Деятельность общения как объект научного исследования 5 страница

Генетически личностно-смысловое общение предшествует знаковому. Так, очевидно, что общение, опосредованное отношением цели и средств, предполагает именно такого рода непосредственное изменение в смысловом поле.

Степень опосредованности. Это больше количественная, чем качественная характеристика — иначе ее можно определить как социальную “дистанцию”, отделяющую коммуникатора от реципиента. Иначе говоря, это — количество ступеней опосредования процесса общения, при условии тождества сообщения. Такого рода “ступени” могут выполнять в отношении общения разные функции: редактирующую, контролирующую, техническую, распространительную (как это происходит в массовой коммуникации); однако общение (скажем, текст радиорепортажа или информация в газете) сохраняет свое тождество на всех этапах от письменного стола журналиста (или магнитофонной ленты, записанной радиокорреспондентом) до почтового ящика вашей квартиры или транзистора на вашем столе. Указанная характеристика не носит в строгом смысле психологического или социально-психологического характера, она скорее социологична. Мы ввели ее исключительно для того, чтобы противопоставить ей характеристику “ориентации”. С этой характеристикой можно, видимо, соотнести понятие “прямого информационного контакта”, введенное А. И. Горячевой (ср. также понятие “общественного контакта” в “Капитале”).

Легко видеть, что две последних характеристики — семиотическая специализация и степень опосредованности — соотнесены со второй из фаз деятельности — фазой реализации плана деятельности. Это характеристики соответственно средств и процессаобщения, в то время как два первых относились к ориентировке и планированию этого процесса. В терминах Л. Тайера, первые две характеристики касаются “стратегических” коммуникационных способностей, вторые две соответственно — “тактических”.

Заключая настоящий параграф, еще раз вернемся к тому существенному для нас положению, что знаковое общение является хотя лишь одним из видов общения, но оно не равноправно с другими видами общения: это общение наиболее развитое, наиболее специализированное как деятельность и по своим социальным (и социально-психологическим) функциям. Это заставляет нас провести специальный анализ понятия знака применительно к его роли в деятельности общения и некоторых других видах деятельности.

§ 3. Знак и деятельность

В последние годы заниматься исследованием знаковых аспектов деятельности стало более чем распространенным занятием. Однако существуют лишь единичные исследования, где знак выступает не как элемент виртуальной знаковой системы и вообще не как нечто данное в поведении (наблюдаемое), а в его реальном генезисе и реальном функционировании, как нечто заданное человеку и конституирующее его деятельность. Иначе говоря, проблема знака и деятельности или, точнее, знака в деятельности, остается почти не разработанной. Это тем более странно, что целый ряд фундаментальных для психологии вопросов, связанных, в частности, с закономерностями взаимоотношения социального и индивидуального в сознании и деятельности, с диалектикой мышления и речи и т.п., может быть успешно решен лишь на путях создания психологической теории знака.

Однако основные тенденции развития семиотики даже противоположны этому психологическому направлению. Само употребление термина “семиотика” стало своего рода сигналом, что данный автор принципиально не проводит качественной границы между знаковыми системами разных типов и в частности — между коммуникативными системами у животных и человеческим языком. Куда более оправдана позиция де Соссюра, писавшего, как известно, что семиотика, или семиология, является “частью социальной психологии, а следовательно, и общей психологии. …Точно определить место семиологии — задача психолога…”.

При таком понимании более чем проблематично существование зоосемиотики и правомерность разговора о коммуникативных системах животных как о “языках”, хотя и sui generis. Если пользоваться терминами Т. Сибеока, — то вся так называемая “зоосемиотика” автоматически сводится к “зоопрагматике” — “знаки”, используемые в коммуникативных системах у животных, не имеют ни семантики, ни синтаксиса (в семиотическом смысле, да, кстати, и в любом другом). Впрочем, коммуникативные системы у животных не удовлетворяют и по крайней мере трем из пяти необходимых признаков языка, сформулированных Ч. Моррисом.

Главное отличие знакового поведения человека и коммуникативно обусловленного поведения животных лежит в совершенно чуждой современной семиотике психологической специфике “человеческого” знака. Мы позволим себе изложить это различие словами Л. С. Выготского: “До самого последнего времени… полагали, что... звук сам по себе способен ассоциироваться с любым переживанием, любым содержанием психической жизни и в силу этого передавать или сообщать это содержание или это переживание другому человеку. Между тем… для того, чтобы передать какое-либо переживание или содержание сознания другому человеку, нет другого пути, кроме отнесения передаваемого содержания к известному классу,… это… непременно требует обобщения…. Таким образом, высшие, присущие человеку формы психологического общения возможны только благодаря тому, что человек с помощью мышления обобщенно отражает действительность”.

Казалось бы, животное тоже способно к обобщению, поскольку оно может производить функциональное отождествление материально различных и функциональное размежевание материально сходных сигналов. Можно ли, однако, ставить здесь знак равенства? Можно ли считать, что слово имеет для человека фиксированное значение постольку, поскольку оно что-то замещает, поскольку оно “стоит вместо”, is standing for, другого, неречевого сигнала?

Конечно, нет, и между животным и человеком здесь лежит пропасть. Человек реагирует не на сам знак как физическое явление, не на его “означающее”. Так дело обстоит только у животных, “понимающих” человеческую речь — например, у собаки. И совсем не случайно у собаки нет фиксированной стратегии восприятия слов человеческой речи: она, как показано многочисленными экспериментами, начиная с классических опытов Ф. Дж. Бой­­тендайка, при подобном восприятии ориентируется прежде всего на акустически доминантные признаки речевого сигнала. Человек реагирует на “означаемое” знака, на значение слова — или, если говорить точнее, вообще на те признаки знака, которые конвенциональны и непосредственно несводимы к тождеству материального звучания. “… Звуки, издаваемые животными, обладают одной общей всем им чертой: они самой природой соответствующих животных организмов предназначены для того, чтобы выражать именно то, что они в действительности выражают…. Между тем слова, принадлежащие собственно человеческому языку, отличаются способностью принимать все новые значения.… Характер необходимости им совершенно чужд. Им не соответствует во внешнем мире ничего непосредственно чувственного”.

Между тем это различие часто недооценивается. Значение понимается именно как способность замещения и только (ср. хотя бы распространенную концепцию С. Осгуда, в конечном счете восходящую к “контекстуальной теории значения” Э. Титченера). А “социальность” слова (или значения слова) — это при таком понимании всего лишь общность способа замещения у многих людей, общность конвенциональных признаков. В лучшем случае имеется в виду навязанность отдельному говорящему того или иного употребления социальной средой (ср. “коллективные представления” Э. Дюркгейма) или границы вариантности употребления данного слова, поставленные общением с другими людьми.

А если так, то значение слова перестает быть социальным фактом, его социальный аспект оказывается чисто внешним, случайным. Общество выступает на сцену лишь как механический передатчик частной инициативы от одного индивида к другому.

В этом случае человечество понимается как совокупность индивидов, биологических единиц, живущих сами по себе в биологическом мире и лишь иногда объединяющихся с другими индивидами для каких-то целей. Это, как известно, не соответствует действительности, и ниже мы попытаемся развернуть альтернативную концепцию.

Человек как субъект психических процессов и отношений “не сводим к субъекту сознания и воли, но есть субъект деятельности, которая образует собой весь культурный мир общественного человека, человеческую действительность. Деятельность и есть “способ бытия” всей этой действительности, а никоим образом не процесс, замкнутый в одних лишь сознательно предусмотренных и воле адекватных ее аспектах, в одних лишь феноменах “дурной” субъективности.… Он (человек) постигает мир… не как завершенную и замкнутую в ее субстанциональности систему “данностей”, а как мир проблем, решая которые, человек одновременно и наследует, и “достраивает” субстанциальность природы в творимой им истории культуры”. Этот важнейший марксистский тезис как нельзя более ясно выступает, в частности, в критике Марксом Фейербаха. Так, первый тезис о Фейербахе, как известно, гласит: “Главный недостаток всего предшествующего материализма… заключается в том, что предмет, действительность, чувственность берется только в форме объекта, или в форме созерцания, а не как человеческая чувственная деятельность, практика, не субъективно” (3, 1). Ср. также в “Немецкой идеологии” критику Марксом и Энгельсом Фейербаха за то, что тот рассматривает человека лишь как “чувственный предмет”, а не как “чувственную деятельность” и “никогда не достигает понимания чувственного мира как совокупной, живой, чувственной деятельности составляющих его индивидов” (3, 44).

В процессе деятельности происходит, с одной стороны, опредмечивание свойств и способностей общественного человека (“особых человеческих сущностных сил”) в “предметах природы” (Маркс), с другой — как бы “распредмечивание” действительности, раскрытие и усвоение человеком сущности этих “предметов природы”, развитие человеческих способностей и форм деятельности на основе включения в деятельность новых объективных свойств и качеств предметов действительности. Каждый из этих предметов есть таким образом двусторонняя, точнее — двуединая, единая в своей двусторонности сущность. Он, во-первых, есть реальный, “естественный”, чувственный предмет, и, “включая предмет в систему деятельности и тем самым в систему своей культуры, человек населяет его огромным множеством идеальных значений, совершенно отличных от реального изменения его реальной формы: предмет “означает” все то, что деятельность заставляет его “обозначать”. Он, во-первых, есть источник, из которого человек (индивид) берет материал для того, чтобы строить себя как субъект, как личность, свое деятельное сознание. Здесь мы сталкиваемся с процессом идеализации, превращения реальных предметных форм в идеальные формы благодаря использованию знаков, знаковых систем. “Без постоянно возобновляющейся идеализации реальных предметов общественно-человеческой жизнедеятельности, без превращения их в идеальное, а тем самым и без символизации человек вообще не может выступать в качестве действительного агента, деятельного субъекта общественного производства материальной и духовной жизни общества”.

Язык (речь) выступает в этом процессе в двух видах, в двух различных функциях. С одной стороны, это то, что он является “непосредственным телом идеального образа внешней вещи”, т.е. основной составной частью системы общезначимых форм и способов внешнего выражения идеальных явлений. С другой, однако, он — как и другие предметы действительности — “имеет чувственную природу”. Мы уже видели, что такое для Маркса “чувственность”. Поэтому к языку в полной мере относится сказанное ранее о других “предметах природы”. Он выступает как продукт специфической, адекватной ему деятельности: в языке как общественном достоянии, как части культуры общества, как элементе общественно-исторического опыта, откладываются, опредмечиваются развивающиеся в индивидуальном порядке (хотя и под воздействием общества) и непосредственно испытывающие на себе воздействие социальной среды речевые умения отдельных носителей языка, членов языкового коллектива. Но он, кроме того, еще и объективная основа речевой деятельности индивида. Носитель языка, во-первых, формирует свою речевую (языковую) способность, усваивая язык в его предметном бытии и превращая его, по известному выражению Маркса, в “форму деятельности” (особенно ясно этот процесс виден при усвоении неродного языка). Во-вторых, и в процессе речи, при наличии уже сложившейся языковой способности, он постоянно ориентируется на систему и норму языка, строя речь так, чтобы не нарушить известных требований к ее осуществлению — даже если эти требования не вытекают непосредственно из необходимости полного и адекватного понимания речи.

Таким образом, ключ к пониманию места языка в жизни и деятельности общественного человека лежит прежде всего в марксовой идее “чувственной деятельности”, адекватной объективным свойствам языка как предмета, в трактовке языка не просто как закономерного звена фиксированной системы отношений индивида к реальной внечеловеческой и человеческой действительности, но главным образом как средства, орудия активной познавательной и продуктивной деятельности человека в этой действительности. И далее (last but not least) — в четком понимании соотношения предметной действительности, языка и мира идеального, т.е. в последовательной трактовке языка как одной из форм взаимодействия­ субъекта и объекта человеческой деятельности,как своего рода “мостика”, связывающего совокупный опыт и совокупную деятельность общества, человеческого коллектива, с психикой, сознанием, личностным опытом отдельного члена этого коллектива, как условия и формы существования идеальных явлений.

Уже на этой ступени нашего рассуждения становится очевидной неправомерность одностороннего представления о языке как форме замещения и закрепления элементов чувственного познания. Такая функция, несомненно, у языка имеется. Но ошибочно, как это делает, например, Б. Исмаилов, сводить роль языка в познании только к этому. По мнению указанного автора, “скачок от чувственного к рациональному при помощи слова заключается в том, что отвлекаемые и обобщаемые стороны чувственных вещей “отрываются” от прочих их сторон и свойств, соединяются с чувственной материей слова и при помощи слова превращаются в нечувственную форму сознания — в понятие.… Содержание чувственного образа, все более обобщаясь, не умещается в рамках наглядности и выходит из них”. Легко видеть, что при таком подходе мы рассматриваем человека, во-первых, как существо par excellence созерцающее, пассивно впитывающее информацию из внешнего мира, из “среды”. И что особенно важно, человек выступает, как “голая индивидуальность”, а не как общественный человек; его психика отличается от психики животного лишь количественно, но ничуть не качественно.

Так ли это? Несомненно, не так.

“Все особи, относимые нами к одному виду, именно потому и принадлежат к нему, что связаны некоторой суммой общих всем им свойств, унаследованных от общего родоначальника”. Каждое вновь рождающееся животное воспроизводит в своей биологической природе изменения, накопившиеся за всю историю вида. И то, что специфично для вида и реализуется в индивиде — это прежде всего морфологические признаки, особенности строения тела животных. Прогрессивное развитие, эволюция в мире животных сводится к улучшению биологической приспособленности животных данного вида к условиям жизни этого вида.

Темпы развития человека совершенно не сравнимы с темпами эволюции в животном мире: за время, прошедшее от появления первого каменного топора на деревянной ручке до первого полета человека в космос, лошадь, например, едва успела сменить три пальца на копыто. Но при таких невероятных темпах эволюции морфологические признаки человека существенно не изменились: если бы можно было одеть кроманьонца в европейский костюм и пройти с ним по улицам современного города, никто, пожалуй, и не обернулся бы. Значит, эволюция вида “человек” протекала в какой-то иной, а не биологической сфере, и накопление видовых признаков опыта происходило не в форме морфологических изменений, а в какой-то иной. Эта сфера — сфера социальной жизни человека, эта форма — закрепление достижений человеческой деятельности в общественно-историческом опыте человечества. Теперь видовой опыт отражается не в изменении, скажем, строения руки человека, а в изменении того орудия, которым рука действует, т.е. закрепленных в этом орудии, обобщенных в нем приемов и способов действия с ним. “В орудиях труда человек приобретает как бы новые органы, изменяющие его анатомическое строение. С того времени, как он возвысился до их употребления, он придает совершенно новый вид истории своего развития: прежде она, как у всех остальных животных, сводилась к видоизменениям его естественных органов; теперь она становится прежде всего историей усовершенствования его искусственных органов”.

Оттого и темпы эволюции человека несоизмеримы с темпами эволюции у животных, что человек никогда не сталкивается с природой, как животное, один на один: даже Робинзон Крузо на своем острове имел в своем распоряжении многовековой опыт всего человечества.

Отношение человека к природе опосредованно его отношением к обществу: он всегда может вволю черпать необходимые навыки, умения, способности из общей кладовой социально-исторического опыта человечества, не дожидаясь, пока природа поставит его перед необходимостью выработать все эти способности в порядке индивидуального приспособления. И возвращаются эти способности “с процентами”: особенности жизни и деятельности одного человека или группы людей обогащают не только их личный опыт, но и коллективный, социально-исторический опыт. Джеймсу Уатту достаточно было однажды изобрести паровой двигатель (или, точнее, обществу было достаточно, чтобы паровой двигатель был однажды изобретен Уаттом), Христофору Колумбу — однажды открыть Америку, Рафаэлю — однажды создать Сикстинскую Мадонну.

Можно сказать, что человек всегда как бы на один шаг опережает природу, не давая ей застать себя врасплох, в то время как животное на шаг отстает от природы. Человек учится на ошибках, — а еще более на достижениях, — других людей, животное же — только на своих собственных.

Но если принять тот тезис, что эволюция человека есть прежде всего эволюция его искусственных органов, то очевидно, что субъектом этой эволюции, равно как и вообще взаимоотношений с природой, является не человеческий индивид, а человеческий род как целое, социум. С биологической средой взаимодействует не отдельный человек, а человеческое общество в целом; именно поэтому внутри этого общества теряют силу такие законы эволюции, как например, закон естественного отбора. Недаром название самого морального принципа, отрицающего правомерность, “естественность” естественного отбора, — мы имеем в виду гуманизм, — произведено от имени человека.

Сказанное распространяется не только на практическую, трудовую деятельность человека, опосредствуемую орудиями труда, но и на его теоретическую, в первую очередь познавательную деятельность, опосредствуемую тем, что Л.С. Выготский называл “психологическими орудиями”, т.е. знаками. “Будучи включено в процесс поведения, психологическое орудие так же видоизменяет все протекание и всю структуру психических функций, как техническое орудие видоизменяет процесс естественного приспособления, определяя форму трудовых операций”.

Усваивая значения слов, ребенок усваивает аккумулированные в этих словах элементы общественной практики, например, объективно значимые свойства предметов. Язык является для ребенка передатчиком общественных знаний человечества о мире. И усвоение языкового знака — это в первую очередь “распредмечивание” его значения, усвоение опредмеченных в слове способов его употребления — включая сюда как семантику, т.е. означение, так и синтаксис (правила сочетания знаков) и прагматику.

Но если так, то значит, говоря о человеке как биологическом существе, игнорируя то, что субъектом в его взаимоотношениях с природой, с окружающей действительностью выступает не индивид, а социум (или, точнее, индивид как представитель социума, как носитель социальных, а не только биологических признаков), мы допускаем не только философскую, но и собственно психологическую некорректность. Между тем в ряде направлений современной психологии, в частности, психологии речевого общения, мы сталкиваемся именно с таким — биологизирующим пониманием. Охарактеризуем хотя бы точку зрения Э. Леннеберга по этому вопросу. Наследственность, по его мнению, обеспечивает индивиду “готовность к языку” (language readiness), в которой мы находим “латентную языковую структуру” (latent language structure); приобретение человеком языка есть процесс “актуализации”, превращения этой латентной структуры в реальную. “Социальные условия могут рассматриваться как своего рода спусковой крючок, включающий реакцию. Может быть, лучшей метафорой будет понятие резонанса”. При этом характерно, что индивид рассматривается как causa sui: причиной его языкового развития является исключительно внутренняя “потребность” (need), но ни в коей мере не “произвольные внешние факторы”, как например, влияние окружающих ребенка взрослых.

Даже если не обращаться к теоретико-методологической стороне проблемы, эти тезисы Леннеберга не представляются бесспорными. Приведем для экономии места только два примера. Исследуя структуру процесса восприятия речи, и в частности механизм перекодировки акустических образов в субъективные признаки, В. И. Галунов вслед за Л. А. Чистович показал, что эти субъективные признаки ни в коей мере не являются врожденными и не просто актуализируются, но заново формируются в процессе обучения. Относительно роли “внешних факторов” в свое время убедительный материал, как известно, привели А. Р. Лурия и Ф. Я. Юдович, наблюдавшие за пятилетними близнецами с задержанным речевым развитием и весьма развитой автономной речью до и после изменения внешней ситуации (оба ребенка были помещены в детский сад, а один из них проходил систематическое обучение речи).

Весьма показателен тот факт, что в книге Леннеберга, безусловно представляющей собой выдающееся явление в психологической литературе о речи, прекрасно аргументировано биологическими, анатомо-физиологическими и патопсихологическими данными только то, что относится к низшим уровням речевой организации.

Итак, еще раз повторим основную мысль предшествующей части этого параграфа: язык есть орудие активной деятельности человека, одна из форм взаимодействия субъекта и объекта деятельности, связующее звено между общественно-историческим опытом и коллективной деятельностью общества, с одной стороны, и с другой — психикой, сознанием, личностным опытом отдельного человека. Именно в этом своем качестве слово (или какая-либо иная языковая единица) выступает как знак. Перейдем к более подробному анализу этого понятия.

Познавая действительность, познавая предметы и явления в их связях и отношениях с другими предметами и явлениями, человек выделяет в этих предметах существенные признаки (существенные с точки зрения общественной практики), абстрагирует их, закрепляет и передает другим людям, которые проецируют закрепленное таким образом общественное знание, общественный опыт на новую действительность, опосредуя им свое познание. Этот процесс переживает историческое развитие, проходя по крайней мере два последовательных этапа.

Первым, относительно простым способом закрепления общественного знания является то, что Л.С.Выготский условно называл “удвоением” предмета, т.е. проецирование выделенных и абстрагированных признаков предмета непосредственно на сам этот предмет, как бы взгляд на него с другой точки зрения — тот взгляд, который, по Энгельсу, отличает глаз человека от глаза орла. На этом этапе “обобщение означает, что из конкретного содержания предметов выделяются черты и свойства, которые существенны для действия и являются его специфическим объектом. Выделяются, но не отделяются! Когда же действие переносится в речевой план, эти средства закрепляются за отдельными словами, превращаются в значение слов, отрываются от конкретных вещей и таким путем становятся абстракциями.… Перенесение действия в речевой план означает не только выражение действия в речи, но прежде всего речевое выполнение предметного действия — не только сообщение о действии, но действие в новой, речевой форме”.

По-видимому, некоторые идеи, выработанные школой Л. С. Выготского применительно к особенностям онтогенетического развития языкового мышления, могут быть использованы и при анализе его филогенеза. Разумеется, в постановке вопроса здесь имеются принципиальные отличия. В первом случае мы имеем исторически сложившуюся систему знаний, умений, способностей, “задаваемую” каждому индивиду для усвоения и с той или иной степенью полноты усвояемую (по Марксу, “присваиваемую”) им. Во втором случае налицо двусторонний процесс возникновения этой системы, с одной стороны, и психофизиологических предпосылок для формирования соответствующих способностей у индивида — с другой. Мы будем подходить к вопросу с этой точки зрения, отвлекаясь пока от исследования соответствующей социальной системы.

Остановимся прежде всего на противоположности специфически человеческого умственного действия, т.е. мысли, и высших форм поведения животных. У животных принципиально невозможен процесс интериоризации, так как у них немыслимо формирование новых действий по образцу, лежащее в основе присвоения человеком социально-исторического опыта. “Формирование новых действий идет у них двумя путями: или путем проб и ошибок с постепенным отсевом неудачных движений, или на основе восприятия правильного пути между предметами; в обоих случаях контролем служит только подкрепление или неподкрепление. Даже подражание является у животных лишь одним из средств второго пути.… Действие по заданному образцу выражает общественную природу человеческого обучения, а контроль за этим действием — характерное общественное отношение к своему действию: как бы со стороны других людей и с помощью ими данного критерия”.

Таким образом, действие по заданному образцу, сопровождаемое контролем, “удвоенное”, предполагает общественный контроль, осуществляемый в социальных, экстериоризованных формах. Какими могли быть формы такого контроля у истоков формирования языкового мышления? Они не могли быть ничем иным, кроме абстракций действия, закрепленных во внешней, следовательно, кинестетической или речевой форме. Едва ли, впрочем, мы вправе говорить здесь о “кинестетической или речевой” форме, так как процесс абстрагирования непременно должен был иметь связь с обеими этими формами. С одной стороны, дальнейший переход к чисто речевому действию необходимо предполагает отделение действия от конкретного предмета, от конкретной предметной ситуации, принципиальную возможность его имитации; по А.Валлону, в основе такого отделения лежит ритуальное использование действия. С другой стороны, этот переход предполагает на каком-то этапе сосуществование этих форм.

По-видимому, когда речевое действие еще не было отделено от предметного, система речевых средств выступала в двоякой функции. С одной стороны, это была форма обобщения действия, первичная форма мышления наряду с мышлением “ручным”, кинестетическим. При этом следует иметь в виду, что конкретные предметные условия действия едва ли отражались в речи даже в обобщенной форме: не случайно даже в большинстве современных языков мира орудия и предметы труда называются, как правило, по действию. С другой стороны, необходимость обобщения сама посебе не приводит к необходимости перехода от предметного к чисто речевому действию и, следовательно, у речевого действия должны были быть какие-то дополнительные преимущества по сравнению с предметным.

Мы не можем допустить, что таким преимуществом являлась членораздельность речи со всеми вытекавшими из нее последствиями, так как членораздельность, как это видно из палеоантропологических данных — достижение сравнительно позднего этапа в развитии языкового мышления. Вероятно, речевые средства уже использовались в какой-то функции, отличной от функции обобщения, но совместимой с ней. И естественно предположить, что это и была коммуникативная функция, функция общения.

Как видно из сказанного, на этапе “удвоенного” действия у нас еще нет оснований говорить о знаковости. Она связана со следующим этапом развития описываемого способа познания действительности, начинающимся тогда, когда общественно значимые признаки предметов и явлений закрепляются в особой, специфической форме — форме так называемыхквазиобъектов.

Понятие квазиобъекта введено советскими философами в связи с анализом марксова понятия “превращенной формы” — понятия, неоднократно встречающегося на страницах “Теорий прибавочной стоимости” и “Капитала”. Особенность превращенной формы, “отличающая ее от классического отношения формы и содержания, состоит в объективной устраненности здесь содержательных определений: форма проявления получает самостоятельное “сущностное” значение, обособляется, и содержание заменяется в явлении иным отношением, которое сливается со свойствами материального носителя (субстрата) самой формы (например, в случаях символизма) и становится на место действительного отношения. Эта видимая форма действительных отношений, отличная от их внутренней связи, играет вместе с тем — именно своей обособленностью и бытийностью — роль самостоятельного механизма в управлении реальными процессами на поверхности системы. При этом связи действительного происхождения оказываются “снятыми” в ней. Прямое отображение содержания в форме здесь исключается”. Примером может являться денежная форма, которая является превращенной товарной. В превращенной форме важна, во-первых, сама “превращенность” отношений, во-вторых, ее качественно новый характер. Структуру превращенной формы “можно представить в виде следующей последовательности: выключение отношения из связи — восполнение его иной предметностью и свойствами — синкретическое замещение предшествующего уровня системы этим формообразованием”.

Наши рекомендации