Луч света в темном царстве 2 страница

В сумрачной обстановке новой семьи начала чувствовать Катерина недостаточность внешности, которою думала довольствоваться прежде. Под тяжелой рукой бездушной Кабанихи нет простора ее светлым видениям, как нет свободы ее чувствам. В порыве нежности к мужу она хочет обнять его, – старуха кричит: «что на шею виснешь, бесстыдница? В ноги кланяйся!» Ей хочется остаться одной и погрустить тихонько, как бывало, а свекровь говорит: «отчего не воешь?» Она ищет света, воздуха, хочет помечтать и порезвиться, полить свои цветы, посмотреть на солнце, на Волгу, послать свой привет всему живому, – а ее держат в неволе, в ней постоянно подозревают нечистые, развратные замыслы. Она ищет прибежища по‑прежнему в религиозной практике, в посещении церкви, в душеспасительных разговорах; но и здесь не находит уже прежних впечатлений. Убитая дневной работой и вечной неволей, она уже не может с прежней ясностью мечтать об ангелах, поющих в пыльном столбе, освещенном солнцем, не может вообразить себе райских садов с их невозмущаемым видом и радостью. Все мрачно, страшно вокруг нее, все веет холодом и какой‑то неотразимой угрозой: и лики святых так строги, и церковные чтения так грозны, и рассказы странниц так чудовищны… <…>

Выходя замуж за Тихона Кабанова, она и его не любила, она еще и не понимала этого чувства; сказали ей, что всякой девушке надо замуж выходить, показали Тихона как будущего мужа, она и пошла за него, оставаясь совершенно индифферентною к этому шагу. И здесь тоже проявляется особенность характера: по обычным нашим понятиям, ей бы следовало противиться, если у ней решительный характер; она не думает о сопротивлении, потому что не имеет достаточно оснований для этого. Ей нет особенной охоты выходить замуж, но нет и отвращения от замужества; нет в ней любви к Тихону, но нет любви и ни к кому другому. Ей все равно покамест, вот почему она и позволяет делать с собой что угодно. В этом нельзя видеть ни бессилия, ни апатии, а можно находить только недостаток опытности, да еще слишком большую готовность делать все для других, мало заботясь о себе. У ней мало знания и много доверчивости, вот отчего во времени она не выказывает противодействия окружающим и решается лучше терпеть, нежели делать назло им.

Но когда она поймет, что ей нужно, и захочет чего‑нибудь достигнуть, то добьется своего во что бы то ни стало: тут‑то и проявится вполне сила ее характера, не растраченная в мелочных выходках. Сначала, по врожденной доброте и благородству души своей, она будет делать все возможные усилия, чтобы не нарушить мира и прав других, чтобы получить желаемое с возможно большим соблюдением всех требований, какие на нее налагаются людьми, чем‑нибудь связанными с ней; и если они сумеют воспользоваться этим первоначальным настроением и решатся дать ей полное удовлетворение, – хорошо тогда и ей и им. Но если нет, – она ни перед чем не остановится: закон, родство, обычай, людской суд, правила благоразумия – все исчезает для нее пред силою внутреннего влечения; она не щадит себя и не думает о других. Такой именно выход представился Катерине, и другого нельзя было ожидать среди той обстановки, среди которой она находится. <…>

Обстановка, в которой живет Катерина, требует, чтобы она лгала и обманывала, «без этого нельзя», – говорит ей Варвара, – ты вспомни, где ты живешь, у нас на этом весь дом держится. И я не обманщица была, да выучилась, когда нужно стало». Катерина поддается своему положению, выходит к Борису ночью, прячет от свекрови свои чувства в течение десяти дней… Можно подумать: вот и еще женщина сбилась с пути, выучилась обманывать домашних и будет развратничать втихомолку, притворно лаская мужа и нося отвратительную маску смиренницы! <…> Катерина не такова: развязка ее любви при всей домашней обстановке видна заранее, – еще тогда, как она только подходит к делу. Она не занимается психологическим анализом и потому не может высказывать тонких наблюдений над собою; что она о себе говорит, так уж это, значит, сильно дает ей знать себя. А она, при первом предложении Варвары о свидании ее с Борисом, вскрикивает: «Нет, нет, не надо! Что ты, сохрани господи: если я с ним хоть раз увижусь, я убегу из дому, я уж не пойду домой ни за что на свете!» Это в ней не разумная предосторожность говорит, – это страсть; и уж видно, что как она себя ни сдерживала, а страсть выше ее, выше всех ее предрассудков и страхов, выше всех внушений, слышанных ею с детства. В этой страсти заключается для нее вся жизнь; вся сила ее натуры, все ее живые стремления сливаются здесь. К Борису влечет ее не одно то, что он ей нравится, что он и с виду и по речам не похож на остальных, окружающих ее; к нему влечет ее и потребность любви, не нашедшая себе отзыва в муже, и оскорбленное чувство жены и женщины, и смертельная тоска ее однообразной жизни, и желание воли, простора, горячей беззапретной свободы. Она все мечтает, как бы ей «полететь невидимо, куда бы захотела»; а то такая мысль приходит: «Кабы моя воля, каталась бы я теперь на Волге, на лодке, с песнями, либо на тройке на хорошей, обнявшись…» <…> В монологе с ключом (последнем во втором акте) мы видим женщину, в душе которой опасный шаг уже сделан, но которая хочет только как‑нибудь «заговорить» себя. Она делает попытку стать несколько в сторону от себя и судить поступок, на который она решилась, как дело постороннее; но мысли ее все направлены к оправданию этого поступка. «Вот, – говорит, – долго ли погибнуть‑то… В неволе‑то кому весело… Вот хоть я теперь – живу, маюсь, просвету себе не вижу… свекровь сокрушила меня…» и т. д. – все оправдательные статьи. А потом еще обличительные соображения: «видно уж, судьба так хочет… Да какой же и грех в этом, если я на него взгляну раз… Да хоть и поговорю‑то, так все не беда. А может, такого случая‑то еще во всю жизнь не выйдет…» <…> Борьба, собственно, уже кончена, остается лишь небольшое раздумье, старая ветошь покрывает еще Катерину, и она мало‑помалу сбрасывает ее с себя. Окончание монолога выдает ее сердце. «Будь что будет, а я Бориса увижу», – заключает она и в забытьи предчувствия восклицает: «Ах, кабы ночь поскорей!» <…>

Грустно, горько такое освобождение, но что же делать, когда другого выхода нет. Хорошо, что нашлась в бедной женщине решимость хоть на этот страшный выход. В том и сила ее характера, оттого‑то «Гроза» и производит на нас впечатление освежающее, как мы сказали выше. Без сомнения, лучше бы было, если б возможно было Катерине избавиться другим образом от своих мучителей или ежели бы окружающие ее мучители могли измениться и примирить ее с собою и с жизнью. <…> Самое большее, что они могут сделать, это – простить ее, облегчить несколько тягость ее домашнего заключения, сказать ей несколько милостивых слов, может быть, подарить право иметь голос в хозяйстве, когда спросят ее мнение. Может быть, этого и достаточно было бы для другой женщины… <…> Нет, ей бы нужно было не то, чтобы ей что‑нибудь уступили и облегчили, а то, чтобы свекровь, муж, все окружающие сделались способны удовлетворить тем живым стремлениям, которыми она проникнута, признать законность ее природных требований, отречься от всяких принудительных прав на нее и переродиться до того, чтобы сделаться достойными ее любви и доверия. Нечего говорить о том, в какой мере возможно для них такое перерождение…

Менее невозможности представляло бы другое решение – бежать с Борисом от произвола и насилия домашних. Несмотря на строгость формального закона, несмотря на ожесточенность грубого самодурства, подобные шаги не представляют невозможности сами по себе, особенно для таких характеров, как Катерина. И она не пренебрегает этим выходом, потому что она не отвлеченная героиня, которой хочется смерти по принципу. Убежавши из дому, чтобы свидеться с Борисом, и уже задумываясь о смерти, она, однако, вовсе не прочь от побега; узнавши, что Борис едет далеко в Сибирь, она очень просто говорит ему: «Возьми меня с собой отсюда». Но тут‑то и всплывает перед нами на минуту камень, который держит людей в глубине омута, названного нами «темным царством». Камень этот – материальная зависимость. Борис ничего не имеет и вполне зависит от дяди – Дикого; <…> Оттого он и отвечает ей: «Нельзя, Катя; не по своей воле я еду, дядя посылает; уж и лошади готовы,» и пр. Борис – не герой, он далеко не стоит Катерины, она и полюбила‑то его больше на безлюдье.<…>

Впрочем, о значении материальной зависимости, как главной основы всей силы самодуров в «темном царстве», мы пространно говорили в наших прежних статьях. Поэтому здесь только напоминаем об этом, чтобы указать решительную необходимость того фатального конца, какой имеет Катерина в «Грозе», и, следовательно, решительную необходимость характера, который бы, при данном положении, готов был к такому концу.

Мы уже сказали, что конец этот кажется нам отрадным; легко понять, почему: в нем дан страшный вызов самодурной силе, он говорит ей, что уже нельзя идти дальше, нельзя далее жить с ее насильственными, мертвящими началами. <…>

Но и без всяких возвышенных соображений, просто по‑человечески, нам отрадно видеть избавление Катерины – хоть через смерть, коли нельзя иначе. На этот счет мы имеем в самой драме страшное свидетельство, говорящее нам, что жить в «темном царстве» хуже смерти. Тихон, бросаясь на труп жены, вытащенной из воды, кричит в самозабвении: «Хорошо тебе, Катя! А я‑то зачем остался жить на свете да мучиться!» Этим восклицанием заканчивается пьеса, и нам кажется, что ничего нельзя было придумать сильнее и правдивее такого окончания. Слова Тихона дают ключ к уразумению пьесы для тех, кто даже и не понял ее сущности ранее; они заставляют зрителя подумать уже не о любовной интриге, а обо всей этой жизни, где живые завидуют умершим, да еще каким – самоубийцам! Собственно говоря, восклицание Тихона глупо: Волга близко, кто же мешает и ему броситься, если жить тошно? Но в том‑то и горе его, то‑то ему и тяжко, что он ничего, решительно ничего сделать не может, даже и того, в чем признает свое благо и спасение. <…> Зато какою же отрадною, свежею жизнью веет на нас здоровая личность, находящая в себе решимость покончить с этой гнилой жизнью во что бы то ни стало!.. <…>

1860

Михайловский Н. К

В чем состоят главные черты писательской индивидуальности Островского и почему она не вызывает страстных споров и резких разногласий?

Восстанавливая в своей памяти длинный‑длинный ряд героев и героинь Островского, невольно представляешь их себе снабженными либо волчьим ртом, либо лисьим хвостом, либо тем и другим вместе. Психология насилия и обмана в их бытовой русской форме – этим исчерпывается содержание чуть ли не всех произведений Островского и, во всяком случае, всех тех, которые еще долго, долго будут нам напоминать его, которые для него наиболее характерны и в то же время составляют поистине драгоценный вклад в русскую литературу и сценическое искусство. <…> Вся сила Островского заключается именно в психологии насилия и обмана в их русской форме, и надо удивляться той неистощимости творчества и той тонкости анализа, с которым он строил свои чуть не бесчисленные художественные комбинации волчьего рта и лисьего хвоста. Говорю «чуть не бесчисленные», потому что, сосчитав даже всех действующих лиц произведений Островского, мы получим цифру, далеко не выражающую количество отмеченных им комбинаций насилия и обмана. Есть, правда, в его обширной портретной галерее люди, которые всю жизнь почти исключительно только насильничают, есть и такие, в жизни которых столь же преобладающую черту составляет обман. Но таких сравнительно немного. Островский понимал, что насилие не есть признак или выражение настоящей внутренней силы, которой нет надобности прибегать к подлому обману, иной раз, дескать, невольному, естественному, невменяемому оружию слабости. Напротив того, волчья пасть, раз уж она обезобразила лик человеческий, дополняется лисьим хвостом как своим логически необходимым спутником. Для уразумения всей бесконечной перспективы вытекающих отсюда психологических комбинаций надо понимать дело так же тонко, как его понимал или чуял Островский.

Высокий комический талант Островского и тонкое понимание психологии обмана и насилия давали ему возможность с необыкновенной жизненностью рисовать эти переходы, которые у всякого другого, даже большого писателя рисковали бы оказаться фальшивыми, деланными. Но ему не чужда была и глубокая трагическая струя. В числе его героев и героинь есть немало таких, которые изнемогают от плавания в безбрежном море наглого издевательства и подлой лжи, изнемогают и тонут в пьяном разгуле, как Любим Торцов («Бедность не порок»), в сумасшествии, как Кисельников («Пучина»), прямо в реке, как Катерина («Гроза»).

В последнее время талант Островского как бы несколько поблек. С этим соглашались самые горячие его почитатели и часто находили возможным хвалить только его удивительный язык. Действительно, язык Островского до конца дней его оставался образцовым русским языком, сильным, метким, образным, и едва ли кто‑нибудь из самых крупных наших писателей может с ним в этом отношении померяться. Но я не думаю, чтобы талант Островского под конец жизни в самом деле ослабел. <…> Дело в том, что литературная деятельность Островского главным образом захватывает дореформенную Россию. Я говорю, конечно, не о времени, в которое написаны его произведения, а о его действующих лицах, не затронутых или почти не затронутых разнообразными сложными веяниями – хорошими и дурными, подлинными и фальшивыми, крупными и мелочными, – которые мы пережили в последнюю четверть века. Островский понимал, что к концу этой четверти века семейная драма, не осложненная всеми этими веяниями, не отразившая их на себе, как бы она ни была высока и многозначительна в общем смысле, не может уже представить столь полную картину русской жизни. Но ориентироваться в этой сложной, запутанной сети он не мог (отнюдь, я думаю, не вследствие ослабления таланта). Он пробовал, искал, – где же теперь интересные и характерные формы насилия и обмана, – и было бы очень любопытно проследить эти поиски в его позднейших произведениях, но это заняло бы у нас слишком много времени, а смерть Островского наступила так внезапно, что заранее приготовиться к такому исследованию не было возможности.

Как бы то ни было, но Островский десятки лет неустанно творил, неустанно делал великое, доброе дело; и, помимо высокой художественной цены его произведений, всякий, испытавший на себе, что значат волчий рот и лисий хвост, – а мало ли таких испытавших?! – скажет: мир праху твоему, борец за оскорбленную, попранную насилием и обманом душу человеческую.

1886

Писарев Д. И

Мотивы русской драмы

Основываясь на драматических произведениях Островского, Добролюбов показал нам в русской семье то «темное царство», в котором вянут умственные способности и истощаются свежие силы наших молодых поколений. <…> Эта статья была ошибкою со стороны Добролюбова; он увлекся симпатиею к характеру Катерины и принял ее личность за светлое явление. Подробный анализ этого характера покажет нашим читателям, что взгляд Добролюбова в этом случае неверен и что ни одно светлое явление не может ни возникнуть, ни сложиться в «темном царстве» патриархальной русской семьи, выведенной на сцену в драме Островского.

Катерина, жена молодого купца Тихона Кабанова, живет с мужем в доме своей свекрови, которая постоянно ворчит на всех домашних. Дети старой Кабанихи, Тихон и Варвара, давно прислушались к этому брюзжанию и умеют его «мимо ушей пропущать» на том основании, что «ей ведь что‑нибудь надо ж говорить». Но Катерина никак не может привыкнуть к манерам своей свекрови и постоянно страдает от ее разговоров. В том же городе, в котором живут Кабановы, находится молодой человек, Борис Григорьевич, получивший порядочное образование. Он заглядывается на Катерину в церкви и на бульваре, а Катерина с своей стороны влюбляется в него, но желает сохранить в целости свою добродетель. Тихон уезжает куда‑то на две недели; Варвара, по добродушию, помогает Борису видеться с Катериною, и влюбленная чета наслаждается полным счастьем в продолжение десяти летних ночей. Приезжает Тихон; Катерина терзается угрызениями совести, худеет и бледнеет; потом ее пугает гроза, которую она принимает за выражение небесного гнева; в это же время смущают ее слова полоумной барыни о геение огненной; все это она принимает на свой счет; на улице, при народе, она бросается перед мужем на колени и признается ему в своей вине. Муж, по приказанию своей матери, «побил ее немножко», после того как они воротились домой; старая Кабаниха с удвоенным усердием принялась точить покаявшуюся грешницу упреками и нравоучениями; к Катерине приставили крепкий домашний караул, однако ей удалось убежать из дома; она встретилась со своим любовником и узнала от него, что он по приказанию дяди уезжает в Кяхту; потом, тотчас после этого свидания, она бросилась в Волгу и утонула. Вот те данные, на основании которых мы должны составить себе понятие о характере Катерины. <…>

Во всех поступках и ощущениях Катерины заметна прежде всего резкая несоразмерность между причинами и следствиями. Каждое внешнее впечатление потрясает весь ее организм; самое ничтожное событие, самый пустой разговор производят в ее мыслях, чувствах и поступках целые перевороты. Кабаниха ворчит, Катерина от этого изнывает, Борис Григорьевич бросает нежные взгляды, Катерина влюбляется; Варвара говорит мимоходом несколько слов о Борисе, Катерина заранее считает себя погибшею женщиною, хотя она до тех пор даже не разговаривала с своим будущим любовником; Тихон отлучается из дома на несколько дней, Катерина падает перед ним на колени и хочет, чтобы он взял с нее страшную клятву в супружеской верности. Варвара дает Катерине ключ от калитки, Катерина, подержавшись за этот ключ в продолжение пяти минут, решает, что она непременно увидит Бориса, и кончает свой монолог словами: «Ах, кабы ночь поскорее!» А между тем и ключ‑то был дан ей преимущественно для любовных интересов самой Варвары, и в начале своего монолога Катерина находила даже, что ключ жжет ей руки и его непременно следует бросить. При свидании с Борисом, конечно, повторяется та же история; сначала «поди прочь, окаянный человек!», а вслед за тем на шею кидается. Пока продолжаются свидания, Катерина думает только о том, что «погуляем»; как только приезжает Тихон и вследствие этого ночные прогулки прекращаются, Катерина начинает терзаться угрызениями совести и доходит в этом направлении до полусумасшествия; а между тем Борис живет в том же городе, все идет по‑старому, и, прибегая к маленьким хитростям и предосторожностям, можно было бы кое‑когда видеться и наслаждаться жизнью. Но Катерина ходит как потерянная, и Варвара очень основательно боится, что она бухнется мужу в ноги, да и расскажет ему все по порядку. Так оно и выходит, и катастрофу эту производит стечение самых пустых обстоятельств. Грянул гром. Катерина потеряла последний остаток своего ума, а тут еще прошла по сцене полоумная барыня с двумя лакеями и произнесла всенародную проповедь о вечных мучениях; а тут еще на стене, в крытой галерее, нарисовано адское пламя; и все это одно к одному – ну, посудите сами, как же в самом деле Катерине не рассказать мужу тут же, при Кабанихе и при всей городской публике, как она провела во время отсутствия Тихона все десять ночей? <…>

Вся жизнь Катерины состоит из постоянных внутренних противоречий; она ежеминутно кидается из одной крайности в другую; она сегодня раскаивается в том, что делала вчера, и между тем сама не знает, что будет делать завтра; она на каждом шагу путает и свою собственную жизнь и жизнь других людей; наконец, перепутавши все, что было у нее под руками, она разрубает затянувшиеся узлы самым глупым средством, самоубийством, да еще таким самоубийством, которое является совершенно неожиданно для нее самой. Эстетики не могли не заметить того, что бросается в глаза во всем поведении Катерины; противоречия и нелепости слишком очевидны, но зато их можно назвать красивым именем; можно сказать, что в них выражается страстная, нежная и искренняя натура. Страстность, нежность, искренность – все это очень хорошие свойства, по крайней мере все это очень красивые слова, а так как главное дело заключается в словах, то и нет резона, чтобы не объявить Катерину светлым явлением и не прийти от нее в восторг. Я совершенно согласен с тем, что страстность, нежность и искренность составляют действительно преобладающие свойства в натуре Катерины, согласен даже с тем, что все противоречия и нелепости ее поведения объясняются этими свойствами. <…> Эстетики подводят Катерину под известную мерку, и я вовсе не намерен доказывать, что Катерина не подходит под эту мерку; Катерина‑то подходит, да мерка‑то никуда не годится, и все основания, на которых стоит эта мерка, тоже никуда не годятся; все это должно быть совершенно переделано, и хотя, разумеется, я не справлюсь один с этою задачею, однако лепту свою внесу. <…>

… Каждый критик, разбирающий какой‑нибудь литературный тип, должен, в своей ограниченной сфере деятельности, прикладывать к делу те самые приемы, которыми пользуется мыслящий историк, рассматривая мировые события и расставляя по местам великих и сильных людей. Историк не восхищается, не умиляется, не негодует, не фразерствует, и все эти патологические отправления так же неприличны в критике, как и в историке. Историк разлагает каждое явление на его составные части и изучает каждую часть отдельно, и потом, когда известны все составные элементы, тогда и общий результат оказывается понятным и неизбежным; что казалось, раньше анализа, ужасным преступлением или непостижимым подвигом, то оказывается, после анализа, простым и необходимым следствием данных условий. Точно так же следует поступать критику: вместо того чтобы плакать над несчастиями героев и героинь, вместо того чтобы сочувствовать одному, негодовать против другого, восхищаться третьим, лезть на стены по поводу четвертого, критик должен сначала проплакаться и пробесноваться про себя, а потом, вступая в разговор с публикою, должен обстоятельно и рассудительно сообщить ей свои размышления о причинах тех явлений, которые вызывают в жизни слезы, сочувствие, негодование и восторги. Он должен объяснять явления, а не воспевать их, он должен анализировать, а не лицедействовать. Это будет более полезно и менее раздирательно.

В истории явление может быть названо светлым или темным не потому, что оно нравится или не нравится историку, а потому, что оно ускоряет или задерживает развитие человеческого благосостояния. В истории нет бесплодно‑светлых явлений; что бесплодно, то не светло, – на то не стоит совсем обращать внимания. <…>

Только умный и развитой человек может оберегать себя и других от страданий при тех неблагоприятных условиях жизни, при которых существует огромное большинство людей на земном шаре; кто не умеет сделать ничего для облегчения своих и чужих страданий, тот ни в каком случае не может быть назван светлым явлением; тот – трутень, может быть очень милый, очень грациозный, симпатичный, но все это такие неосязаемые и невесомые качества, которые доступны только пониманию людей, обожающих интересную бледность и тонкие талии. Облегчая жизнь себе и другим, умный и развитой человек не ограничивается этим; он, кроме того, в большей или меньшей степени, сознательно или невольно, перерабатывает эту жизнь и приготовляет переход к лучшим условиям существования. Умная и развитая личность, сама того не замечая, действует на все, что к ней прикасается; ее мысли, ее занятия, ее гуманное обращение, ее спокойная твердость – все это шевелит вокруг нее стоячую воду человеческой рутины; кто уже не в силах развиваться, тот по крайней мере уважает в умной и развитой личности хорошего человека, – а людям очень полезно уважать то, что действительно заслуживает уважения; но кто молод, кто способен полюбить идею, кто ищет возможности развернуть силы своего свежего ума, тот, сблизившись с умною и развитою личностью, может быть, начнет новую жизнь, полную обаятельного труда и неистощимого наслаждения. Если предполагаемая светлая личность даст таким образом обществу двух‑трех молодых работников, если она внушит двум‑трем старикам невольное уважение к тому, что они прежде осмеивали и притесняли, – то неужели вы скажете, что такая личность ровно ничего не сделала для облегчения перехода к лучшим идеям и к более сносным условиям жизни? Мне кажется, что она сделала в малых размерах то, что делают в больших размерах величайшие исторические личности. Разница между ними заключается только в количестве сил, и потому оценивать их деятельность можно и должно посредством одинаковых приемов. Так вот какие должны быть «лучи света» – не Катерине чета. <…>

Если читатель находит идеи этой статьи справедливыми, то он, вероятно, согласится с тем, что все новые характеры, выводимые в наших романах и драмах, могут относиться или к базаровскому типу, или к разряду карликов и вечных детей. От карликов и вечных детей ждать нечего; нового они ничего не произведут; если вам покажется, что в их мире появился новый характер, то вы смело можете утверждать, что это оптический обман. То, что вы в первую минуту примете за новое, скоро окажется очень старым; это просто – новая помесь карлика с вечным ребенком, а как ни смешивайте эти два элемента, как ни разбавляйте один вид тупоумия другим видом тупоумия, в результате все‑таки получите новый вид старого тупоумия.

Эта мысль совершенно подтверждается двумя последними драмами Островского: «Гроза» и «Грех да беда на кого не живет». В первой – русская Офелия, Катерина, совершив множество глупостей, бросается в воду и делает, таким образом, последнюю и величайшую нелепость. Во второй – русский Отелло, Краснов, во все время драмы ведет себя довольно сносно, а потом сдуру зарезывает свою жену, очень ничтожную бабенку, на которую и сердиться не стоило. Может быть, русская Офелия ничем не хуже настоящей, и, может быть, Краснов ни в чем не уступит венецианскому мавру, но это ничего не доказывает: глупости могли так же удобно совершаться в Дании и в Италии, как и в России; а что в средние века они совершались гораздо чаще и были гораздо крупнее, чем в наше время, это уже не подлежит никакому сомнению; но средневековым людям, и даже Шекспиру, было еще извинительно принимать большие человеческие глупости за великие явления природы, а нам, людям XIX столетия, пора уже называть вещи их настоящими именами. <…>

1864

Красковсий В. Е

Трагедия «Гроза»

Премьера «Грозы» состоялась 2 декабря 1859 г. в Александринском театре в Петербурге. Присутствовавший на спектакле А. А. Григорьев вспоминал: «Вот что скажет народ!.. думал я, выходя из ложи в коридор после третьего действия «Грозы», закончившегося взрывом общего восторга и горячими вызовами автора». Новая пьеса произвела на современников, по словам критика, «впечатление сильное, глубокое» и почти сразу же вызвала бурную дискуссию. Спор развернулся прежде всего вокруг трактовки характера и судьбы Катерины Кабановой и идейного смысла пьесы, которая была воспринята как злободневное и этапное произведение русской литературы, указавшее направление поисков «героя времени».

Обстоятельный анализ «Грозы» дал критик «Современника» Н. А. Добролюбов. Его статья «Луч света в темном царстве» (1860), написанная с позиций революционно‑демократической «реальной критики», продолжила его размышления о драматургии Островского, начатые статьей «Темное царство» (1859). Опираясь на художественную символику пьесы, Добролюбов использовал точные, соответствующие художественной природе «Грозы» критические образы‑символы «темного царства» и «луча света в темном царстве». Его анализ остается классической трактовкой произведения, несмотря на явный «социологический» уклон, обусловленный основным принципом критика: анализировать не то, что писатель хотел сказать своим произведением, а то, что в нем сказалось. Однако это лишь одна из критических интерпретаций «Грозы», вызвавшая полемику. В частности, Д. И. Писарев в статье «Мотивы русской драмы» (1864) решительно отверг вывод Добролюбова о том, что Катерина – подлинная героиня нового исторического периода. Таким героем, по мнению Писарева, можно считать тургеневского героя – разночинца‑демократа Евгения Базарова. Вместо эстетического анализа пьесы, который помог бы преодолеть крайности публицистических трактовок, критик ограничился памфлетными характеристиками героини. Его «разбор» окарикатурил и «Грозу», и оппонента – Добролюбова, который уже не мог выступить с «антикритикой» (умер в 1861 г.).

Показательна близость в понимании образа Катерины, возникшая между Добролюбовым и Григорьевым, который за несколько месяцев до появления статьи «Луч света в темном царстве» упрекал Добролюбова в навязывании Островскому одностороннего подхода к изображению жизни. По словам Григорьева, в статье «Темное царство» «Островский явился перед публикой совершенно неожиданно обличителем и карателем самодурства». Однако Григорьев и Добролюбов фактически совпали в оценке Катерины как героического характера, появившегося из толщи народной жизни, отметив трагизм ее судьбы и поэтичность души.

Проблематика пьесы связана с произведениями Островского конца 1840‑х – первой половины 1850‑х гг. Но в «Грозе» мир патриархального купечества изображен по‑новому. В отличие от пьес предшествующего, «москвитянинского», периода, Островский резко критически отнесся к неподвижности и косной патриархальности «темного царства». По сравнению с первой комедией «Свои люди – сочтемся!» в «Грозе» создан образ настоящей героини, вышедшей из купеческой среды. Образ Катерины Кабановой – художественное открытие драматурга. Если в пьесах первой половины 1850‑х гг. он показал, как патриархальную купеческую семью подрывало вторжение европейской «моды», «цивилизации», порождая полукарикатурных «мещан во дворянстве» (Гордей Торцов), то в «Грозе» протест Катерины отразил новую тенденцию, возникшую в самом купеческом быту, а не «импортированную» извне.

Наши рекомендации