка, кот Ботокс, по прозвищу просто Ботя, и трехкомнатная квартира в Москве, что «само по себе уже роскошь» — любит говаривать папа. Хотя почему квартира — это роскошь, мне непонятно. Роскошь, по-моему, это всякие драгоценности. Анаша квартира — это наш дом. Все же где-то живут. Но папе виднее.
Москва — это город, где я родился. Мама с папой в нем не родились. Мама приехала из Ульяновска, там родился и жил какой- то Ленин, видимо, очень был знаменитый в свое время. А папа из Томска, это в Сибири. Сибирь — это не город, а такая большая земля, где много лесов, рек и «рождаются самые крутые парни». Так папа всегда говорит, а мама улыбается. Она, наверное, про своего Ленина вспоминает, он ведь тоже, судя по всему, крутой парень был, раз даже по его фамилии город назвали. Хотя почему не Ленинск тогда? Наверное, Ленин — это его имя.
Так вот, папа с мамой познакомились в Москве, в университете. С тех пор здесь живут, потом и бабушку из Ульяновска сюда привезли. Здесь «учителям больше платят». Она — учительница. Вот она-то меня больше всего школой и пугает. Зачем тогда там сама работает, не понимаю, если там так страшно. Но, может, учительницам не так страшно, а только детям.
У меня еще есть бабушка с дедушкой, но они далеко, в Томске, и я их мало видел. Только когда они приезжали к нам в Москву. Я их плохо запомнил. Это было, когда мне было три года, то есть очень-очень давно.
Еще я вам должен рассказать о нашем Боте. Это очень хороший кот. Он весь черный, и только на мордочке у него есть беленькие полосочки на лбу. За это его папа и назвал Ботоксом. Почему, не знаю. «Ботя» звучит лучше, к тому же больше ему подходит, потому что он добрый, любит урчать и всегда спит у меня в ногах.
У нас у каждого своя работа, у всех, кроме мамы. Папа работает в офисе, бабушка в школе, а я в детском саду. Мама сначала «сидела» со мной, а теперь, когда я остаюсь в детском саду уже на полный день, будет искать работу. Вот только, по-моему, ей не очень хочется, потому что, когда она говорит про работу, у нее появляется морщинка на лбу и вид становится серьезный и немного грустный.
Немного расскажу вам о своей работе. Детский сад — это место, где много детей. Их приводят туда родители потому, что им надо выходить на свою работу, а детей девать некуда, вот они и приводят их сюда поработать. Здесь нас собирают в кучу, в группы. Наша группа называется «ежики». Ежиком быть, конечно, не очень приятно, но не так уж и плохо. Потому что те, кто гуляет с нами на соседней площадке, вообще «зайчики». Ежики как-то солиднее, что ли. У нас на шкафчиках, где висит наша одежда, у всех ежики нарисованы, у кого-то ежик веселый, у кого-то с листочком, у кого- то с грибочком. На моем шкафчике ежик с яблоком — большим и красным. Мне нравится, я яблоки люблю. И мой ежик, наверное, тоже.
Из неживых животных, игрушечных, я больше всего люблю крокодила. Он большой, длинный, зеленый и мягкий. У него большая пасть, на ней нарисованы зубы, но он не кусается. Наверное, потому, что я с ним хорошо обращаюсь. Из живых животных мне больше всех нравится наш Ботя, я уже рассказал вам почему. Вы бы тоже его полюбили, потому что он кот очень добрый и с «достоинством барона» — так обычно восхищенно говорит о нем мама. Не знаю, как насчет достоинства, но добрый и очень мягкий — это точно.
Из неживых, игрушечных я больше всего не люблю синюю собачку в мягких кудряшках, мне ее бабушка подарила. Она такая глупая и синяя! И вид у нее дурацкий и несчастный, и кудряшки эти! Бррр! Кто только придумывает таких собак! Никогда таких не видел. Она еще и противно скулит, если ей нажать на пузо. Моя мама, после того как застилает мне кровать, всегда кладет ее мне на подушку, хотя отлично знает, что сплю я всегда с крокодилом. Я ее один раз даже на шкаф закинул, думал, может тогда перестанут мне ставить ее перед носом. И что вы думаете? С утра она снова была на своем месте! Мне к ней даже прикасаться неприятно, поэтому перед сном я обычно беру ее за краешек уха и швыряю в другой угол куда-подальше, вытаскиваю крокодила из шкафа и ложусь. И почему мама всегда его прячет в шкаф?
Так вот, про мою работу. Что-то я отвлекся. Когда мама впервые сказала мне, что мы пойдем в детский сад, я не был против. Дома уже давно стало все скучно, лето закончилось, все время шли дожди, не погулять даже. Мы почти все время были с мамой одни, она что-то все время делала на кухне, а я играл. Играть одному хорошо, но скучно. А мама не умела со мной играть.
Когда она брала в руки машинку, то почему-то начинала говорить как будто за нее каким-то неестественным писклявым голоском. Приходилось ей подыгрывать, что поделаешь, мама же, и я ее люблю. И наши с ней машинки вместо гонок и приключений должны были все время совершать какие-то добрые дела, и тогда у меня возникали сложные чувства. Мне очень хотелось, чтобы мама подольше оставалась со мной и не убегала на свою кухню готовить обед под звуки дурацких сериалов. А с другой стороны, мне хотелось ее пожалеть, такая вымученная у нас получалась игра, и так по-дурацки вели себя эти машинки. Но мама так старалась, не мог же я ее обидеть. К тому же она такая взрослая. Не объяснять же мне ей, как ведут себя настоящие гоночные машинки.
Так вот, когда мама повела меня в детский сад, она перво-наперво сказала, что там будет много новых игрушек, хороших ребяток и что мне будет там очень весело. Так все и было, пока я не понял, что мама куда-то ушла. Одно дело, когда так много всего интересного, но ты точно знаешь, что мама рядом. Другое дело, когда она ушла, и ты не знаешь, вернется она или нет. Это ж, сами понимаете, страшно. Вот я и заревел, да погромче, чтобы мама услышала, если она недалеко ушла. Раньше в песочнице это всегда помогало.
Ко мне тут же подскочили тетеньки и стали говорить, что мама скоро вернется и что не надо так плакать. Но почему я им должен был верить? Я же их совсем не знаю, хоть мама и говорила мне, как их зовут. И почему плакать надо перестать, если страшно? Я даже бросился было к двери, вдруг мама просто вышла, я ее догоню, и мы сможем пойти домой. Но меня поймали и, на что-то уговаривая, снова привели к игрушкам. Как будто мне захочется сейчас забыть про маму и поиграть! Я уже было стал уставать плакать, потому что понял, что мама меня не услышит и не спасет, как ко мне подошла девочка, чем-то похожая на Мальвину из маминой старой книжки про Буратино, и сказала:
· Хватит реветь, твоя мама придет, но потом. Здесь все мамы приходят, но не сразу. Сначала ты побудешь здесь несколько часов, и тебя заберут. А потом останешься до обеда, потом будешь оставаться с нами спать. Я здесь давно, а ты — новенький.
Мальвине, на самом деле ее зовут Даша, я поверил. Потому что она понимала, что я реву потому, что боюсь, что мама больше не придет за мной. Я сразу понял, что надо с Дашей дружить, потому что она здесь давно и знает, как здесь все устроено.
Мама, как и сказала мне Даша, все-таки пришла за мной. У нее был беспокойно-радостный вид. Я вцепился в нее и не мог никак оторваться, потому что боялся, что она снова куда-то исчезнет.
· Тебе понравился детский сад, ведь правда? — спросила она меня опять этим неестественным голоском, когда мы шли домой.
· Совсем даже нет, — ответил я. Я решил быть с ней правдив и не беречь ее, понимая, какого ответа она от меня ждала. Я был на нее обижен. Она не предупредила меня, что оставит меня там. И это было нехорошо. Если бы она меня предупредила, я бы все равно не захотел остаться, но, по крайней мере, это было бы честно. Мы же «близкие люди», так она сама любила повторять. Так вот разве близкие люди так поступают?
· Но ты ведь еще пойдешь туда завтра, правда? — пытаясь казаться бодрой и воодушевленной, снова спросила она.
· Если только ты там останешься со мной.
· Но я не могу! Там нельзя оставаться мамам. Послушай, там же много ребяток и добрые тети-воспитательницы. Ты быстро привыкнешь, и тебе там будет очень интересно и весело! — снова она принялась рекламировать этот дурацкий садик.
· Ничего мне там не весело, — угрюмо ответил я, твердо приняв решение завтра ни в какой садик не ходить и маму никуда не отпускать, чтобы мне там ни говорили.
Я ревел в этом детском саду еще три дня подряд, но мама все равно уходила, а я оставался. Хуже всего было то, с каким лицом мама уходила, будто оставляет меня в клетке с тиграми, и я, конечно, не хотел там быть без нее.
Как-то вечером папа вернулся с работы пораньше, еще до того, как меня стали уговаривать ложиться спать. И мама, шепнув ему «поговори с ним», впихнула его в мою комнату. Папа немного помялся на пороге, но потом шагнул ко мне, подошел к моему столу и, положив мне руку на плечо, почему-то преувеличенно бодро спросил: