Часть вторая. приключения вахид-ибн-рабаха 2 страница
Голову Ады Михайловны украшает стрижка «каре». Светлые волосы у неё удивительно жёсткие и объёмные, отчего создаётся впечатление, будто бы она носит роскошный парик.
«Да. Хороша, — добавляю я мысленно, но тут же принимаюсь притворно увещевать себя: — Какой же я безобразник! Мой взгляд постоянно прикован к тому, что находится у неё ниже пояса». — Однако оправдание для себя я нахожу очень легко: «Ну, что за выдумки? Просто мне ещё никогда не приходилось видеть женщину с оружием».
Конечно же, я с удовольствием отмечаю, какие захватывающие формы обрисовываются у Ады Михайловны под туго натянутыми брюками, но всё-таки больше меня привлекает огромная потёртая кожаная кобура с архаичным револьвером, которая закреплена на её поясе. Облачена Ада Михайловна в «энцефалитку» защитного цвета, что вызывает у меня некие ассоциации.
«Ну, просто Мата Хари!» — появляется Восторженная Мысль. — Это меня немного удивляет, и я задаю себе вопрос: «Но почему? Ведь она же не выглядит ни шпионкой, ни тем более танцовщицей». — «Да потому что!» — не вдаётся в объяснения эта мысль. — А родившаяся ей на смену Рассудительная Мысль советует: «Надо следить за Адой Михайловной повнимательнее, и делать всё так же как она. Ведь она опытный работник, а я к старателям еду впервые». — И это заставляет меня задуматься: «Действительно, не хотелось бы стать посмешищем из-за того, что не знаком с местными порядками».
Тут, прервав заунывную музыку, радио сообщает местные новости:
— …Учёные ломают головы, недоумевая, отчего медведи вдруг стали появляться на центральных улицах города Магадана? …
И Ада Михайловна, бросив собирать свои вещи, начинает возмущаться результатами мыслительных потуг светочей отечественной науки:
— Ой! Головы они ломают! А то, что в начале июня были сильные заморозки, это им ни о чём не говорит? Да мишкам просто кушать нечего! Вот и весь секрет!
Я мысленно критикую эти соображения Ады Михайловны: «Что-то не очень понятно мне, как эти заморозки могут сказываться на кормовой базе медведей. Ведь до осени-то ещё далеко». — Но возникшая Рассудительная Мысль успокаивает меня: «Не нужно с нею спорить».
А по радио звучит очередная информация:
— …За поимку гражданина Кореи, сбежавшего из специального поселения, объявляется награда. Органы Внутренних дел предупреждают всех граждан, что сбежавший кореец владеет приёмами рукопашного боя…
Повернувшись ко мне, Ада Михайловна усмехается и, похлопывая себя по кобуре, произносит с пренебрежением:
— Подумаешь, кореец!
А я удивляюсь вслух:
— Не знал, что у вас тут, оказывается, есть какие-то специальные поселения. И что там содержатся какие-то корейцы.
Ада Михайловна пожимает плечами:
— А куда их ещё девать-то? Ведь бегут они из своей страны постоянно.
При этом она задерживает на мне свой взгляд чуть дольше, чем нужно.
Мне вдруг становится любопытно, и я спрашиваю себя: «Интересно, а на сколько лет она меня старше?» — Приблизительно оценив возраст Ады Михайловны, я решаю: «Примерно на десять». — Рассудительная Мысль соглашается с этим: «Да. Скорее всего, это так. И это чувствуется. Ведь заметно же, что она уже затеяла со мною свою женскую игру. У неё роль красавицы-королевы, а у меня — юного пажа, тайно влюблённого в неё». — Эта мысль не вызывает у меня ни возражения, ни отторжения: «Я не против. Мне это даже нравится. Это ведь так приятно». — Появившаяся Язвительная Мысль поддерживает: «Пускай себе балуется тётенька!»
Ада Михайловна встряхивает своими роскошными волосами, поворачивается боком, и из-за приподнятого плеча очень задумчиво и загадочно смотрит на меня зелёными миндалевидными глазами.
А Язвительная Мысль комментирует: «Она пользуется мною, словно живым зеркалом! Не упускает ни единой возможности проверить на мне силу своих женских чар!»
В ответ на странный взгляд Ады Михайловны я смущённо улыбаюсь и опускаю голову. И Рассудительная Мысль поддерживает меня: «Правильно, правильно! Не надо скрывать своего смущения! По крайней мере, она этому очень довольна!»
Наконец сборы заканчиваются, и, весело переговариваясь, мы с Адой Михайловной выходим из прохладной конторы на солнцепёк во двор. А там возле «Уазика» прохаживается водитель в фасонистой кожаной курточке и начищенных до зеркального блеска хромовых сапогах.
Медленно оглаживая свои бёдра, Ада Михайловна очень мягко, с каким-то домашним укором обращается к нему:
— Тарасик! Машину опять не помыл?
При её появлении лицо у водителя расплывается в довольной улыбке, плечи расправляются, грудь выпячивается, а большие пальцы он закладывает в карманы брюк. И сверкая золотистой фиксой этот высокий брюнет, отвечает ей:
— Так под грязью же, Адочка, краска лучше сохраняется!
Моя Рассудительная Мысль соглашается с претензиями Ады Михайловны: «И, действительно. На этом «Уазике» такой слой засохшей грязи, что уже невозможно определить какого цвета была его краска».
Водитель, продолжая улыбаться Аде Михайловне, подходит к ней, склоняется, целует в щёку и что-то нежно шепчет на ушко, но на меня при этом он глядит исподлобья, в упор.
И Язвительная Мысль принимается комментировать впечатление от его взгляда: «Всё понятно! Мои отношения с этим «красавцем-мужчиною» начинают складываться не лучшим образом!» — Однако я отмахиваюсь от этого предчувствия: «Детей мне с ним крестить, что ли? Подумаешь, водитель!» — Но Тревожная Мысль предупреждает: «Если антипатия между мною и «Тарасиком» станет взаимной, то вскоре обязательно усилится!»
Ада Михайловна представляет нас друг другу:
— Знакомьтесь! Это Евстафий! Студент и наш новый маркшейдер! А это Тарас!
Но водитель рекомендуется по-своему:
— Золотой!
Протягивая для рукопожатия руку, он ухмыляется:
— Держи краба[4]!
И когда я почти принимаю эту руку, он с издевательским оскалом резко отдёргивает её и салютуют мне. Затем, отбивая ногами чечётку, он напевает слова из одной забытой песни:
— «…Не рыжий я, а золотой! …»
Отношение ко всей этой клоунаде Рассудительная Мысль выражает по обыкновению спокойным замечанием: «Золотой, так Золотой. Хотя, по мне, называть его «Фиксатым» было бы куда точнее». — Однако по этому поводу я вступаю в мысленный спор: «Мне вообще не нравится обращаться к людям по прозвищам, кличкам и «погонялам». Словно к собакам. Предпочитаю звать всех по имени-отчеству либо просто по имени». — Но Рассудительная Мысль с этим не соглашается: «Это дело привычки и воспитания. И нет в этом ничего неуважительного. Да и не всегда я этого придерживаюсь. Если вспомнить хорошенько». — И чуть подумав, я признаюсь в своей неправоте: «Вообще-то, да. Действительно. Прозвищами я всё-таки пользуюсь. Иногда. Для краткости. Но только в собственных мыслях».
Когда я, погрузив в багажник приборы и вещи, начинаю усаживаться на заднем сиденье «Уазика», Золотой неожиданно и резко захлопывает дверцу с моей стороны.
Я испытываю смешанное чувство незаслуженной обиды и облегчения из-за миновавшей опасности, и в моей голове проносится: «Это просто чудо какое-то, что я успел вовремя руку отдёрнуть! Иначе вместо этой небольшой царапины, у меня сейчас были бы размозжены все пальцы!» — «Ведь было же предчувствие!» — пробивается Тревожная Мысль. — А Кровожадная Мысль, перекрывая всех, требует: «В глаз ему! Сейчас же!» — Эту вспышку ярости Рассудительная Мысль тушит, отыскав уважительный довод: «Но ведь Ада Михайловна-то ничего не заметила. Как это будет выглядеть в её глазах? Поэтому придётся сделать вид, что ничего не случилось». — Однако Кровожадная Мысль ничего не желает слушать и вопит: «Да какая разница? Причём здесь она? Надо дать этой скотине по роже!»
Поглаживая распухшую кисть, я встречаюсь в зеркале заднего вида с наглым взглядом усевшегося за руль Золотого. И, как всегда, из всех возможных вариантов выбираю «ни то и ни сё». Чуть заикаясь, я говорю ему:
— Ты так предупредителен! Вообще-то, я и сам в силах закрыть.
Язвительная Мысль негодует: «О, какая сдержанность! И как же подчёркивает тонкую иронию это предательское заикание!» — Меня это очень смущает, и я оправдываюсь: «Оно всегда некстати проявляется в моменты, когда я сильно волнуюсь. Особенно, когда сталкиваюсь с несправедливостью».
А Золотой мне в ответ издевательски смеётся:
— А кто тебя знает, в силах ты или нет!
И затем, словно припечатывает:
— Студент!
«Ну, вот! — бубнит Недовольная Мысль. — Теперь и у меня появилось своё прозвище!»
Глава 2. Сыщик
Совету вняв, извёлся весь.
Легко сказать, оба зла ты взвесь.
Пикник. Полигон. Наказание. Подозрение. Гадливость. Прояснение. Отпечатки. Жаргон. Вещдок. Рыжий. Детектив. Командированные. Назначение. Допрос.
Ада Михайловна легонько толкает меня локтём в бок и, указывая на приближающегося к «Уазику» человека, сообщает мне:
— А вон и председатель. Это Пётр Серафимович Никитин. Но мы его зовём просто Серафимычем.
Заняв переднее пассажирское место, Серафимыч оборачивается назад и весело здоровается с Адой Михайловной:
— Привет, Ада!
А мне протягивает свою сильную ладонь и представляется официально:
— Пётр Серафимыч.
Ада Михайловна интересуется у него:
— Едем на базу? Или как?
— Нет. Сначала по пути заскочим на «Ржавый» полигон, — отвечает ей Серафимыч. — Там должны масло менять на бульдозере, да и на съёмку посмотреть не худо.
Затем, укоризненно глянув на Золотого, он произносит:
— Что ж ты, Тарас, снабженцев-то не предупредил, чтобы на склад за фильтрами заехали? Ведь я тебя два раза об этом просил.
Золотой безмятежно улыбается:
— Закрутился я, Серафимыч! Да и думал, что сами они догадаются.
Храня недовольное выражение лица, Серафимыч резко выдыхает воздух, но больше ничего не говорит.
Несколько часов мы трясёмся по камням, вывернутым из грунтовой дороги недавно прошедшим грейдером.
Но даже тукающая боль в руке не мешает мне наслаждаться зрелищем грудей Ады Михайловны, которые тяжело подпрыгивают на колдобинах. Приходит Похотливая Мысль: «А вдруг не выдержат лямки лифчика?»
Потом «Уазик» сворачивает на малоприметную узкую лесную просеку. Тихонько подъезжаем к полуразобранному бульдозеру и останавливаемся. А неподалёку от него, в тени кустарника замечаем двоих мужчин и одну женщину.
Золотой удивлённо восклицает:
— Ух, ты! Да тут настоящая идиллия!
Приглядевшись, я вижу, что на импровизированном столе, среди скромных закусок красуется начатая бутылка водки. И моя Язвительная Мысль соглашается с Золотым: «Ага! Похоже, людям надоело работать, и они устроили весёлый пикничок!»
Кудрявая сочная женщина, откинувшись назад, заливисто смеётся. А пожилой морщинистый мужчина с наслаждением шарит у неё за пазухой. Второй мужчина, огромный и флегматичный усач, сидит рядом с поднятою кружкой.
Сердито хлопнув дверцей, Серафимыч покидает «Уазик». Следом за ним выходим и мы, чтобы размяться после трясучей езды.
Усач, завидев председателя, сразу же ставит свою кружку на землю и, резво вскочив на ноги, подкрепляет приветствие неуклюжим поклоном:
— Здравствуйте, Пётр Серафимович!
И, не дождавшись ответа, торопливым шагом направляется к бульдозеру.
А морщинистый мужчина ещё какое-то время продолжает сидеть в беспечной позе. Затем, выражая сожаление, он лениво отнимает свою руку от женского бюста и, обращаясь по-свойски, хрипит председателю:
— Здорово, Серафимыч!
Женщина же, заёрзав, берёт оставленную усачом кружку с водкой и, скривив лицо, одним махом осушает её.
Склонив голову к плечу, Золотой бормочет себе под нос:
— Ну, Сиплый! Как всегда в своём репертуаре!
Поджав губы, Ада Михайловна молчит и только из стороны в сторону неодобрительно покачивает головою.
Стоя от неё сбоку, я вдруг замечаю очень крупную коричневую родинку внутри её ушной раковины. И мне вспоминается недавно прочитанная статья по физиогномике, в которой такая родинка расценивалась как признак жизненного неблагополучия.
При виде творящихся вокруг событий моя Язвительная Мысль надсмехается: «А говорили, что в артели сухой закон!» — А Рассудительная Мысль ищет объяснение: «Может, этот Сиплый на особом положении?»
Серафимыч почти вплотную подходит к Сиплому и женщине и буквально нависает над ними. Он щурит свои суровые глаза, которые и без того глубоко упрятаны под выпуклыми надбровными дугами. Замечаю, как в них разгораются злые огоньки.
Вкрадчивым голосом он спрашивает у Сиплого:
— Владимир Юрьевич, а с чего это вы вдруг загуляли?
Тот, не выдержав такого морального давления, поднимается, наконец, на ноги и, задрав кверху свои маленькие щетинистые брови и поблёскивая невинными голубыми глазками, отвечает:
— Так ждём же! В натуре! А фильтра всё не везут и не везут!
Председатель хмурится и на секунду опускает тяжёлые веки.
— А что здесь делает она? — указывает он на женщину. — И откуда водка?
Обернувшись к женщине, Сиплый переспрашивает:
— Кедровка-то?
Затем, с одобрением оглядев свою подругу, он сквозь кашляющий смех сообщает:
— Так сама пришла! И принесла! Как обычно! Всё в комплекте!
Серафимыч хмурился ещё сильнее, даже топает ногою и, уже обращаясь к женщине, говорит:
— Уходите! Больше предупреждать не стану! Вы меня знаете!
Криво ухмыляясь, женщина молчаливо пожимает плечами и, собрав свои небогатые пожитки, уходит вдоль по просеке, к центральной автодороге.
А Серафимыч возвращается к «Уазику».
— На полигон? — спрашивает у него Золотой.
И Серафимыч кивком головы подтверждает названный маршрут.
По тракторной колее мы едем дальше. Возле промывочного прибора видим бортовой грузовик, кузов которого забит большими цилиндрическими опломбированными контейнерами.
Под надзором одетой в униформу женщины с карабином за плечами двое рабочих аккуратно смывают золотой шлих с резиновых ковриков в обычный таз. Несмотря на жару, куртки на мужчинах застёгнуты на все пуговицы и не имеют карманов, а штанины выпущены поверх голенищ сапог.
И я спрашиваю у Ады Михайловны:
— А почему на них такая необычная одежда?
Она начинает объяснять мне:
— Это «безкарманка».
Но Золотой её перебивает:
— Чтобы рыжьё[5] не смогли стырить!
Серафимыч терпеливо выслушивает рабочего, который на что-то жалуется, затем, указывая на меня, громко отвечает ему:
— Вон новый маркшейдер. Он сейчас проверит уклон вашей колоды.
Моя Рассудительная Мысль сразу же догадывается: «Колодою они называют промывочный прибор». Я достаю из багажника и распаковываю нивелир и, проведя необходимые измерения и вычисления, сообщаю:
— Уклон в норме! Десять процентов!
Но рабочий продолжает сомневаться:
— Да на глаз же видно, что слишком круто! Всё рыжьё в отвал смывается!
Мне приходится искать доступное объяснение для этого невежды:
— Тут сам рельеф задран в другую сторону. Поэтому и возникает такой оптический обман.
Тут из вагончика-бытовки выглядывает Золотой и зовёт нас:
— Идите чай пить!
И мы всею компанией располагаемся в тесном пространстве этого помещения и едим бутерброды с тушёнкой, запивая их горячим и сладким напитком. Однако кому-то чаю не хватает, и принимается решение вскипятить ещё один чайник. Но дрова в печи дымят и никак не желают разгораться.
Серафимыч определяет:
— Сажей забилась.
И, взяв топор, звонко стучит обухом по металлической трубе.
А когда это действие не приносит нужного эффекта, он заявляет:
— Надо в трубу сверху солярки плеснуть.
Проходит некоторое время, заканчивается перекур и «перекус», и мы уже начинаем подниматься с мест, чтобы отправиться дальше. Но тут из открытой печи вдруг вырывается мощная струя огня. Это пламя по счастливой случайности проносится точно между нами. Если не считать опалённых бровей и волос, то сильно никто не пострадал. Не успеваем мы прийти в себя, как снаружи слышим голос Золотого:
— Ну что там? Разгорелось?
И в течение нескольких секунд все присутствующие одновременно высказываются, давая нелицеприятные характеристики Золотому. А ещё из разговоров старателей я узнаю, что Аду Михайловну здесь кличут Геологиней.
Закончив дела на полигоне, мы садимся в «Уазик» и поворачиваем обратно, к тракту.
И когда снова проезжаем мимо разобранного бульдозера, Серафимыч грозно велит Золотому:
— Постой-ка!
Сквозь запылённое боковое стекло мне с трудом удаётся различить причину его недовольства. Оказывается, оно вызвано возвратившейся Кедровкой. Язвительная Мысль, конечно же, посмеивается при виде всего этого: «Смотри-ка! Она опять в исходной позиции! А Сиплый уже шарит у неё под подолом!»
Серафимыч сразу же направляется к усачу, который дисциплинированно ковыряется в бульдозере, и что-то говорит ему. Тот, кивнув головою, кидается исполнять указание начальника и через несколько мгновений проворно притаскивает полное ведро отработанного масла. Серафимыч осторожно забирает это ведро и, приблизившись к парочке, которая поглощена своими амурными делами, аккуратно выливает всю отработку прямо на голову Кедровке.
Золотой громко хохочет:
— Вмиг превратил её в папуаску!
А Серафимыч, оскалив зубы и придав своему и без того суровому лицу зверское выражение, заявляет опешившей женщине:
— Теперь на тебя никто не полезет!
И под аккомпанемент постепенно стихающих на расстоянии женских воплей и ругательств мы отправляемся дальше. Но когда поздно вечером, объехав ещё несколько полигонов, мы добираемся, наконец, до базового посёлка, то узнаём, что незадолго до нас там успела побывать и Кедровка. А в столовой, за ужином, постоянно почесываясь от возбуждения, окончание этой истории нам весело излагает Золотой:
— Они её в бане отмыли! И халат у поварихи выпросили! Говорят, что стала лучше прежнего!...
Завершая эти воспоминания, я мысленно подытоживаю: «Любого другого нарушителя сухого закона Серафимыч в тот же день выгнал бы из артели. Но Сиплому это сошло с рук». — А Язвительная Мысль напоминает: «Да и на «залёты» Золотого, он тоже смотрел сквозь пальцы. Даже на такие серьёзные, как самовольные отлучки из артели». — «Все старатели исполняют его указания безропотно. И только Сиплый всегда демонстрирует свою независимость. Словно кот, который ходит сам по себе, — продолжаю я. — А раз Серафимыч не против этого, то напрашивается простой вывод — он заодно с уголовниками!» — Но моя Рассудительная Мысль всё ещё не согласна с таким серьёзным обвинением и потому пытается развеять подозрение: «Нет. Это еще ничего не доказывает. Как говорится, это всего лишь косвенные улики. Да и не похож Серафимыч на них. Ни поведением, ни речью». — И глядя в спину удаляющегося Сиплого, я усмехаюсь: «Сколько же мыслей успевает промелькнуть в голове за такой короткий миг?»
Уставившись куда-то на кончик моего носа, Серафимыч с подчёркнутой вежливостью обращается ко мне:
— Евстафий, пожалуйста, сфотографируйте тут всё, сделайте замеры и нарисуйте схему. А потом приходите ко мне. Будем акт составлять.
Отогнав осмелевших собак, я принимаюсь за свою работу. Обхожу труп Золотого и со всех сторон фотографирую его. Потом в полевой книжке вычерчиваю схему сарая с контуром человеческого тела и наношу рулеточные «привязки».
Это дело хоть и не сложное, но пока я им занимаюсь, Сиплый успевает принести несколько досок. Закончив все необходимые процедуры, я собираюсь уходить, но он окликает меня:
— Студент! Подмогни-ка кентуху[6] на пандус выволочь! Чё бебики-то[7] вылупил? Давно жмуриков[8] не видел?
Моя Язвительная Мысль ехидничает: «Странно всё-таки, что я так хорошо понимаю этот уголовный язык!» — И мне приходится оправдываться перед собою: «А может, о смысле сказанного я догадываюсь из контекста?» — Однако подключившаяся Рассудительная Мысль находит аргумент, оспаривающий это: «Но ведь, как известно, уголовный жаргон как раз и предназначен для того, чтобы непосвященные не могли понять, о чем идет речь. Или всё это уже в прошлом?» — Последний вопрос я оставляю без ответа, потому что появляется новая мысль, которая раздражается: «Кое-что в Сиплом меня бесит сильнее, чем его словечки!» — И я пробую догадаться: «Наверное, это о его способности использовать окружающих в личных интересах?» — Недовольная Мысль не соглашается с такой формулировкой: «Нет! Не так! Бесит именно то неестественное удовольствие, которое он при этом испытывает!» — «А действительно, каждый раз, когда ему подобное удаётся, он буквально лучится от счастья и противно хихикает, — подтверждаю я и, ещё раз обдумав эту мысль, продолжаю: — И ведь сначала я на это не обращал внимания. Вернее, не понимал сути происходящего. Просто, до сих пор я не сталкивался с такими омерзительными людьми». — «А сейчас? — спрашивает Недовольная Мысль. — Когда всё сделалось понятным?» — На это я морщусь: «Уже только при одном его виде меня охватывает чувство гадливости! И возникает желание держаться как можно дальше!»
Невысокий, но жилистый Сиплый ухватывает мертвеца за руки, а мне достаются ноги.
Я неловко пячусь задом наперёд, между металлических бочек с соляркою, и мысленно удивляюсь: «Как же тяжело тащить покойника! Даже двоим мужикам!»
Мы ровно укладываем тело Золотого на дощатый помост. Одежда на нём задралась, и обнажился голый живот.
Сиплый наклоняется, с трудом складывает окостеневшие руки покойного на груди и фиксирует их, обвязав заранее припасённой верёвочкой. А другой верёвочкой он поджимает отпавшую нижнюю челюсть. Потом он проводит своей ладонью по лицу умершего, опуская его веки на остекленевшие глаза. Распрямившись и критически осмотрев труп, он, шамкая неполнозубым ртом, советует мне:
— Ты меня слушай, Студент! Иди сейчас к Серафимычу! Пускай ампулу[9] отстегнёт!
Убедившись, что всё-таки переоценил свои способности в понимании уголовного жаргона, я переспрашиваю у него:
— Какую ещё ампулу?
Глядя на меня с нескрываемым превосходством и ухмыляясь, Сиплый поясняет:
— Тебе, как молодому, пузырь для смелости полагается! Потом сюда приходи! Земляк ведь хвостом шаркнул[10]! Помянуть надо!
Язвительная Мысль напоминает мне: «У отца есть такое же смешное выражение — «откинул хвостик»! Очень похоже!»
Обратив внимание на то, что, пользуясь исключительно боковым зрением, я вместо тела Золотого всё время вижу лишь какое-то размытое пятно, Рассудительная Мысль интересуется: «А отчего я так старательно избегаю рассматривать его?» — И опять я вынужден искать для себя оправдание: «Сам не знаю. Может, я тем самым хочу оставить для себя микроскопическую лазейку? Чтобы вдруг взять и вынырнуть из этого мира, который всё ещё кажется мне сном». — Язвительная Мысль насмешливо любопытствует: «И вернуться туда, где Золотой по-прежнему жив?» — А Рассудительная Мысль принимается убеждать: «Надо понять и принять это! Мои мысли материализовались! И больше нет нужды по нескольку раз на дню представлять разные варианты его смерти!» — И тогда я заставляю себя рассмотреть труп внимательнее. А настраиваясь на это, пытаюсь успокоиться: «Ладно. Теперь, когда Сиплый закрыл ему глаза, это будет легче». — Рассудительность завладевает мною: «Я чувствую, что ненависть к нему куда-то ушла. А это потому, что ненавидеть уже некого. Теперь передо мною лишь пустая оболочка. Да и была ли она живым человеком?» — Удерживая взгляд на лице покойного, я отмечаю: «Каким же оно сделалось неестественно белым».
И тут возникает Тревожная Мысль, которая требует, чтобы я направил своё внимание в другую сторону. И мои глаза натыкаются на вещь, которая обнаруживается под задравшейся одеждой. Я отказываюсь верить увиденному, но Тревожная Мысль настаивает: «Надо! Надо на это посмотреть! Что это торчит у него из правого бока? Там, под рёбрами». — И, присмотревшись, я вынужден констатировать: «Это ручка ножа. И нож этот мне очень знаком. А крови вокруг раны насохло совсем мало».
При виде столь жестоких, но притягательных подробностей моя голова полностью проясняется. На что Язвительная Мысль восклицает: «Ну, наконец-то!» — А какая-то заблудшая лирическая мысль приводит не совсем уместную аналогию: «Словно под солнцем рассеялся утренний туман». — Тревожная Мысль предупреждает: «Зато чувство трагизма ситуации, витавшее где-то на задворках сознания, — теперь прорвалось!» — С этим я согласен и сокрушаюсь: «Ух, ты! Как же жестоко оно навалилось-то на меня». — Рассудительная Мысль объясняет моё состояние: «Конечно! Ведь я же вижу перед собою не просто умершего человека. Это жертва убийства. Между прочим».
Тихим голосом я произношу вслух:
— Его ведь зарезали.
Удивлённо моргая, Сиплый поражается моей невнимательности:
— Только сейчас заметил? Как же ты учишься-то в своих университетах?
И указывая на рукоятку ножа, воткнутую до упора, он снисходительно поясняет:
— Моранули[11] баклана чётко! Пером[12] в печень!
А Язвительная Мысль с каким-то злорадством вспоминает о Канадце: «Будь он сейчас здесь, наверняка проявил бы свой всегдашний энтузиазм! Принялся бы порицать нас, русских, за свершившееся убийство! За ещё один смертный грех!»
Сиплый вдруг задумчиво замирает, его морщинистое прокопчённое лицо брезгливо перекашивается, и чуть погодя с явной неохотою он цедит:
— Студент! Иди стукани[13] Серафимычу! На этом ёжике[14] должны остаться пальчики!
По дороге от домика председателя, разговаривая с Серафимычем, я возмущаюсь самим существованием уголовного жаргона:
— Никогда не испытывал желания пользоваться этими словечками! И дело вовсе не в моей неспособности понимать их! Например, языку украинцев я здесь, на Колыме, учусь с интересом и удовольствием! А вот в уголовных словечках я чувствую какую-то искусственность, противоестественность и даже грязь!
Серафимыч, шагая рядом со мною, насмешливо произносит:
— Разве тут дело в желании? А ведь их всё больше появляется в нашей речи. Откуда же они берутся? Сами собою или другим каким-то непостижимым образом?
Его фраза вынуждает меня замолкнуть и поискать подходящее объяснение. И, в конце концов, я отдаю должное некоторым специфическим словам:
— Ладно! Признаю, иногда среди этих выражений встречаются и яркие, и образные.
А Серафимыч развивает эту тему:
— А для пацанов, таких как твои сверстники, в этих выражениях есть ещё и налёт романтики. Даже таинственности.
Однако я считаю нужным дополнить:
— Правда, молодёжь немножко меняет их смысл. Под себя.
Обходя глубокие лужи, Серафимыч рассуждает:
— Ну, с твоими сверстниками, в общем-то, всё понятно. Из-за возрастного бунтарства им может понравиться любое безобразие. Другое дело, что эти слова и выражения всё больше входят в повседневный обиход.
В этом я соглашаюсь с ним:
— И кое-кто даже считает, что из-за свойственного им сарказма и ироничности, они способны обогатить наш русский язык.
И тут он резко заявляет:
— Но ведь есть и другое мнение! Экспансия уголовных слов — это показатель криминализации общества! И если судить по этому, то мы, русские, криминализировались уже до чрезвычайности!
Хмыкнув, я удивляюсь такому неожиданному выводу:
— Ух, ты!
А Серафимыч предупреждает:
— Но самое интересное ещё впереди! Вот когда появятся государственные законы, запрещающие матерщину, то надо понимать, что в стране к власти пришли настоящие уголовники! Потому что в их среде мат недопустим!
Его слова я слушаю с недоверием. Между тем мы уже подходим к сараю ГСМ, где возле тела Золотого покуривает Сиплый. Поэтому, не успев до конца осмыслить сказанное Серафимычем, а так же задать ему новые вопросы, которые во множество у меня появляются, я закрываю эту тему:
— Это что-то из области невероятного. Но, как говорится, время покажет.
С помощью пассатижей Серафимыч собственноручно извлекает из тела Золотого окровавленный нож и кладёт его в пакет. Наблюдая за его уверенными действиями, я не могу отделаться от мысли, что знать о таких мерах предосторожности по сохранению отпечатков пальцев может лишь человек, который с подобной процедурой уже сталкивался раньше.
Разглядывая орудие убийства сквозь прозрачный пластик, Серафимыч с мрачным удовлетворением произносит:
— Вещдок. Острый, зараза.
Во время всего этого процесса Сиплый лишь кисло морщится. Незаметно от Серафимыча он вопросительно шевелит бровями и щёлкает себя по горлу. На что я отрицательно мотаю головой. Тогда он скрипучим голосом обращается к председателю:
— Ты смотри, Серафимыч, как бы у Студента дыню[15] не снесло! Ему гнилушки[16] поправить надо!
Обернувшись к нему, Серафимыч отвечает:
— Ничего. Евстафий парень крепкий, и мозги у него на месте.
Затем он понимающе хмыкает и добавляет:
— А ты, Владимир Юрьевич, когда закончишь тут, заходи ко мне. Налью ради помина души.
Радиостанция шипит и свистит атмосферными помехами. Я сижу за столом в жарко натопленном домике председателя и на отдельный лист перечерчиваю схему, которую озаглавливаю словами «Место происшествия». И тут же появляется мысль, которая озадачивает меня: «А может, написать: «Место преступления», — будет правильнее?»
Серафимыч, расположившись с противоположной стороны стола, просматривает какие-то инструкции и заполняет бланки. Время от времени он вертит настройки рации и связывается с отдалёнными участками. И почти отовсюду идут сообщения об одной и той же безрадостной картине. О том, что разлив реки лишил всех дорог, и что каждый участок теперь как отдельный остров, что большинство полигонов затоплено, а туда, где ещё можно работать, не подвезти ни горючего, ни продуктов.