Мужское и женское сознание 5 страница
Для гения язык – не предмет критики, а творчество. Он создает язык, как и все другие духовные ценности, которые составляют истинную основу культуры, «объективный дух». Отсюда ясно, что вневременный человек – это тот, который создает историю. Только люди, стоящие вне причинной цены исторических явлений, могут создать историю. Ибо только они стоят в неразрывной связи с абсолютно вневременным, с ценностью, которая дает их произведениям непреложное вечное содержание. Всякое явление, входящее как составная часть в человеческую культуру, входит в нее под видом вечной ценности.
Если мы воспользуемся данным нами масштабом гениальности, то мы без особенного труда разрешим сложный вопрос о том, кому следует приписать гениальность и кому следует в ней отказать. Наиболее популярный взгляд, который имеет в рядах своих сторонников Тюрка и Ломброзо, видит гениальность во всяком интеллектуальном или материальном произведении, которое по своим достоинствам превосходит средние произведения человеческом ума. С другой стороны, теория Кантa и Шеллинга обладает в сильной степени характером исключительности. Она видит гениальность только в творческом инстинкте художника. Необходимо признать, что правда лежит между этими двумя взглядами. Титул гения следует приписать только великим художникам и великим философам (к ним я причисляю наиболее редких гениев, творцов религиозной догмы. Но на этот титул не имеют права ни «великий человек дела», ни «великий человек науки».
«Люди дела», знаменитые политики и полководцы могут, пожалуй, обладать некоторыми чертами, присущими также гению (например совершенное знание людей, поражающая память). Наше исследование еще вернется к вопросу о психологии этих людей. Но признать их гениями может только тот, кто ослепляется блеском внешнего величия. Гений именно отличается внутренним, духовным величием, он не знает величия, которое проявляется только во вне. Истинно великий человек обладает глубоким пониманием категории ценности, между тем как политику‑полководцу доступно только понятие власти. Гений стремится придать власть понятию ценности, политик – придать ценность понятию власти (вспомните о различных сооружениях, предпринимаемых императорами с этой целью). Великий полководец, великий политик, выступают из хаоса различных отношений, как феникс, который должен мгновенно исчезнуть. Великий император или великий демагог единственные люди, которые живут исключительно настоящим. Он не мечтает о каком‑нибудь лучшем, более ярком будущем. Его мысль не уносится также в глубь прошлого. Свое существование он связывает непосредственно с данным моментом и не стремится к «одолению времени» теми двумя способами, которые единственно возможны для человека. В своем творчестве гений старается свергнуть с себя зависимость от конкретных условий данного времени. Для политика или полководца эти условия – вещь «an in‑id fur sich», направление их деятельности. Таким образом, великий император – явление природы, а великий мыслитель стоит вне этой природы, он – овеществление духа. Подвиги «людей дела» бесследно исчезают с лица земли вместе с этими людьми, а иногда еще раньше; только хроника времени регистрирует эти подвиги в их бесконечной смене. Император не создает ничего такого, что содержало бы в себе вечную, простирающуюся на целые тысячелетия ценность, ибо таковы только произведения гения. Он и никто другой творит историю, так как стоит вне действия ее законов. Великий человек имеет историю. Император же – предмет истории. Великий человек дает эпохе определенный характер. Наоборот, время налагает определенный отпечаток на характер императора – и уничтожает его.
Так же мало прав на титул гения имеет как человек великой воли, так и великий ученый, если он одновременно не является и великим философом. Носи он даже имя Ньютона или Гаусса, Линнея или Дарвина, Коперника или Галилея – безразлично, этого права у него нет! Ученые не универсальны, ибо существует наука об определенном предмете или определенных предметах. Этого нельзя объяснить «все прогрессирующей специализацией», которая лишает нас возможности «все знать». И среди ученых XIX и XX вв. существуют люди, обладающие полиисторией в той же степени, как Аристотель и Лейбниц. Я напомню здесь имена двух ученых: Александра фон Гумбольдта и Вильгельма Вундта. Этот недостаток лежит гораздо глубже в сущности всякой науки и в природе самих ученых. Восьмая глава разрешит последний остаток, остающийся открытым в этом вопросе. Но мне кажется, что мы уже здесь пришли к тому положению, что даже самые выдающиеся ученые не обладают той всеобщностью, которая свойственна была философам, стоявшим уже на границе гениальности (Фихте, Шлейермахер, Карлейль и Ницше). Какой ученый когда‑либо непосредственно понимал все, всех людей, всевозможные вещи? Больше того! Какой ученый когда‑либо проявлял хотя бы возможность постижения всего этого в себе и вне себя? Ведь замена этого непосредственного провидения, постижения всех вещей и является исключительной задачей тысячелетней научной работы.В этом лежит основание того, что люди науки являются «специалистами». Человек науки, если он только не философ, не знает той непрерывной, все в себе сохраняющей, ничего не забывающей жизни, которая является достоянием гения: именно в силу отсутствия в нем универсальности. Наконец, исследования ученого всегда связаны с общим развитием науки в его время. Он берет знания своего времени в определенном количестве и форме, умножает их и изменяет, а затем передает полученные им результаты будущему. Но и его исследования длительно сохраняются только в качестве книг на библиотечных полках: многое из них выбрасывается, многое дополняется, как недостающее, но они не являются вечными ценностями, созданиями, не подлежащими исправлению ни в одном пункте. От великих же философских систем, как от великих произведений художественного творчества, веет чем‑то непреложным, неизменным, вырастает миросозерцание, в котором прогресс человеческой культуры ничего не в состоянии изменить. Чем значительнее индивидуальность творца данной системы, тем больше он имеет сторонников во все времена существования человечества. Есть платонисты, аристотельянцы, спинозиты, берклианцы, есть, наконец, еще в настоящее время сторонники Бруно, но вы нигде не найдете галилеянцев, гельмгольцистов, птолемеистов и коперниканцев. Отсюда видно, какая бессмыслица говорить о «классиках точных наук» или о «классиках педагогики». Ведь подобное словоупотребление искажает значение этого слова, когда мы говорим о классических философах или классических художниках.
Великий философ носит титул гения вполне заслуженно и с большой честью. И если философ вечно скорбит о том, что он не художник (именно таким путем он собственно становится эстетиком), то художник не в меньшей степени завидует упорной и настойчивой силе абстрактного систематического мышления философа. Вполне понятно, что они выдвигают такие проблемы, как Прометей и Фауст, Просперо и Кипри‑ан, Апостол Павел и «Пензерозо». Поэтому, кажется, и художник, и философ имеют в одинаковой степени право на почет. Ни одному не следует отдавать предпочтение пред другим.
И в области философии не следует особенно усиленно раздавать титул гения, как это было до сих пор. В противном случае моя работа заслуженно понесет упрек в узкой партийности против «положительных наук». Я далек от подобного рода партийности, тем более, что в первую голову она обратилась бы против меня и большей части моем труда. Нельзя назвать Анаксагора, Гейлинкса, Баадера, Эмерсона гениальными людьми. Ни шаблонная глубина (Анжело Силезий, Филон Якоби), ни оригинальная плоскость (Кант, Фейербах, Юм, Гербарт, Локк, Карнеад) духа не в состоянии решить вопрос о применении понятия гениальности. История искусства, как и история философии полны в настоящее время самых превратных ценностей. Совершенно другое дело представляет собою история такой науки, которая беспрерывно подвергает испытанию правильность своих выводов и выдвигает все новые ценности сообразно объему поправок, введенных в нее. История науки совершенно пренебрегает личностью своих самоотверженных борцов. Ее целью является система сверхиндивидуального опыта, из которого отдельная личность совершенно исчезает. В преданности науке лежит поэтому высшая степень «самоотречения», этой преданностью отдельный человек отказывается от вечности.
Глава VI.
Память, логика, этика
Заглавие легко может вызвать крупное недоразумение. Оно дает возможность причислить меня к сторонникам того взгляда, согласно которому логические и этические оценки являются объектами исключительно эмпирической психологии, т.е. представляют собою такие же психические феномены, как ощущение и чувство. Соответственно этому логика и этика должны быть отнесены к специальным дисциплинам представляющим отдельные отрасли психологии.
Я здесь же решительно заявляю, что это воззрение, так называемый «психологизм», в корне ложно и вредно. Ложно – потому, что оно никогда не приведет нас к торжеству дела, в чем мы убедимся еще впоследствии. Пагубно – потому, что оно разрушает психологию, но отнюдь не логику и этику, которых оно едва‑едва касается. Господствующая теория ощущений привела к тому, что логика и этика заняли второстепенное место некотором приложения к психологии в то время, как им подобало бы играть роль фундамента психологии. Вот этому‑то обстоятельству мы и обязаны «эмпирической психологией» в ее теперешнем виде: груда мертвых камней, которую не в состоянии оживить никакое усердие, никакое остроумие, где прежде всего отсутствует даже отдельный намек на действительный опыт. Что касается безнадежных попыток превратить логику и этику, эти нежные юные побеги душевного мира, в определенную степень сложной психологической науки, то я решительно высказываюсь против Брентано и его школы (Штумпф, Мейнонг, Ге‑флер, Эренфельс), против Т. Липпса и Г. Гейманса, а также против аналогичных взглядов Маха и Авенариуса. Я принципиально присоединяюсь к тому течению, которое отстаивается в настоящее время Виндельбандом, Когеном, Наторпом, Ф.И. Шмидтом, в особенности же Гессерлем (который также был психологистом, но впоследствии пришел к убеждению в совершенной неосновательности этой точки зрения). Это именно то течение, которое выдвигает против психологически – генетического метода Юма трансцендентально – критическую идею Канта и с достоинством защищает ее.
Настоящая работа не ставит себе целью разбор общих, сверхиндивидуальных норм действия и мышления. Ее задача скорее заключается в том, чтобы установить различия между людьми, причем она в противовес основной мысли кантовской философии не рассчитывает на применяемость своих положений к любым существам (хотя бы даже к нежным небесным «ангелочкам»). Из всего сказанного следует, что работа эта могла и должна оставаться психологической, не принимая вместе с тем оттенка психологичности. Однако в дальнейшем изложении и именно там где появится необходимость, мы не откажемся от некоторых формальных соображений или, в крайнем случае, от указания, что в том или ином месте единственным судьей является логический, критический или трансцендентальный метод.
Название этой главы оправдывается иначе. Предыдущее, несколько пространное (что объясняется новизной избранного пути) изложение показало, что человеческая память находится в самых интимных отношениях к вещам. Говорить о родстве с ними считалось, по‑видимому, недостойным. Время, ценность, гений, бессмертие – все это раскрыло поразительную связь вещей с памятью, связь, о существовании которой до сих пор совершенно не предполагали. Это почти полное отсутствие всяких указаний должно иметь более глубокое основание. Оно, кажется, лежит в тех нелепостях и несообразностях, которыми в столь сильной степени изобилуют теории памяти.
Здесь прежде всего следует обратить внимание на теорию, обоснованную еще в середине XVIII в. Шарлем Бонне и получившую особенное распространение благодаря трудам Эвальда Геринга (и Е. Маха). Эта теория видит в памяти только «всеобщую функцию организованной материи» – реагировать на новые раздражения, более или менее аналогичные прежним, с большей легкостью и меньшей интенсивностью, чем на первоначальное раздражение. По этой теории феномены человеческой памяти исчерпываются опытом, добытым путем упражнения. Они являются особой формой приспособленности в ламарковском смысле. Бесспорно, существует нечто общее между человеческой памятью и фактами, вроде повышенной рефлексии при массовой по‑вторности раздражении. Аналогичный элемент лежит в основе того явления, что действие первого впечатления продолжительнее момента раздражения, и в XII главе мы еще вернемся к разбору глубокого основания этого родства. Тем не менее целая пропасть существует между такими явлениями, как возрастание упругости мускула благодаря частой привычке к сокращению, или приспособленность морфиниста и потребителя мышьяка к восприятию все более значительных доз яда, с одной стороны, и воспоминанием человека о своих прежних переживаниях – с другой. В первом случае в каждом новом переживании мы видим отчетливые следы старого, во втором – раньше пережитое состояние снова оживает в сознании со всеми своими индивидуальными чертами. Новый момент выступает с такой яркостью, как в свое время протекал старый. А потому полное отождествление этих двух явлений до того бессмысленно, что можно отказаться от дальнейших рассуждений об этом обще‑биологическом взгляде.
С физиологической гипотезой неразрывно связано учение об ассоциации, как теории памяти. Эту связь можно проследить исторически – в лице Гартли, материально же она основывается через понятие привычки. По этой теории память представляется механической игрой соединения представлений, подчиняющейся определенным законам (от одного до четырех). При этом она упускает из виду, что память (беспрерывная память мужчины) есть явление волевое. Я могу что‑нибудь вспомнить, если я этого действительно хочу, хотя бы это мне обошлось ценою подавления в себе состояния сонливости. В состоянии гипноза, который воскрешает в памяти все позабытое, воля другого выступает взамен сильно ослабевшей собственной воли. Это лишний раз доказывает, что только воля отыскивает целесообразные ассоциации, что ассоциация вызывается путем более глубокой апперцепции, Здесь пришлось забежать вперед, в дальнейшем мы займемся вопросом об отношениях между ассоциационной и апперцепционной психологиями и постараемся дать надлежащую оценку обеим.
Итак, ассоциационная психология разбивает психическую жизнь на отдельные составные части, с другой стороны – пытается снова соединить сродственные друг другу единицы. В связи с ней стоит третье заблуждение: несмотря на вполне основательные возражения, выдвинутые почти одновременно Авенариусом и Геффдингом (особенно последним), она все еще смешивает память с узнаванием. Узнавание какого‑либо предмета не должно вовсе покоиться на самостоятельном воспроизведении старого впечатления, хотя бы в некоторой части случаев новое впечатление и склонно было вызвать старое. Но рядом с этим существует не менее значительное число случаев, когда непосредственное узнавание не намечает никакого дальнейшего движения ощущения, как бы ни к чему дальнейшему не стремится, но виденное, слышанное и т.д. выступает с какой‑то специфической «окраской» («tinge»– сказал бы Джеме). Это тот особенный «характер», который Авенариус обозначает именем «das Notal, а Геффдинг – „качеством знакомости“. Для человека, возвращающегося на родину, каждая дорога, тропинка представляется „знакомой“, хотя он не может вспомнить даже того дня, когда он ходил по ней, не знает ее названия и, пожалуй, не ориентируется в ней. Мне может „показаться знакомой“ какая‑нибудь мелодия, хотя бы я не знал, где и когда мне приходилось ее слышать. Этот „характер“ (в понимании Авенариуса) знакомости, интимности и т.д. витает, так сказать, над чувственным впечатлением. Анализ ничего еще не знает об ассоциациях, которые в „связи“ с моим новым ощущением должны еще, по мнению кичливой псевдопсихологии, вызвать то непосредственное чувство. Анализ может весьма отчетливо отличить эти случаи от тех, в которых уже слегка и едва заметно (в форме гениды) старое переживание действительно ассоциируется.
И с индивидуально психологической точки зрения подобное различие является вопросом необходимости. Выдающийся человек хранит в себе столь яркое сознание непрерывного прошлого, что, например, при каждой новой встрече знакомого на улице он воспроизводит прежнюю встречу, как самостоятельное переживание. У менее одаренного человека каждая встреча вызывает обыкновенное чувство знакомости, облегчающее ему узнавание. Это имеет место даже тогда, когда прежняя встреча могла быть воспроизведена со всеми своими подробностями.
В заключение зададимся вопросом, обладают ли и другие организмы, кроме человека, способностью возродить в своем сознании прошедшие моменты своей жизни, при этом следует строго отличать эту способность от всех сходных с ней свойств. На этот вопрос придется с большой вероятностью ответить отрицательно. Если бы животные способны были уноситься своей мыслью в прошлое или предвосхищать будущее, то они не могли бы оставаться целыми часами на одном месте без всякого движения, а ведь подобное спокойное состояние является для них характерным. Животные обладают способностью узнавать и чувства ожидания, как, например, собака, приветствующая своего господина после многолетнего отсутствия, свиньи у ворот мясника или кобыла, которую ведут на случку. Но они совершенно лишены воспоминания и надежды. Они способны узнавать при помощи «Notal», но память у них отсутствует.
Итак, память представляет собою определенное свойство высших сфер психологической жизни человека. Кроме того, она, как было указано, является достоянием исключительно последнего. Поэтому нет ничего удивительного в том, что она стоит в самой тесной связи с предметами такого высокого значения, как понятие ценности и времени, как потребность бессмертия, которая едва ли тревожит животный мир, как гениальность, доступная только человеку. Больше того, следует ожидать, что логические и этические феномены, которые, по‑видимому, подобно памяти, отсутствуют у всех прочих живых существ, приходят каким‑нибудь образом в соприкосновение с памятью. Это ожидание может оправдаться только при существовании единого понятия о человеке, о некоторой глубочайшей сущности человечества, понятия, которое проявляется во всех отдельных качествах его. Задача наша – найти эту связь.
Для целей этого исследования возьмем общеизвестный факт, что у лжецов плохая память. Никто уже не спорит, что «патологический лжец» почти совершенно «лишен памяти». В дальнейшем я вернусь еще к лжецам – мужчинам. Вообще говоря, они являются исключением. Если иметь в виду то, что было сказано относительно памяти женщин, то ясно будет, что это придется поставить рядом с только что упомянутым по‑ложением относительно недостаточной воспоминательной способности лжецов. Отсюда всевозможные предостережения против лживости женщин в пословицах, поэзии и сказках. Ясно: человек, у которого едва мерцает искра сознания того, что он пережил, прочувствовал, когда‑нибудь говорил, очень часто будет врать, если он, конечно, не лишен дара речи. Такому человеку нелегко будет подавить в себе импульс лжи в тех случаях, когда его помыслы направлены к достижению каких‑либо практических целей. Искушение солгать должно быть особенно сильно в тех случаях, когда память лишена той беспрерывности, которой обладают мужчины, когда она сосредоточивается на отдельных бессвязных изолированных моментах вместо того, чтобы подниматься над ними или, по крайней мере, подчинить их собственным проблемам. Особенно резко это проявляется, когда существо не способно отнести, подобно М все свои переживания к единому носителю их, когда отсутствует апер‑цепционный «центр», который сосредоточивает в себе все прошедшее, как нечто единое, когда человек лишен сознания единства и неизменности своей сущности в многообразных жизненных положениях своих. Бывает, что и мужчина себя иногда «не понимает». У большинства из них является вполне обычным, что, воспроизводя в сознании свое, прошлое, вне какой‑либо связи с феноменами психической периодичности, никак не могут признать себя носителями прежних переживаний. Они часто отказываются понимать, как могли они то или другое думать, сделать и т.д. Несмотря на это, они отлично знают и чувствуют, что в свое время они думали и делали именно это, они даже нисколько не сомневаются в этом. Это чувство тождественности в различных жизненных положениях совершенно отсутствует у настоящей женщины. Даже в тех единичных случаях (они несомненно бывают), когда ее память поразительно хороша. Последняя совершенно лишена свойства непрерывности. В потребности себя понять проявляется сознание единства мужчины, который в данный момент себя не понимает, но эта потребность предполагает, несмотря на временное самонепонимание, постоянное единство и неизменность. Женщина никогда не в состоянии понять себя, размышляя о прошедшем, но она не ощущает никакой потребности себя понять. Это можно заключить из ее поверхностного отношения к словам мужчины, когда тот говорит именно о ней. Женщина не интересуется собою, поэтому нет женщины‑психолога, нет психологии женщины, написанной женщиной. Ее пониманию совершенно недоступны конвульсивные, чисто мужественные усилия представить свое прошлое в виде логически и причинно упорядоченной, беспрерывной цепи последовательных переживаний, так же мало понимает она стремление установить определенное соотношение между началом, серединой и конечным пунктом индивидуальной жизни.
Здесь, на границе двух областей, уместно будет перекинуть мост к логике. Существо, подобное Ж, абсолютной женщине, которое не в состоянии познать свою тождественность в различные последовательно сменяющие друг друга моменты, не постигнет также идентичности объекта мышления за различные периоды времени. Если же обе части, т.е. субъект и объект, подвержены изменению, то мы таким образом лишены так сказать, координатной системы, к которой можно было бы отнести это изменение, а ведь без нее мы совершенно не в состоянии даже заметить изменение. Действительно, существо, лишенное способности благодаря мизерной памяти своей высказать суждение, что предмет сохранил все свои черты и остался неизменным по истечении известного промежутка времени, не в состоянии будет оперировать в каком‑нибудь длинном вычислении с математическими постоянными величинами. Подобное существо (я беру крайний случай) не в состоянии будет при помощи своей памяти преодолеть тот бесконечно малый промежуток времени, во всяком случае психологически необходимый для того, чтобы высказать суждение, что в ближайший момент А не изменилось, что оно осталось тем же А, словом, высказать суждение тождества А = А. Ему так же затруднительно будет произнести суждение противоречия, которое предполагает, что А не тотчас же исчезло с поля зрения мыслящего субъекта, в противном случае последний не мог бы отличить А от не А, от того, что не есть А, чего именно он, в силу ограниченности своего сознания, не может одновременно охватить своим взором.
Это не хитроумная выдумка, не злой математический софизм и не вывод, поражающий нас неожиданностью своих предпосылок. Конечно, суждение тождества всегда направлено на понятия, мы вернемся еще к этому предмету, здесь же я замечу об этом мимоходом во избежание возможного возражений, понятия же логически находятся вне времени. Они сохраняют свое постоянство безразлично, мыслит ли их психологический субъект постоянными или нет. Но человек никогда не мыслит понятие, как нечто чисто логическое, ибо он кроме логического содержит в себе и психологическое существо, подверженное «условиями чувственности». Он мыслит общими представлениями, выросшими на почве индивидуального опыта путем сглаживания различия и усиления сходных элементов («типичное», «созначающее», «замещающее» представление). Это именно представление содержит в себе абстрактный момент присущий понятию, и в этом смысле оно может быть рассматриваемо в качестве понятия, как это ни удивительно. Он должен иметь возможность сохранить свое представление, в котором он созерцательно мыслит фактически несозерцаемое понятие. Эту возможность ему опять‑таки может доставить память. И если у него нет памяти, то он лишен способности логически мыслить. Эта способность всегда нуждается, так сказать, в психологическом медиуме для своего воплощения.
Таким образом, после приведенных доказательств никто спорить не будет о том, что вместе с памятью уничтожается способность в правильном логического мышления. Этим положением мы нисколько не задеваем основ логики. Оно скорее сводится к тому, что правильное применение этих основ обусловливается наличностью памяти. Положение А=А психологически имеет отношение ко времени, поскольку то может быть высказано в противоположность времени: At1= Ft2. С логической стороны это положение совершенно лишено отношения ко времени, но в дальнейшем мы еще увидим, почему оно чисто логически, как особое суждение, не имеет никакого специального смысла, а потому столь сильно нуждается в дополнении психологического характера. Сообразно этому, психологически суждение простирается в определенном отношении ко времени и представляет собою несомненное отрицание последнего.
В предыдущем изложении я определил память, как некоторую способность господствовать над временем. Отсюда ясно, что память вместе с тем является необходимым психологическим условием представления о времени. Таким образом, факт беспрерывной памяти является психологическим выражением логического суждения тождества. Абсолютная женщина, лишенная совершенно памяти, не может принять это положение за аксиому своем мышления. Principium identitatis не существует для абсолютной женщины (так же, как и contradictionis или exclusi tertii).
Не только эти три принципа, но и четвертый закон логического мышления, принцип достаточного основания, который является необходимым условием правильности всякого суждения, а потому обязательный для каждого мыслящем человека, – также и этот принцип теснейшим образом связан с памятью.
Закон достаточного основания является жизненным нервом, основным принципом силлогизма, посылками являются суждения, которые психологически предшествуют выводу. Ясно, что для правильного вывода необходимо удержать в памяти эти посылки в том чистом и нетронутом виде, в каком сохраняются наши понятия под влиянием законов тождества и противоречия. Основания духовного мира человека следует искать всегда в прошлом. А потому беспрерывность, которая является центральным пунктом человеческого мышления, так тесно связана с причинностью. Каждый случай применения принципа достаточного основания психологически предполагает непрерывную память, ревниво охраняющую все тождества. Так как Ж лишена подобной памяти, как и вообще лишена понятия непрерывности во всех других отношениях, то для нее не существует также princinpium rationis sufficientis.
Таким образом, вполне справедливо положение, что женищина лишена логики.
Георг Зиммель считал это положение совершенно неприемлемым на том основании, что женщины очень часто проявляют весьма строгую последовательность мышления. То обстоятельство, что в конкретном случае, когда это необходимо для достижения какой‑нибудь цели, женщина проявляет способность к строгому и последовательному умозаключению, одинаково мало доказывает ее отношение к закону достаточного основания, как и к закону тождества, тем более, что и в подобном, наиболее счастливом случае, весь спор сводится к тому, что она упорно и настойчиво возвращается к своим прежним положениям, давно уже опровергнутым. Весь вопрос заключается в том, признает ли человек аксиомы логики критерием правильности своего мышления, верховным судьей своих мнений и взглядов, словом, руководящей нитью и высшей нормой своих суждений. Женщина не видит особенной надобности в том, чтобы решительно все должно было покоиться на известных основаниях. Так как ей чужда категория непрерывности, то она не ощущает никакой потребности в логическом подтверждении своих мыслей, отсюда – легковерность всех женщин. В отдельных случаях она может поэтому быть весьма последовательной, но именно тогда логика является не масштабом, а орудием, не судьей – а палачем. И вполне естественно, что женщина чувствует какую‑то неловкость, когда мужчина, который настолько глуп, что принимает ее слова за чистую монету, требует от нее доказательств высказанного ею суждения. Ведь подобное требование совершенно противно ее природе. Мужчина чувствует себя пристыженным, как бы виновным всякий раз, когда он упускает из виду необходимость подкрепить свои суждения логическими доказательствами и привести для них соответствующие основания. Он как бы чувствует себя обязанным подчиниться логической норме. Она является его верховным властителем. Женщина возмущается требованием придерживаться во всех своих суждениях логики. У нее нет интеллектуальной совести. По отношению к ней можно говорить «logical insanity».
Логический недостаток, наиболее распространенный в суждениях женщины (хотя мужчина не проявляет особенной склонности раскрывать эти логические деффекты, чем он доказывает свое легкое отношение к женской логике), это‑qiiatemio terminorum, замена одной мысли другою, которая является результатом неспособности закрепить за собою определенные представления, а также отсутствия всякого отношения к принципу тождества. Женщина не может самостоятельно прийти к сознанию, что следует строго придерживаться этого принципа. Он лишен для нее значения высшего мерила ее суждений. Для мужчины логика обязательна, для женщины – нет. И только чувство подобной обязательности является залогом того, что человек всегда, вечно будет стремиться к логически правильному мышлению. Самая глубокая истина, которую когда‑нибудь высказывал Декарт и которую потому до сих пор отказываются понимать и даже признают ложной, гласит: всякое заблуждение есть вина.