Глава 2. методология и научное сообщество
Групповое знание
Люди науки не только выражают себя в процессе познания, но и борются со своим самовыражением, пытаясь нивелировать субъективные влияния на познавательный процесс и, таким образом, добиться максимальной чистоты знания. Самый простой и очевидный способ подобного "самонивелирования" познающего субъекта состоит во введении общихправил познания, в данном случае не когнитивно, а социально заданных, а также правил научной деятельности, универсальных и обязательных для всех ее участников и вследствие этого нейтрализующих влияние субъективных факторов.
Наиболее универсальными социально заданными правилами научного познания считаются общиекритериямирациональности, которые определяют, что является истиной, а что - нет, диктуют способы ее установления, подтверждения и отличения от ложных воззрений. Если бы можно было зафиксировать, сделать неизменной субъектную составляющую познания и таким путем нивелировать ее влияние, то критерии рациональности были бы едиными для всех народов и во все времена. Однако с развитием общества изменяются и подобные критерии.
В. С. Степин выделяет три последовательно сменявшие друг друга типа рациональности в Западной науке, которая часто, и совершенно неадекватно, отождествляется с наукой вообще. Это классическая, неклассическая и постнеклассическая наука, каждая из которых характеризовалась “особым состоянием научной деятельности” (Степин, 1989, c. 18) и особыми правилами познания. Отличительный признак классической науки - абстрагирование от всего, что не относится к познаваемому объекту, неклассической науки - экспликация не только объекта, но и средств познания, постнеклассической - легализация ценностей субъекта в качестве полноправных участниц познавательного процесса (там же).
Но временноеизмерение рациональности, в рамках которого ее критерии выстраиваются в исторической преемственности, - не единственное. Есть и другое - пространственное- измерение, в котором они могут сосуществовать одновременно. Яркой иллюстрацией служат Западная и традиционная Восточная наука, своеобразие которых проистекает главным образом из использования ими различных критериев рациональности. Западная наука основана на "парадигме физикализма", универсализации стандартов исследования и объяснения, сложившихся в физике и других естественных науках, признании приоритета материального над идеальным, возможности произведения материальных эффектов только материальными причинами. Традиционная Восточная наука, напротив, строилась по образцу наук о человеке - биологии, психологии, медицины, признавала приоритет духа над материей, допускала возможность материальных эффектов без участия материальных причин и т. д. (Дубровский, 1981). В результате на Западе традиционная Восточная наука долгое время вообще не считалась наукой и лишь в последнее время была признана таковой - в основном благодаря ассимиляции Западом ее практических ответвлений, таких как дзен-буддизм, медитация и др.
Различные критерии рациональности могут сосуществовать не только в одном историческом времени, но даже в одном и том же обществе. Так, в физике на рубеже XIX-XX веков сложились принципиально различные системы понимания одних и тех же феноменов, например, волновая и корпускулярная теории света. Другой, более злободневный пример - регулярные всплески популярности оккультных наук, вполне уживающихся с наукой трезвого вида.
А. Кромби, суммировав географические и исторические различия систем познания, выделил в истории человечества шесть основных критериев рациональности (Crombie, 1986). Вероятно, их можно насчитать еще больше (или меньше) - в зависимости от того, каким способом, на основе какого критерия выделять сами эти критерии. Но при любом способе их вычленения очевидным остается главное - невозможность единого критерия рациональности, независимого от исторического времени и особенностей культуры. И поэтому, как пишет Ст. Тулмин, "никакой единственный идеал объяснения ... не применим универсально ко всем наукам и во все времена" (Тулмин, 1984, с. 163).
Критерии рациональности, характерные для определенного времени и для данной культуры, доопределяются каждой наукой в соответствии с особенностями ее объекта и методологии. Каждая научная дисциплина на основе общих критериев рациональности и в их рамках вырабатывает свою общедисциплинарную модель познания. Эта модель, названная Т. Куном научной парадигмой и под данным названием прочно вошедшая в лексикон науковедения, выполняет прескриптивные функции. Парадигмы - это правила, предписывающие, как изучать и как объяснять реальность, какие способы идентификации и утверждения внутридисциплинарной рациональности следует использовать. А история науки может быть описана как история возникновения, противостояния и отмирания научных парадигм.
Научные парадигмы, определяющие видение учеными изучаемой реальности, сами достаточно независимы от нее и испытывают влияние социальных процессов. Т. Кун показывает, что в основе их возникновения и утверждения лежат не только когнитивные, но и социальные факторы. Судьба парадигм теснейшим образом связана с расколотостью научного сообщества на группировки[26]. Каждая из них вырабатывает свое понимание изучаемой реальности и свои правила ее изучения, которые распространяются в научном сообществе, и, приобретая достаточное количество сторонников, превращаются в научную парадигму (Кун, 1975).
Группировки ученых не только порождают научные парадигмы, но и сами консолидируются на их основе. Поэтому едва ли правомерно, как это иногда делается, обвинять Т. Куна в том, что он допускает “логический круг”, определяя научную парадигму через научное сообщество, а научное сообщество - через научную парадигму. За этим “логическим кругом” стоит “онтологический круг” - двусторонняя связь парадигмы и научного сообщества. Да и сама парадигма, как справедливо замечает М. Де Мей, "является одновременно когнитивной и социальной по своей природе" (De May, 1992, р. 100), представляя собой не только систему идей, но и форму объединения людей, эти идеи отстаивающих.
В вытеснении научными парадигмами друг друга решающее значение также имеют социальные причины. Внутридисциплинарные парадигмы непримиримы друг с другом, их сосуществование возможно только в форме борьбы между ними, которая ведется на языке логических аргументов, однако решающую роль играют не эти аргументы, а социальные факторы. Т. Кун показывает, что новая парадигма утверждается лишь тогда, когда ее сторонники одерживают социальную победу, вытесняя приверженцев конкурирующей парадигмы с ключевых социальных позиций в науке - из журналов, издательств, руководящих органов. И если историка науки Т. Куна еще можно обвинить в некоторой "гипер-социологичности", то физика М. Планка - навряд ли. А он был еще более категоричен: "новая научная идея побеждает не благодаря убеждению оппонентов, а благодаря тому, что они в конце концов вымирают, а ученые нового поколения растут приверженцами этой идеи" (Planck, 1949, р. 34). Таким образом, процесс смены парадигм обусловлен преимущественно социальными причинами и может быть назван революцией не в метафорическом, как иногда считается, а в буквальном смысле слова - разновидностью социальной революции, заключающейся в ниспровержении друг друга социальными группировками.
Победившая парадигма утверждает себя также социальными методами - с помощью отстранения сторонников ниспровергнутой парадигмы, дальнейшего ослабления их социальных позиций и т. п. Т. Кун описывает внутринаучные методы утверждения парадигм. Однако ученые могут использовать для этого и вненаучные средства. Так, марксистская парадигма в советской общественной науке, “парадигма” Т. Д. Лысенко в биологии, как и более локальные системы взглядов начальствующих ученых, утверждались с помощью широкого использования вненаучного репрессивного аппарата. Основными методами борьбы с оппонентами были устрашение, доносы, а иногда и физическая расправа над ними.
Подобные силовые приемы утверждения внутринаучных правил познания, на первый взгляд, отличаются от тех социальных процессов, которые описывает Т. Кун. Однако было бы неверным видеть в них аномалию, в целом науке не свойственную. В любой “здоровой” науке, существующей в цивилизованном обществе и очищенной от влияния идеологии, в потенции всегда существует то, что отчетливо проступает при ее попадании в зависимость от тоталитарного общества, - социальная опосредствованность правил познания, в экстремальных случаях открывающая путь в науку заведомо абсурдным идеологемам.
Группировки ученых, порождающие и ниспровергающие парадигмы, не гомогенны, а состоят из исследовательских групп, как было показано выше, в современной науке являющихся основной формой объединения ученых. Каждая научная группа дополняет общие критерии рациональности и внутридисциплинарную парадигму более конкретными правилами познания, характерными именно для нее. Эти правила выражают специфику группы - ее историю, социально-психологическую структуру, индивидуальные особенности ее членов. В результате социально-психологические характеристики исследовательской группы неизбежно проецируются на используемые ею способы познания, посредством которых психологическая специфика группы получает отображение в научном знании, которое она вырабатывает.
Зависимость научного знания от этих характеристик наиболее рельефно акцентирована микросоциологией науки. “Представители микросоциологии специально подчеркивают, что содержание “объектов” науки (понятий, теорий и т. д.) полностью сводится к способу деятельности ученых (и не ученых) в стенах лаборатории, зависит от их общения, от предпочтений, которые они оказывают тем или иным способам исследования, тому или иному исходному опытному материалу, короче говоря, от множества тех случаев выбора, который ученым постоянно приходится делать” (Маркова, 1988, c. 199). По мнению таких представителей этого направления как К. Кнорр-Цетина, А. Блюм и другие, исследовательская реальность не просто изучается, а конструируетсяисследовательской группой и аккумулирует в себе не только характеристики изучаемых ею объектов, но и социально-психологические особенности самой группы.
Если данная позиция и гипертрофирована, то гипертрофирует она реально существующую зависимость - зависимость знания от особенностей познающего субъекта, в данном случае коллективного. Исследовательская группа вырабатывает не только различные способы построения знания, которые разными путями ведут к одному результату и в самом знании не отображены, но и уникальное знание, которое выражается в специфических внутригрупповых смыслах и от них неотделимо. Такое неотделимое от группы знание можно по аналогии с "личностным знанием", неотделимым от личности, назвать “групповым знанием”. В коллективном познании оно выполняет те же функции, что и “личностное знание” в познании индивидуальном - восполняет пробелы в объективированном знании и служит основой его построения. В “групповом знании” отображаются внутригрупповые ориентиры научного познания, выражающие социально-психологическую специфику группы.
Исследовательские группы также выполняют важную оценочную функцию - вырабатывают свои, довольно специфические представления о том, какие идеи считать ценными, творческими, заслуживающими внимания и т. д. В частности, то, что принято называть научными открытиями, во многом "является результатом социальных процессов переговоров и легитимизации" ("The nature of creativity", 1988, р. 328), поскольку "установить, является ли что-либо творческим, можно только посредством сравнения, оценки и интерпретации" (Там же, с. 332). Таким образом, не только само научное знание, но и его признание новым, важным, полезным и т. д., т. е. наделение всеми теми характеристиками, в контексте которых оно оценивается наукой, тоже представляет собой "социально конструируемый" феномен.
Не только научная группа как целое, но и каждый отдельно взятый ученый или, по крайней мере, большиство из них, тоже довольно-таки творчески подходит к общим правилам познания. Он не только усваивает эти правила и подчиняется им, но и, во-первых, осуществляет их селекцию, отбирая наиболее приемлемые для себя, во-вторых, вырабатывает их самостоятельно.
На каждом из уровней научного познания его общие правила достаточно плюралистичны и оставляют исследователю свободу выбора. Он может выбирать между общеметодологическими ориентациями, противоборствующими парадигмами, альтернативными и неальтернативными теориями, разнообразными внутригрупповыми моделями исследования и т. п. Принадлежность ученого к различным социальным общностям не означает автоматического следования соответствующим правилам. Научная деятельность предполагает построение посредством их выбора индивидуальной системы исследовательских ориентиров, характерной для данной личности, выражающей ее особенности и поэтому всегда уникальной, представляющей собой неповторимую комбинацию существующих стандартов. Ученый может строить эту систему осознанно, осознавая сам процесс выбора и эксплицируя его результаты, а может делать это бессознательно или “надсознательно” (Ярошевский, 1983), - в таких случаях система индивидуальных ориентиров познания, регулируя исследовательскую деятельность ученого, сама остается за пределами его сознания.
При этом он не только отбирает и творчески комбинирует исследовательские ориентиры, распространенные в научном сообществе, но и создает их. В любой индивидуальной системе таких ориентиров за вычетом правил, почерпнутых исследователем в надиндивидуальном опыте науки, обозначается “остаток” в виде уникальных, порожденных им самим. Чем крупнее ученый и чем значительнее его вклад в научное знание, тем самобытнее система его собственных познавательных ориентиров. А выдающиеся люди науки запечатлевает себя в ее истории не только приращением самого научного знания, но и сдвигом в правилах его построения, совершая своего рода "локальную научную революцию". Поэтому в научных школах, в отношениях учитель - ученик и в более частных системах интеллектуального влияния в науке всегда вычленима передача не только знания, но и способов его построения, специфических исследовательских стандартов. Правила познания, изобретенные личностью, нередко вступают в конфликт с общепринятыми в научном сообществе или в исследовательской группе, что делает подобные "локальные научные революции" психологически похожими на глобальные. И, как подчеркивал В. И. Вернадский, "история науки на каждом шагу показывает, что отдельные личности были более правы в своих убеждениях, чем целые корпорации ученых" (Вернадский, 1966, с. 66).
Исследовательские ориентиры, изобретенные личностью, могут быть впоследствии отчуждены от нее, превращены в безличные и объективированные. Как было показано выше, именно отсюда - из личностного опыта ученого - всегда начинается построение нового знания. А в основе построения личностью нового знания лежит выработка ею новых ориентиров познания, которые в результате либо в составе самого знания, либо в качестве эксплицированных правил его построения приобретают надличностный характер.
Таким образом, можно констатировать, что система правил научного познания не является статичной, заданной раз и навсегда, а находится в постоянном "движении", осуществляемом в двух встречных направлениях. С одной стороны, новые ориентиры познания передаются от более общих уровней его организации к более частным: общенаучные критерии рациональности проецируются на внутридисциплинарные парадигмы, на их основе отрабатываются внутригрупповые модели исследования, которые селективно принимаются и дополняются членами группы. С другой стороны, исследовательские ориентиры, порожденные личностью, могут приобретать надличностное и даже парадигмальное значение, группировки ученых генерируют общедисциплинарные парадигмы, в лабораториях отрабатываются общие модели исследования, и все это, в конечном счете, обусловливает сдвиг общенаучных критериев рациональности. В процессе такого встречного “движения” правила научного познания наполняются субъективными - внутриличностными, внутригрупповыми и т. д. - смыслами и попадают в зависимость от многообразных социально-психологических процессов.
Научное познание чем-то напоминает игру, описанную в романе Л. Кэролла “Алиса в стране чудес”: правила изменяются в процессе игры. И, как ни парадоксально, в науке постоянное изменение правил - условие самой игры, делающее возможным развитие системы познания.
Анти-нормы науки
Если наиболее общей системой социально заданных правил научного познания служат критерии рациональности, зафиксированные в культуре, то наиболее универсальной системой правил научной деятельности являются ее нормы, описанные Р. Мертоном - объективность, универсализм, организованный скептицизм, незаинтересованность и коммунизм (Merton, 1973)[27]. И, хотя последний термин, равно как и остальные, употребляется Мертоном не в политическом смысле слова, характеризуя эти нормы, трудно удержаться от идеологических ассоциаций и, в частности, от впечатления, что "такая наука - это, скорее, коммунистическое (а не капиталистическое) поведение" (Mahoney, 1976, p. 71-72).
Возможны два не взаимоисключающих, впрочем, варианта соблюдения этих норм. Во-первых, их внутреннее принятие, интериоризация учеными, во-вторых, соблюдение под внешним давлением - такое же отношение к ним, какое О. Бендер имел к уголовному кодексу, который Великий комбинатор, не разделяя воплощенных в нем принципов. Интериоризация ученым норм науки означает выработку у него соответствующих личностных качеств. Образ, складывающийся из этих качеств, М. Махони не без оснований называет "сказочным", а также “карикатурным” (Там же, р. 129), подчеркивая, что существо, соответствующее такому образу, выглядело бы как представитель нового биологического вида - Homo Scientus. Основные атрибуты этого фантастического Homo Scientus таковы:
* высокий интеллект, часто отождествляемый с высоким уровнем творческой одаренности;
* полная уверенность во всесильи логического мышления и умение его осуществлять;
* совершенные навыки экспериментирования, обеспечивающие оптимальный отбор надежных данных;
* объективность и эмоциональная нейтральность, лояльность только по отношению к истине;
* гибкость, заключающаяся в постоянной готовности изменить свое мнение (под влиянием фактов - А. Ю.);
* скромность и личная незаинтересованность в славе и признании;
* коллективизм, проявляющийся в готовности делиться знанием и вступать в кооперативные отношения с коллегами;
* отсутствие категоричных суждений в тех случаях, когда факты недостаточны или неоднозначны (Там же, р. 4).
Ученый, обладающий перечисленными качествами, по мнению М. Махони, больше напоминает святого, чем земное существо, и выглядит мифическим персонажем[28]. С ним солидарна А. Рои, по мнению которой, личность, скрупулезно соблюдающая описанные Мертоном нормы науки, выглядела бы как "рациональный автомат" (Roe, 1953, p. 230). Сходное впечатление формулирует и Б. Эйдюсон, которая полагает, что, если бы "сказочный" образ соответствовал действительности, "ученые были бы крайне мазохистичными, само-отрицающими людьми, напоминающими мучеников" (Eiduson, 1962, р. 108).
Но вернемся к Р. Мертону. Не желая видеть в ученых мучеников и мазохистов, он был склонен акцентировать в науке “силовой вариант” соблюдения ее норм - соблюдение их не в результате интериоризации, а под давлением научного сообщества, применяющего соответствующие санкции. Описывая основные нормы науки, он отдал должное и разнообразным "эффектам", которые едва ли были бы возможны, если бы эти нормы были интеориоризованы, таким как "эффект Матфея" (чем больше имеешь, тем больше и приобретаешь), "эффект Ратчета" (достигув определенной позиции, практически невозможно ее потерять) и др. (Merton, 1968, p. 76-77). Тем не менее, рассуждения Р. Мертона оставляют впечатление, что соблюдение норм науки является правилом, а их нарушение - исключением. Его логика убедительна: ученые часто не прочь, скажем, исказить истину ради личного блага, но научное сообщество требует объективности, располагает различными средствами, позволяющими принудить к соблюдению норм науки, и поэтому они, как правило, соблюдаются.
Вместе с тем история науки свидетельствует о том, что научное сообщество располагает средствами не только принуждения к объективности, но и сокрытия ее нарушений. Яркий пример - его реакция на действия английского психолога С. Барта, который первым среди психологов был посвящен в дворянство и удостоен престижной премии Торндайка, добившись этих почестей с помощью разветвленной системы подлогов, которая включала описание непроводившихся исследований, искажение действительных размеров выборок, публикацию данных, подтверждающих его выводы, под вымышленными именами и другие подобные приемы.
Все эти хитрости были раскрыты лишь после смерти С. Барта, причем не профессиональными психологами, а журналистом. В результате началась длительная и многоступенчатая процедура его отлучения от научного сообщества, названная исследователями этого скандального случая “деградацией статуса”. Вначале коллеги не признавали вины Барта, затем - пытались представить его действия неумышленными, впоследствии - подвергали сомнению его психическую уравновешенность. Процедура растянулась на семь этапов, каждый из которых знаменовался новой попыткой научного сообщества спасти свое реноме, и завершилась отлучением сэра Сирила Барта от этого сообщества. Окончательный вердикт вынесла Британская психологическая ассоциация: “ни по своему темпераменту, ни по своей подготовке Барт не был ученым... его работы имели лишь форму научных, но далеко не всегда были таковыми по существу” (Цит. по: Gieryn & Figert, 1986, p. 80). Научное сообщество продемонстрировало безотказный способ, позволяющий представить действия своих членов строго подчиненными нормам науки: если исследователь их соблюдает, он - действительно ученый, если нарушает, он - не ученый, и, стало быть, эти нормы ученымивсегда соблюдаются.
Однако описанный прием не всегда применим - например, в тех случаях, когда исследователи, нарушающие нормы науки, слишком многое для нее сделали, чтобы быть отлученными. Известно, скажем, что такие естествоиспытатели как Кеплер, Галилей, Ньютон[29] и другие систематически “улучшали”, а то и просто придумывали эмпирические данные, подтверждающие их идеи. Отлучить их от науки, признать не-учеными - весьма затруднительно, однако столь же сложно перед лицом очевидных доказательств не признать и нарушения ими ее норм.
В принципе, у научного сообщества есть способ разрешения таких щекотливых ситуаций, использовавшийся на различных этапах "деградации статуса" С. Барта. Он состоит в признании действий исследователей, нарушающих нормы науки, непреднамеренными. Этим способом научное сообщество защищало, например, авторитет Г. Менделя после того, как математик Р. Фишер доказал, что количественные данные, приводившиеся "великим монахом" в подтверждение законов генетики, получить было в принципе невозможно. Ответственность за подлог возлагалась на ассистента, списывалась на физическую неспособность Менделя различить наблюдавшиеся им признаки и т. д. Однако в конце концов стало ясно, что Мендель сознательно и умышленно использовал фиктивные данные, чтобы подтвердить свои идеи, в правоте которых он был уверен. И этот подлог позволил ему ... открыть законы генетики.
Подобные случаи делают нарушения норм науки неоднозначными как в этическом, так и в прагматическом отношении. Нередко ученые идут на подлоги не ради того, чтобы скрыть или исказить истину, а для того, чтобы ускорить ее распространение. Открывая ее неэмпирическим путем, они порой вынуждены фабриковать ее конвенционально необходимые эмпирические подтверждения. Поэтому в таких ситуациях непросто определить, нарушается ли именно норма объективности или что-то другое, например, конвенция о необходимости эмпирического подтверждения научных утверждений. Как пишет А. Маслоу, "мы часто называем ученого "талантливым" только потому, что он бывает прав несмотря на недостаток данных" (Maslow, 1966, р. 133). Как ни парадоксально, в подобных случаях подлоги иногда ускоряют развитие науки. А их распространенность свидетельствует не о массовой нечестности ученых, а о том, что нормативные правила порой мешают научному познанию, которое осуществляется не так, как предписано ими.
Возможно, именно поэтому научное сообщество весьма толерантно относится к нарушению норм науки, стремится изобразить научную деятельность как подчиненную им, но не требует их беспрекословного соблюдения. Исследование, проведенное журналом “New Scientist”, показало, что только 10 % ученых, уличенных в различных видах обмана, были уволено со своих должностей, причем выяснилось, что 194 из 201 опрошенных журналом респондентов сталкивались с подобными случаями. Около половины подлогов было впоследствии обнаружено: примерно пятая часть нарушителей была “схвачена за руку” и такая же часть самостоятельно призналась в их совершении. В обеих ситуациях обнаружение обмана не означало крушения карьеры нарушителей и вообще не оказало сколь-либо существенного влияния на их судьбу (Kohn, 1986). Естественно, подобная толерантность не вписывается в правила поведения научного сообщества, постулированные Р. Мертоном.
Близкую картину описывает С. Волинз. Он разослал 37 авторам научных статей письмо с просьбой прислать “сырые” данные, на которых были основаны сделанные выводы. Ответили 32 респондента, у 21 из которых первичные результаты куда-то “случайно” затерялись или оказались уничтоженными. Однако и в присланных данных обнаружились подозрительные неточности и ошибки (Там же). А среди опрошенных М. Махони исследователей 42 % ответили, что хотя бы однажды сталкивались с подделкой данных, причем биологи (57 %) чаще, чем представители социогуманитарных наук - психологии (41 %) и социологии (38 %) (Mahoney, 1976).
А. Кон, обобщивший многочисленные случаи того, что он называет "мошенничеством в науке", пришел к выводу, что оно носит массовый характер, является правилом, а не исключением. Кон выделил три разновидности такого "мошенничества": “подлог” - прямая фальсификация результатов исследования, придумывание несуществующих фактов; “приукрашивание” - искажение результатов исследований в желаемом направлении; “стряпня” - отбор данных, подтверждающих гипотезы исследователя (Kohn, 1986).
Демонстрации повсеместного нарушения норм науки выглядят убедительно, особенно если учесть, что зафиксированные случаи - это, скорее всего, лишь "верхушка айсберга", поскольку ученые по понятным причинам не афишируют подобное поведение. Таким образом, основные нормы науки, в том числе и самая непререкаемая из них - норма объективности, систематически нарушаются и, как правило, их нарушения не вызывают строгих санкций.
Необходимо подчеркнуть, что некоторые из этих норм не только регулярно нарушаются, но и вообще не могут быть соблюдены. В таких случаях сама норма служит абстрактным, декларативным принципом, а правилом научной деятельности является поведение, противоположное норме. Подобное поведение тоже может приобретать нормативный характер. А. Митрофф продемонстрировал, что научное сообщество вырабатывает своеобразные анти-нормы, противоположные официальным нормам науки (Mitroff, 1974) и в чем-то напоминающие мораль преступного мира, являющуюся анти-моралью по отношению к общепризнанным нравственным принципам.
Например, норма незаинтересованности требует полной беспристрастности, абстрагирования от эмоций и субъективных интересов ученых, которым, в соответствии с мифами о науке, надлежит жить в "башне из слоновой кости". Именно поэтому, как отмечает Б. Эйдюсон, "эмоциональная безучастность, изоляция и одиночество часто фигурируют как основные черты стереотипа личности ученого" (Eiduson, 1962, p. 94). Соблюдение нормы незаинтересованности предполагает познающего субъекта, не испытывающего эмоций, не имеющего личных интересов, не вступающего в межличностные отношения с окружающими, словом, индивида, лишенного всего человеческого. Поскольку существование такого индивида трудно вообразить (пока субъектами познания не стали роботы), ясно, что соблюдение данной нормы невозможно в принципе.
Прежде всего, люди науки отнюдь не бесстрастно относятся к объекту своей профессиональной деятельности, и это - "хорошая" пристрастность. Например, они переживают такие сильные эмоции как "экстаз открытия истины" (Mahoney, 1976, р. 114), воспоминания выдающихся ученых о своей работе пестрят такими эпитетами как "потрясающая", "захватывающая", "интимная" и т. д., а Б. Уотсон описал, как учащался его пульс по мере приближения к открытию структуры ДНК (Watson, 1969). Опросы современных исследователей также показывают, что в процессе своей работы они испытывают сильные эмоции, особенно если она увенчивается желаемым результатом. Так, один из опрошенных Б. Эйдюсон ученых сделал такое признание: "самое большое удовольствие в своей жизни я получил от открытий, которые я сделал ... если бы я завтра заработал миллион долларов, это было бы приятно, но не выдержало бы никакого сравнения с удовольствием от сделанного открытия ... это удовольствие, с которым ничто не сравнится" (Eiduson, 1962, p. 90). Впрочем, подобные "хорошие" эмоции не всегда имеют столь же "хорошие" проявления. "Ученый обнаруживает сильное эмоциональное участие в любой идее, которая к нему приходит и поэтому отстаивает и хорошие, и плохие идеи с одинаковой настойчивостью", - пишет Б. Эйдюсон, обобщая свой опыт общения с людьми науки (Там же, p. 135). А К. Поппер подчеркивает, что научная идея становится предметом "эмпатии" ученого, он как бы срастается с нею и готов защитать ее также, как и свою жизнь (Поппер, 1983).
Но, конечно, ученые испытывают не только "хорошие" эмоции - в отношении изучаемых проблем, но и то, что с позиций традиционных мифов о науке выглядит "плохими" эмоциями - в отношении своих коллег. В результате “наука в такой же мере развивается через противостояние людей с разным личностным складом, в какой и через противостояние различных идей” (Gruber, 1989, p. 250). Примеров великое множество. Один из наиболее авторитетных представителей российской науки И. М. Сеченов всегда выступал оппонентом Н. Е. Введенского из-за того, что испытывал к нему личную антипатию. По той же причине Гете отвергал идеи Ньютона, а тот, в свою очередь, перессорился практически со всеми выдающимися мыслителями своего времени - с Гуком, Лейбницем, Флэмистедом - и из-за личной неприязни к ним отвергал их идеи. Он действительно “стоял на плечах гигантов”, однако сделал все для того, чтобы среди этих “гигантов” не было его современников. По свидетельству одного из биографов этого корифея науки, став президентом Королевского научного общества Великобритании, он утвердил там ”стиль величественной монархии” (Christianson, 1984, p. 482), естественно, с собою в роли монарха, и к тому времени адекватно воспринимал только свои собственные идеи.
Список ученых, чьи теории были плохо восприняты научным сообществом из-за предубежденного отношения к их авторам, оказался бы очень длинным, включив, помимо самого Ньютона, которому Гук, Лейбниц, Флэмистед и прочие выдающиеся современники платили взаимностью, также Гельмгольца, Листера, Гарвея, Планка, Юнга, Гальтона, Резерфорда, Менделя, Пастера, Дарвина, Эйнштейна и много других известных имен. А Дж. Уотсон в своей известной книге "Двойная спираль" настойчиво подчеркивает, что, если бы не всевозможные интриги и сопротивление коллег, подчас доходившее до настоящего остракизма, он открыл бы структуру ДНК значительно раньше (Watson, 1969, p. 109).
Межличностные отношения ученых накладывают печать не только на восприятие научных идей, но и на их рождение. Например, научные выводы химиков Бертло и Сен-Жиля проистекали не столько из полученных ими данных, сколько из сильного желания опровергнуть нелюбимого ими Бертоле. И таких случаях немало. Но чаще связь между отношением к научным идеям и отношением к их авторам бывает двусторонней. В эмпирических исследованиях продемонстрировано, что предметный конфликт - конфликт между идеями - и межличностный конфликт - конфликт между людьми - тесно взаимосвязаны и переходят друг в друга (Белкин и др., 1987). Отношение к ученому влияет на отношение к его идеям, а отношение к идеям сказывается на отношении к их автору. Воспользовавшись терминологией К. Поппера, разделившего наш мир на три части: "мир вещей", "мир людей" и “мир идей” (Поппер, 1983), можно сказать, что связь между “миром идей” и “миром людей” циклична и обладает свойством самоиндуцирования, в результате чего эти "миры" разделимы друг с другом только в абстракции.
История науки в основном зафиксировала негативные примеры этой взаимосвязи - неадекватное отношение к идеям из-за конфликтов между людьми. Однако она может играть и позитивную роль. Во-первых, теплые человеческие отношения между учеными сплачивают их умы и облегчают творческое сотрудничество. В качестве свидетельств обычно приводятся примеры супругов Кюри и классиков марксизма.[30] Во-вторых, и негативные отношения между учеными могут служить сильным стимулом научного поиска и приводить к получению значимых для науки результатов. Стремление опровергнуть оппонента, вытекающее из личной антипатии к нему, часто порождает яркие (и строго научные) идеи, и поэтому, как отмечают многие исследователи науки, конфликт гораздо более характерен для нее, чем согласие.
Конечно, влияние межличностных отношений на научное общение не следует упрощять, трактуя его таким образом, будто ученые общаются только с теми, кто им приятен. Как справедливо отмечает В. П. Карцев, "изучая биографию любого современного ученого, написанную с пониманием социально-психологических взаимоотношений, мы почти всегда убеждаемся в том, что существует некоторая непреодоломая сила, влекущая некоторых ученых друг к другу, несмотря на их сложные отношения, на психологические коллизии и даже душевные страдания, которые это общение приносило" (Карцев, 1984, с. 51). Тем не менее, зависимость складывающегося у ученого круга научного общения от его человеческих преференций, хотя и не носит линейного характера, безусловно существует.
При этом любопытно, что, хотя научная деятельность полна конфликтов - и предметных, и межличностных, в быту ученые обычно проявляют себя как спокойные, покладистые и бесконфликтные люди, доставляющие мало хлопот своим женам, детям и знакомым. Исследователи науки обычно объясняют данное качество ученых тем, что они настолько сконцентрированы на своей профессиональной деятельности, что все остальное для них малозначимо. "Они выводят свою эмоциональную энергию профессиональными каналами" (Eiduson, 1962, p. 97), концентрируют свой конфликтный потенциал в науке, и в результате "головные боли значительно чаще возникают у них после научных мероприятий, чем после ссор с женами" (Там же, p. 95). И не исключено, что именно "тихое" поведение ученых за пределами науки во многом породило их образ как людей, живущих в "башне из слоновой кости".
Однако несмотря на индиффирентное отношение большинства людей науки к политике, в научном сообществе формируются различные кланы и группировки, весьма напоминающие политические партии. Что стоит за приверженностью ученых наиболее общим моделям понимания и изучения реальности, таким как научные парадигмы ? Безусловно, их убежденность в адекватности своего подхода к ее изучению, определенные исследовательские традиции, своеобразие познавательного опыта и т. п. Но не только это. Часто к названным причинам добавляются еще и субъективные интересы: ученые примыкают к определенной парадигме, потому что им выгодно к ней примкнуть. Поэтому за противостоянием парадигм нередко стоит противоборство субъективных интересов. Борьба интересов облачается, в соответствии с нормами науки, в состязание логических аргументов, относящихся к изучаемой реальности. Но за борьбой идей стоит борьба людей, защищающих свои личные интересы, а научные идеи часто используются для того, чтобы выразить субъективные интересы на приемлемом для науки языке. В результате, как отмечает Р. Рорти, даже внутридисциплинарные критерии адекватности научного знания часто не задаются объективными принципами, а являются "профессиональными конвенциями", заключаемыми исследователями ради реализации своих интересов (Rorty, 1982).
Большая зависимость научного познания от субъективных интересов ученых обобщена (и абсолютизирована) “концепцией интересов”, весьма популярной в современной социологии науки. Согласно этой концепции,[31] действия ученых всегдапредопределены их субъективными интересами, а логические аргументы служат лишь способом их выражения. То есть законом научной деятельности является не норма незаинтересованности, а нечто прямо противоположное - "норма заинтересованности".
Эта позиция, конечно, утрирована, но небезосновательна. Личные интересы ученого представлены в любой исследовательской ситуации, поскольку любой продукт научных изысканий потенциально может что-то дать не только для науки, но и лично для него: диссертацию, публикацию, повышение статуса или что-то еще. Ученый, как и всякий человек, не может полностью абстрагироваться от этих интересов, и, вольно или невольно, сознательно или неосознанно, воспринимает любой научный результат в соответствии с ними. Поведение, не выражающее никаких личных интересов, выглядит естественным для мифического Homo Scientus, но паталогичным для реального Homo Scаpiens. Как выразилась А. Рои, имеющая богатый опыт психотерапевтической деятельности: "я очень сомневаюсь в том, что индивид, способный "отбросить" все личные интересы ради "служения человечеству" психических здоров" (Roe, 1953, p. 233). Норма незаинтересованности, в результате, не только не соблюдается, но и не может быть соблюдена, что характерно и для других официальных норм науки.
Психология камуфляжа
Толератно относясь к регуряному нарушению официальных норм научной деятельности, научное сообщество вырабатывает две амбивалентные, но одновременно взаимодополняющие формы самосознания. Одно самосознание ориентировано на эти нормы, приемлет лишь отвечающие им виды поведения и строго порицает все, что с ними не совместимо. Второе самосознание ориентировано на реальность, основано на понимании того, что ученые не могут скрупулезно соблюдать официальные нормы науки, и поэтому их нарушение не расценивает как криминал.
Амбивалентность самосознания науки рельефно проявляется в том, что в ней существует немало правил, достаточно универсальных и принудительных для того, чтобы тоже считаться нормами, но плохо совместимых с ее официальными нормами, которые суммировал Р. Мертон. Например, описанный им же императив "публикуйся или гибни" (Merton, 1973), принуждающий ученого публиковать как можно больше и быстрее.
Статистика говорит о том, что с тех пор, как в середине XYII в. появились первые научные журналы, было опубликовано более шести миллионов научных статей. Рекорд же в этом плане принадлежит английскому энтомологу Т. Коккерелу, за свою жизнь опубликовавшему 3904 работы. Наука разлила океан научной литературы, меньше одного процента которой находит сколь-либо значительный круг читателей, что неудивительно, поскольку, во-первых, все не прочитаешь, во-вторых, как продемонстрировал Дж. Гастон, мотивация публиковать у ученых существенно сильнее, чем мотивация читать опубликованное (Gaston, 1973). В результате в духе анекдота о представителе одного из коренных народов Севера, "ученый должен решить, читать ему или писать" (Hagstrom, 1965, р. 45), а, по мнению Д. де Солла Прайса, "научные журналы существуют для того, чтобы публиковаться в них, а не для того, чтобы их читать" (de Solla Price, 1978, p.8). И даже такие скромные личности как У. Максвелл, который характеризовался современниками как "человек не от мира сего", безраздельно преданный науке, настойчиво рекомендовали своим колегам незамедлительно публиковать любой полученный результат.
Предпринимались, правда, не слишком успешные попытки примирить императив "публикуйся или гибни" с официальными нормами науки, выдав характерную для нее гонку публикаций за проявление нормы коммунизма, предписывающей ученому как можно быстрее "делиться" новым знанием. Однако, исследования показывают, что за этой гонкой стоят совсем другие мотивы - такие как стремление людей науки добиться признания и повысить свой престиж, застолбить за собой определенную проблематику, зафиксировать свой приоритет, повысить шансы на дальнейшее финансирование и т. п.
Стремление к приоритету и само по себе является одной из наиболее известных неофициальных норм науки. Обратимся вновь к Р. Мертону. Проанализировав поведение выдающихся ученых, он пришел к выводу: "не оставляет сомнений тот факт, что все, кто занял твердое место в пантеоне науки - Ньютон, Декарт, Лейбниц, Паскаль или Гюйгенс, Листер, Фарадей, Лаплас, Дейви и др. - были замечены в страстных попытках добиться приоретета и его публичного признания" (Merton, 1969, p. 119). Особенно отличился опять Ньютон - своими бесконечными спорами о приоритете с Лейбницем и Гуком. Но и другие известные люди науки, включая помимо вышеназванных также Гоббса, Кавендиша, Уатта, Лавуазье, Бернулли, Нобеля и других, весьма шумно боролись за приоритет (были, правда, и исключения - например, Ч. Дарвин, который, по свидетельству современников, совершенно безразлично относился к этому вопросу). А утрата приорета, обнаружение того, что ты - не первый, нередко оборачивается для испытавших подобные чувства трагедией. Так, Я. Бойяи, потрясенный тем, что его опередил Гаусс, навсегда прекратил свои публикации, а Т. Грей, подавший (в патентное бюро) заявку на изобретение телефонного аппарата лишь на несколько часов позднее Г. Белла, вообще покончил с собой (Карцев, 1984).
Широкая распространенность подобных ситуаций побудила У. Хагстрома выдвинуть идею о том, что основным принципом поведения ученых является обмен[32] - произведенного ими знания на признание (Hagstrom, 1965). А. Дж. Зиман противопоставил образу бескорыстного обитателя "башни из слоновой кости" другой метафорический образ - ученого как "купца истины", который не бескорыстно отдает людям знание, а торгует им так же, как любой купец торгует своим товаром (Ziman, 1968), благо в нормальном обществе новое знание всегда пользуется спросом.
"Купец истины", естественно, очень негативно относится к любым попыткам присвоить или украсть его товар. В результате боязнь воровстваидей описывается как одна из главных особенностей ученых. Любопытно, что хотя история науки знает всего несколько явных случаев такого воровства, У. Хагстром установил, что не менее половины ученых боится его. И имеет для этого все основания, поскольку 12 % опрошенных Хагстромом исследователей ответили, что им случалось быть обвиненными в использовании чужих данных без ссылок на авторов и более 50 % - что то же самое делалось в отношении их самих (Hagstrom, 1965). Около 20 % ученых, опрошенных И. Митроффом, утверждали, что у них крали идеи (Mitroff, 1974), а 14 % респондентов М. Махони отметили широкую распространенность плагиата, причем наиболее часто о нем говорили психологи (23 %), а наиоболее редко - биологи (3 %) (Mahoney, 1976).
Боязнь воровства идей - свойство не только современных людей науки. Галилей неспроста использовал для зашифровки своих мыслей разработанные им анаграммы, а Леонардо Да Винчи - специальный код : очевидно, уже в то время идею запросто могли украсть. Возможно, плагиат - это не всегда осознанная и умышленная форма поведения. Так, Р. Мертон обнаружил, что среди ученых распространена своеобразная "криптомнезия", являющаяся неосознанным плагиатом: они хорошо запоминают интересные идеи, но не всегда помнят, кто их автор, и, в результате, впоследствии вспоминают эти идеи как свои собственные (Merton, 1973, p. 160). Так или иначе, хотя официально в науке признана норма коммунизма (делись идеями и не помышляй о собственности на них), для нее более характерна неофициальная норма секретности, настраивающая на совсем другие формы поведения и, в частности, на конкуренцию, а не на кооперацию с коллегами. Подобное характерно и для других официальных норм науки, нейтрализуемых ее неофициальными анти-нормами.
Характерным примером "анти-нормативного" поведения ученых, регулируемого не официальными нормамаии науки, а ее полуподпольными анти-нормами, может служить и их цитат-поведение, мотивам которого посвящено немало исследований. Эти исследования с редкой для социогуманитарных наук убедительностью свидетельствуют о том, что среди мотивов цитирования научных работ собственно когнитивные мотивы, вытекающие из общности проблематики, сходства идей, логики развития мысли и т. п., занимают далеко не главное место. Куда большую роль играют социальные мотивы, выстраивающиеся в определенную иерархию. В этой иерархии сначала следуют факторы общесоциальные - в первую очередь, идеологические: вспомним, как мы еще недавно к месту и не к месту (чаще второе) обильно цитировали классиков марксизма и партийных вождей. Затем - так называемый "школьный фактор", связанный с принадлежностью ученого к определенной научной школе или к одной из внутридисциплинарных группировок - тех самых, которые, складываясь внутри науки, сильно напоминает политические партии. "Своих" цитируют значительно чаще, чем "чужих", и такой "патриотизм" трудно примирить с нормой объективности. Дают о себе знать и межличностные отношения: ученые чаще цитируют тех, к кому хорошо относятся, и значитеьно реже - тех, к кому испытывают неприязнь. Но ярче всего в цитат-поведении проявляют себя их личные интересы. Широко распространено, например, самоцитирование, направленное на то, чтобы создать образ автора как много пишущего, плодовитого ученого и прорекламировать его работы. Этим способом исследователи часто формируют и недостающие подтверждения своих идей - ссылаются на свои же работы в расчете на то, что не слишком въедливый читатель не заметит подобного приема. Своеобразное "имиджмейкерство" авторов проявляется и в их стремлении сослаться на как можно большее количество работ, даже если они эти работы и в глаза не видели: дескать, как много я знаю. Ну и, наконец, существует и такая разновидность цитат-поведения как практиковавшая сэром Сирилом Бартом, который ссылался на несуществующие работы ...
Нечто подобное обусловленности цитат-поведения ученых анти-нормами науки обнаруживается и в их авторском, точнее, в соавторском поведении. То, что авторы научных текстов берут в соавторы начальников, которые к этим текстам прямого отношения не имеют, обыграно даже в многочисленных художественных фильмах, сценаристы которых в прежние времена охотно снисходили до проблем науки. Но за ее пределами едва ли знают о более изощренных формах соавторского поведения, например, о своеобразном "обмене" авторством, получающем всю большее распространение в научной среде. Схема подобного поведения предельно проста и вписывается в логику высказывания, которое обычно приписывают К. Бернару: "если у тебя есть яблоко, и у меня есть яблоко, и мы обменяемся ими, у каждого из нас останется по одному яблоку; если у тебя есть идея, и у меня есть идея, и мы обменяемся ими, то у каждого из нас будет по две идеи". Применительно к научным публикациям этот принцип прозвучал бы так: "если у тебя готова научная статья, и меня готова научная статья, и мы возмем друг друга в соавторы, то у каждого из нас будет по две научные статьи". Подобное "соавторство" позволяет ученым ощутимо наращивать количество публикаций и широко практикуется ими, поскольку количество публикаций рассматривается как один из главных показателей научной продуктивности.
Само собой разумеется, интериоризации подвергаются не только официальные нормы науки, но и ее неформальные анти-нормы, а, следовательно, и расхождение между этими двумя системами правил. В результате внутренняя противоречивость этоса науки воспроизводится в психологической амбивалентности ее представителей, порождая у них типовые ситуации когнитивного диссонанса. Люди науки подчас остро переживают расхождение между ее идеалами и своим поведениям, вызывающее у них чувства раздвоенности и дискомфорта. И делают признания типа: "иногда я беспокоюсь о том, веду ли я себя как настоящий ученый или как я сам" (Eiduson, 1962, p. 150).
Однако ученые - народ изобретательный. Они успешно справляются не только с теми проблемами, которые ставит перед ними диалектика природы, но и с проблемами, порожденными их собственной "диалектичностью". Как часто бывает, наиболее эффективным способом разрешения сложного противоречия является самый простой. Нарушая нормы науки, представители научного сообщества преподносят свои действия так, будто эти нормы ими соблюдены. В процессе подобной "обработки" действий в соответствии с нормами науки весь их социально-психологический контекст - отношения между учеными, их личные мотивы, интересы и т. п. - как бы отсекается, выносится за скобки, и действия предстают как всецело обусловленные объективной логикой исследовательского процесса.
Образцом подобного камуфляжа может служить речь астронома Э. Хьюиша, произнесенная им при получении Нобелевской премии. Историю сделанного им открытия Хьюиш описал так, будто все его действия были предопределены изучаемым объектом и логикой его исследования, а субъективным факторам не было места. Социологи науки Б. Латур и С. Уолгар, проанализировавшие речь Хьюиша, продемонстрировали, что на самом деле все было иначе, в его рассказе представлена парадная история открытия, а действительность искусственно "обработана” в соответствии с официальными нормами (Latour & Wolgar, 1979).
Подобный способ описания происходящего в науке используется достаточно широко. В. П. Карцев характеризует его как "аскетическую традицию", берущую начало в работах Евклида (если не в более ранних) и превращающую научные тексты в "стерилизованные материалы", из которых изъято все человеческое[33] (Карцев, 1984). В рамках этой "аскетической традиции", в "лирико-героическом духе" (Там же, с. 120) обычно пишутся не только научные тексты, но и биографии ученых, что содействует закреплению их "сказочного" образа. "Людей науки изображали как неких сошедших с неба божеств, которым чужды людские страсти и слабости, которые выше социальных условий, регулирующих жизнь простых смертных. В результате, идеализируя ученых, их дегуманизировали и правратили в идолов. На протяжении веков личность выдающегося ученого представлялась в искаженном свете, чему немало способствовали ханжеские биографии, превращение, бесспорно, великих людей науки в чудеса совершенства, настолько законченного, что от него тошнит", - пишет Р. Мертон (Цит. по: Карцев, 1984, с. 121)[34].
Сами ученые, включая не только современных социологов науки, но и таких ее представителей как В. И. Вернадский или Р. Фейнман, регулярно посягают на ее "сказочный" образ. Тем не менее "аскетическая традиция" преподносить стерилизованные версии научных изысканий продолжает здравствовать. Ученые прибегают к ней в формальных ситуациях - в своих официальных выступлениях, в печатных работах, в отчетах перед спонсорами и начальством, а также в тех ситуациях, когда не хотят, чтобы кто-либо проникал в истинные причины событий. Дж. Гилберт, характеризуя свой опыт интервьюирования исследователей, отметил: “ученые обнаружили тенденцию отвечать на мои вопросы, апеллируя исключительно к последовательности научных проблем, которые они изучали. Создавалось впечатление, что жизнь ученого полностью привязана к изучаемым проблемам и предопределена ими” (Gilbert, 1976, p. 232). В то же время, как показывают многочисленные исследования реальной науки - так называемой "лабораторной жизни", в неформальных ситуациях они дают совсем другие объяснения происходящему, делая акцент на субъективных и, в первую очередь, на социально-психологических факторах - интересах отдельных лиц, их индивидуальных особенностях, взаимоотношениях и т. д.
В результате в научном сообществе сосуществуют два различных способа описания и, соответственно, восприятия одних и тех же ситуаций, которые Дж. Гилберт и М. Малкей назвали “эмпиристским" и "условным" "репертуарами”. Эмпиристский репертуар состоит в том, что “профессиональные действия и профессиональные представления ученых последовательно описываются как жестко обусловленные реальными свойствами изучаемых природных явлений” (Гилберт, Малкей, 1987, c. 81). В рамках же условного репертуара “действия ученых предстают не как однозначные реакции на свойства природного мира, а как суждения конкретных лиц, действующих под влиянием своих индивидуальных склонностей и своего специфического места в системе социальных связей” (Там же, c. 82).
Дж. Гилберт и М. Малкей весьма остроумно иллюстрируют эти репертуары на примере научных текстов, которые пишутся в рамках эмпиристского репертуара, выражающего официальные нормы науки, а читаются - в рамках условного, характерного для неформальных ситуаций[35].