Здоровье другими средствами
«Черт простого народа большей частью худой, с тонкой козлиной бородой на узком подбородке, между тем как толстый дьявол имеет налет добродушной глупости. Интриган — с горбом и покашливает. Старая ведьма — с высохшим птичьим лицом. Когда веселятся и говорят сальности, появляется толстый рыцарь Фальстаф с красным носом и лоснящейся лысиной. Женщина из народа со здравым рассудком низкоросла, кругла как шар и упирается руками в бедра.
Словом, у добродетели и у черта острый нос, а при юморе — толстый. Что мы на это скажем?»
Таким игривым вступлением начал свою серьезную книгу «Строение тела и характер» Эрнст Кречмер, немецкий психиатр. В двадцатые годы, когда Фрейд штукатурил и конопатил здание психоанализа, а Павлов завершал постройку системы условных рефлексов, этот энергичный врач, гипнотизер-виртуоз, оригинальной и изящной концепцией соединил психиатрию и психологию с антропологией, эндокринологией и генетикой. И физиогномика была тут как тут. Но самым сенсационным было то, что Кречмер впервые соединил душевную болезнь со здоровьем. Из его взглядов вытекало, что болезнь, как война в политике, есть продолжение здоровья другими средствами.
Имея дело, как и всякий психиатр, с нескончаемой вереницей пациентов и их родственников, Кречмер поначалу задался целью всесторонне сравнить представителей двух главных «больших» психозов — шизофрении и маниакально-депрессивного, или циклотимии.
(Шизофрения — буквально «расщепление души» — психическая болезнь с разнообразной и сложной симптоматикой. Основными симптомами считают нарушение эмоционального контакта с окружающими и своеобразные расстройства мышления. Многие психиатры, в том числе автор этой книги, считают, что под названием «шизофрения» скрывается не одно, а множество психических заболевании различной природы. Циклотимия — буквально «круговое настроение» — болезнь, для которой характерны в первую очередь сильные колебания, подъемы или спады настроения и общего тонуса.)
Его поразило, что не только и не столько симптомы болезни, сколько общий склад личности больных, их телосложение, характеры родственников, психологическая атмосфера в семьях оказывались противоположными.
Шизофрения и циклотимия в своих типичных проявлениях как будто избегали друг друга. Кречмер кропотливо исследовал родословные, прослеживал судьбы линий и поколений, и логика наблюдений уводила его все дальше за пределы узкого клиницизма. Постепенно выкристаллизовались два больших типа психофизической организации: словно два полушария, в которых обе болезни оказывались полюсами. Он увидел, что психическое здоровье не имеет никаких абсолютов, что клиника — прибежище крайних жизненных вариантов, не могущих приспособиться, что психоз вбирает в себя, как в кулак, то, что разбросано в текучей мозаике темпераментов и характеров.
И вот знаменитая ось «шизо — цикло».
Если в середине поставить обычного, среднего человека, каких масса, рассуждал Кречмер, то можно считать, что у него радикалы «шизо» и «цикло» находятся в относительном равновесии. Это еще область чистой нормы, равновесие вполне устойчиво, психика шизотимика может быть даже стабильнее, чем у среднего человека. Но если ему по тем или иным причинам все же суждено психически заболеть (скажем, в результате упорного пьянства), то вероятность появления шизофренических расстройств у него выше.
Дальше — шизоид. Это уже грань: у этого человека при неблагоприятных условиях и самопроизвольно легко могут вспыхнуть реакции шизофренического типа или сама шизофрения, болезненный процесс, меняющий личность. Это носитель предрасположенности. Но и он совеем не обязательно должен заболеть! И он может быть психически устойчив! В семьях шизотимиков и шизоидов, однако, чаще, чем в средних, можно встретить настоящих больных шизофренией. Но, повторяю, к шизофрении как болезни шизотимик и шизоид могут не иметь никакого отношения.
По другую сторону оси стоят соответственно циклотимик и циклоид. Здесь повышается вероятность появления волнообразных колебаний тонуса-настроения и понижаются шансы на шизофрению (что все-таки не исключает, как заметил и сам Кречмер, развития шизофрении у циклоида и циклотимии у шизоида). Граница между «-тимиками» и «-оидами», конечно, условна и четко неопределима, так же как грань между «-оидами» и больными… Представители обоих полюсов, в том числе и тяжелобольные, могут иметь любую степень интеллекта, одаренности, социальной ценности.
Это в общем элементарное подразделение было быстро подхвачено. Посыпались исследования, и скоро уже нельзя было разобрать, что принадлежит Кречмеру, что попутчикам и последователям. Ганнушкин, глава нашей психиатрии тех лет, нашел кречмеровский подход плодотворным: он совпадал с его идеями «пограничной психиатрии», и вскоре в школе Ганнушкина самостоятельно были описаны эпилептоид, истероид и некоторые другие типы, весьма жизненные и вместе с тем родственные соответственным патологическим формам.
Разумеется, не обошлось и без критики, в которой было много и справедливого и несправедливого. С какой это стати мы должны считать каждого потенциальным шизофреником или еще кем-то? Неужели здоровье — просто смесь задатков всевозможных болезней, как белый цвет — смесь всех цветов радуги? А в конце концов, как писал один оппонент, «понятие шизоид просто подставляется вместо понятия человек, и все сводится к тому, что и у шизофреников есть некоторые общечеловеческие черты».
М-да…
Не знаю, когда влияние Кречмера было плодотворнее: когда я своими глазами видел и лечил представителей описанных им типов или когда с разочарованием убеждался в его неправоте, в неприменимости подхода. (Был ли кто-нибудь из тех, кто пытался понять человека, до конца прав? Был ли кто-нибудь не односторонен?)
Всего более будят мысль несовершенства, поспешности и незаконченности. Кречмер сделал попытку перескочить через свое время, попытку с негодными средствами, но тем и привлекательную. Я с увлечением прослеживал его радикалы у самых разных людей и у самого себя: это ввело некое новое измерение в мое понимание людей, мне стало легче предугадывать (предчувствовать) некоторые важные стороны их поведения. И в то же время в этих попытках, столь же часто бесплодных, сколь и успешных, мне стало особенно ясно, какое многомерное существо человек и как плоско наше обыденное мышление.
Сколько уже веков пытается человечество запихнуть самого себя в различные классификации и типологии, и из этого ничего путного не выходит. Вместо типов в конце концов получаются стереотипы, вроде всем известных «школьных» темпераментов — меланхоликов, холериков, сангвиников и флегматиков. Я написал было о них целую главу, где хитрейший и циничнейший наполеоновский министр Фуше как флегматик попал на одну доску с добрейшим Иваном Андреевичем Крыловым. Античный герой Геракл оказался одной породы с тем злополучным павловским псом, который чуть что мочился под себя, — оба оказались меланхоликами. В сангвиники попали Николай Ростов, святой Петр, Дюма-отец, Ноздрев, Леонардо да Винчи, Остап Бендер. В холерики… Словом, глава сама себя зачеркнула. И это несмотря на то, что класссическую четверку мне удалось опознать и в типологии девушек, которых великий Брама создал на радость мужчине (смотри индийский трактат о любви «Ветвь персика»), и в описаниях поведения новорожденных младенцев.
Не случится ли такое с тем, что я пишу сейчас? Не знаю, не знаю…
На человека можно смотреть по-разному.
Можно следовать за нитью его жизни, от начала и до конца, и мы увидим, как он идет по ней, оставаясь самим собою и не оставаясь.
Мы увидим кинофильм памяти.
Это будет человек вдоль, человек во времени и пространстве своего развития. Судьба, биография, траектория личности. У одного она напоминает параболу, у другого — подобие синусоиды, у третьего — хаотический путь молекулы в броуновском движении.
Но па любой точке линии жизни можно остановиться и провести исследовательский разрез. И тут перед нами встает реальная личность как факт на сегодня.
Можно прокрутить кинопленку с бешеной скоростью, сжав ее до одномоментной фотографии. Можно ставить человека в бесчисленные ряды сопоставлений с себе подобными и не подобными. Ребенок — в сравнении с другим ребенком, с обезьяной, с машиной, со стариком. Это будет человек поперек, человек насквозь. Когда говорят о типах, то обычно берут человека в таком вот поперечном измерении.
В жизни же мы видим людей и продольно и поперечно, но никогда ни в одном измерении — до конца, никогда исчерпывающе. Всегда — провалы, пробелы. Всегда меньше, чем есть, и больше, чем можем осмыслить. И дефицит информации и избыток.
Возможно, нам следует заранее примириться с тем, что любое суждение о человеке в той или иной мере и ошибочно и верно.
«Величайшая трудность для тех, кто занимается изучением человеческих поступков, состоит в том, чтобы примирить их между собой и дать им единое объяснение, ибо обычно наши действия так резко противоречат друг другу, что кажется невероятным, чтобы они исходили из одного и того же источника. Мне часто казалось, что даже лучшие авторы напрасно упорствуют, стараясь представить нас постоянными и устойчивыми. Они создают некий обобщенный образ и, исходя затем из него, подгоняют под него и истолковывают вес поступки данного лица, а когда его поступки не укладываются в эту рамку, они отметают вес отступления от нее…
Мы обычно следуем за нашими склонностями направо и налево, вверх и вниз, туда, куда влечет нас вихрь случайностей. Мы думаем о том, чего мы хотим, лишь в тот момент, когда мы этого хотим, и меняемся, как то животное, которое принимает окраску тех мест, где оно обитает. Мы меняем то, что только что решили, потом опять возвращаемся к оставленному пути; это какое-то непрерывное колебание и непостоянство… Мы не идем, а нас несет, подобно предметам, которые уносятся течением реки то плавно, то стремительно, в зависимости от того, спокойна она или бурлива…
…Не только случайности заставляют меня изменяться по своей прихоти, но и я сам, помимо того, меняюсь по присущей мне внутренней неустойчивости, и кто присмотрится к себе внимательно, может сразу же убедиться, что он не бывает дважды в одном и том же состоянии… В зависимости от того, как я смотрю на себя, я нахожу в себе и стыдливость, и наглость; и целомудрие, и распутство; и болтливость, и молчаливость; и трудолюбие, и изнеженность; и изобретательность, и тупость; и лживость, и правдивость; и ученость, и невежество; и щедрость, и скупость, и расточительность…
Мы все лишены цельности и состоим из отдельных клочков, каждый из которых в каждый момент играет свою роль. Настолько пестро и многообразно наше внутреннее строение, что в разные моменты мы не меньше отличаемся от себя самих, чем от других…»
Я бы подписался под этим, но это написал Монтень четыреста с лишним лет назад. За это время схематические типологии людей — характеров, личностей, темпераментов — плодились не переставая, и конца им не видно. Кречмеровские шизотимики и циклотимики — тоже «большие абстракции», которыми психология, кажется, уже сыта по горло. Все эти подразделения слишком широки, потому что под одну рубрику подпадает великое множество совершенно различных людей, и слишком узки, потому что ни один человек никогда ни в одну рубрику целиком не укладывается, тип всегда прокрустово ложе.
И тем не менее… Тем не менее без типологий не обойтись. Они нужны, потому что все-таки помогают как-то прогнозировать человека, помогают мыслить, пока мы помним об их искусственности и условности. При взгляде на человека «поперек» это просто необходимо.
Человек — как дом; с высоты полета можно определить общий тип строения; на земле, в непосредственной близости, видны архитектурный стиль и черты индивидуального решения, если они есть. Для тех, кто живет в этом доме, он всегда уникален и не сравним ни с какими другими…
Короче, что же мы все-таки скажем насчет того, что у черта и у добродетели нос острый, а при юморе толстый?
УДИВИТЕЛЬНОЕ ИЗЯЩЕСТВО
Ко мне пришел старый товарищ, навещающий меня довольно регулярно.
На сей раз я ему понадобился профессионально.
В чем дело?
А вот в чем: на данный момент он превратился в зануду с толстым носом.
Так по крайней мере он сам себя воспринимает.
— Сам себе противен. Жуткая лень.
— Но ты всегда был ленив, сколько я тебя помню.
— Не то. Приходишь домой, валишься на диван. Лежал бы целый день.
— Устаешь.
— Раньше работы было больше, приходил как огурчик.
— Переутомился, накопилась усталость. — Уставать не с чего.
— А что?
— Да не знаю сам. Повеситься охота.
— Я те дам.
— Серьезно.
— Я тебя сам повешу, давно собираюсь.
Вижу, что серьезно. Не настолько, чтобы класть в клинику, но лечить надо. Переменился, голос стал надтреснутым. И весь он притушенный какой-то или придушенный. И я знаю, на этот раз у него ни дома, ни на работе, ни в сердечных делах ничего не переменилось к худшему, все в полном порядке. Эта штука, депрессия, в нем самом, и это меня не удивляет.
(Что-то подобное было две или три весны назад, тогда он тоже сник, скис на некоторое время без всяких видимых причин, но все незаметно само собой обошлось.)
— Ясно, доктор.
Он покладист. Он всегда был покладист, за исключением эпизодических вспышек взбалмошного упрямства. С ним всегда легко поладить и договориться. Вот и сейчас, я уверен, он не обидится, если узнает себя в этом портрете под другим именем, он поймет, что мне это надо, и этого довольно. Я не должен ему объяснять, что и себя при случае использую, что нельзя упускать экземпляры. А он экземпляр: классический кречмеровский синтонный пикник. (Сейчас расскажу, что это такое.) И притом он чертовски нормальный человек, настолько нормальный, что это иной раз меня раздражает, и я, причисляющий себя к средним по кречмеровской шкале, рядом с ним иногда чувствую себя почти шизофреником.
— При этом ты недалек от истины, — острит он, или что-нибудь в этом духе. — Так что я там, говоришь, пикник?
Когда он садится в кресло, это целая поэма, это непередаваемо, это очаровательно, это вкусно. Как он себя размещает, водружает и погружает! Но сейчас, квелый, он и садится не так.
«Пикник» — это «плотный», «синтонный» — «созвучный». Плотный и созвучный.
Конечно же, он толстяк, добродушный толстяк особой породы. Особенность породы состоит в чрезвычайной органичности, естественности полноты. Женщина-пикник — это пышка или пампушка. Такие толстяки толсты как-то не грубо, они толстые, но не жирные, тонкой фактуры. Даже при очень большой тучности пикник сохраняет своеобразное изящество, может быть, потому, что руки и ноги остаются сравнительно худощавыми — впрочем, не всегда, но у Мишки именно так. Голова объемиста, кругла, с наклонностью к лысине, шея коротка и массивна, широкое мягкое лицо с закругленными чертами. У пикников не бывает длинных, тонких, хрящевато-острых носов! А если нос такой — это уже не совсем пикник. Когда я увидел портрет Кречмера, умершего несколько лет назад, я понял, кто был первым изученным экземпляром.
Комплекция пикника крайне изменчива, он может быть даже худощав и все же оставаться пикником. Мой Мишка сбросил в армии 23 килограмма, то ли от напряжения, то ли от прибалтийского климата: ел он там раза в три больше, чем дома. Вернувшись, потерял аппетит, но за пару месяцев восстановил свой центнер.
Главная же причина столь странного изящества, несомненно, заключается в особого рода двигательной одаренности. Движения синтонного пикника округлы, плавны и согласованны, хотя в них нет мелкой точности. Он действительно легко несет свой вес: позы целесообразны, непринужденно меняются, осанка естественна, хотя, может быть, и недостаточно подобрана; речь хорошо модулирована, с разнообразными, выразительными интонациями (среди них немало превосходных артистов).
Соответственный вид имеет и почерк — плавный, равномерный, слитный, с волнистыми линиями и закругленными буквами, с сильными колебаниями нажима: видно, что мышечный тонус меняется быстро и своевременно и вместе с тем чувствуется поток, единое, связное течение. Такой «циклоидный» почерк был у Баха, Гёте, Пушкина, Дюма-отца, Куприна…
Ну и Мишка попал в эту компанию. Правда, у него в буквах чересчур много зазубрин и каких-то неоконченных хвостов, но этому легко найти объяснение: он учится на заочном, и у него вечно что-нибудь не сдано.
Но что же такое в конце концов синтонность?
Это сложное понятие и весьма важное. В общем-то никто толком не знает, что это такое, хотя синтонного человека определить легко. Кречмер, как и в другом, поступал тут сообразно собственному темпераменту: бросил отличный термин, чуть копнул и помчался дальше, а вы додумывайте.
Психиатры обычно называют синтонными тех, с кем легко общаться. Такой человек легко настраивается на вашу волну или вы на его. Трудно понять, от чего это зависит, но в присутствии синтонного человека вы чувствуете себя легко, естественно, точно так же, как и он в вашем. Контакт будто на подшипниках, никакой напряженности, и даже вроде настроение улучшается. Вы только что познакомились, но он вас давно знает, а вы его, у вас понимание с полуслова и без всякой фамильярности, хоть за гладкостью этой может не стоять ровнехонько ничего.
Может быть, это просто антитеза занудства. Предельная синтонность — это, кажется, и есть обаятельность. Впрочем, нет, обаяние — свойство иного порядка. Но это и не простая легкость, не быстрота реакции, а именно что-то лично направленное. Можно быть синтонным и в медленном, флегматическом темпе. Предсказуемость? Да, пожалуй. И именно приятного свойства. Какое-то особое ощущение взаимопонимания, может быть, и не соответствующее действительности.
Так вот, Кречмер решил, что среди людей синтонных часто попадаются пикники, а среди пикников синтонные, хотя такое сочетание ни в коей мере не обязательно. И эти самые синтонные пикники часто имеют наклонность к циклотимии… Или так: родители, оба или один, яркие пикники, никакой циклотимии, но она прослеживается у потомков, хоть они и не отличаются пикническим сложением. Или у пикников рождаются не пикники, но до предела синтонные. Словом, какое-то тяготение. И опять непонятное.
Что же мой Мишка?
Дадим немного продольного измерения.
В детстве он был худеньким, востроносым и не особенно добродушным; временами это был даже маленький дьяволенок; собрал, например, однажды ораву сверстников-первоклашек, чтобы отлупить «профессора» из своего же класса, который стал потом его любимым другом. Это был поступок, рожденный завистью: «профессор» был какой-то инакомыслящий, рисовал зверюшек.
Класса с пятого, однако, Мишка начал быстро расти, толстеть и добреть. Однокашники — въедливая мелюзга, — заметив это, начали его поддразнивать и, видя, что отпора нет, стали доводить, пока не распсихуется, и тогда — спасайся, кто может: гнев его был страшен, кулаки тяжелы. С одним таким доводилой, которого все боялись, с Ермилой-третьегодником, он три раза серьезно стыкался и три раза пускал ему кровь из носу. Это была безраздельная победа. Мишку стали после этого больше уважать, но доводить не перестали, только делали это еще изощреннее: например, били сзади «по оттяжке», поди узнай кто, или стреляли из рогатки в ухо. Уж очень соблазнительным он был козлом отпущения.
Тут бы ему в самый раз стать озлобленным, раздраженным, угрюмым, так нет: он все добрел, толстел и, несмотря на все измывательства, становился общительнее и симпатичнее. Все словно отскакивало от него, злопамятства никакого: отлупив обидчика на одной перемене, на следующей он мог за него заступиться, и крепко.
Но вот измывательства наконец прекратились, мелюзга подросла. В девятом и десятом это уже общий любимец, большой толстый Мишка, душа-парень. У него два-три очень близких друга, которым он искренне предан, но вообще-то он знает всех и все знают его, потому что он очень хороший парень. И любит он всех, почти всех, кого знает, и знает всех, кого любит, и любит не всех вообще, а каждого в отдельности. Каждого он каким-то необъяснимым образом понимает, с каждым находит не то что общий язык, а какую-то общую тональность, иногда вызывая этим глухую ревность у бывшего «профессора», который в те времена был совсем не таков.
Завидовать Мишка уже не умеет (потом опять научится), а радоваться чужому успеху мастер, и тайну хранит, хоть и трепло. Он поразительно участлив, живет делами друзей, каждому не колеблясь спешит на выручку, не думая о себе, и, когда надо, в ход идут его здоровенные кулаки.
Учится он слабо из-за расхлябанности и лени, всегда масса глупейших ошибок в диктантах, но способный, схватывает на лету, некоторые экзамены сдает блестяще. Чтобы хорошо учиться, ему не хватает честолюбия и этой чудовищной способности отличников концентрировать внимание на том, что неинтересно, внушая себе, что это интересно.
Для меня и сейчас загадка — это столь неожиданное, стихийное проявление человеколюбия, пусть примитивного, но такого действенного и земного. (Правда, со школьных лет оно претерпело некоторые метаморфозы.) Ведь он имел полные основания вырасти и самовлюбленным, черствым эгоцентриком: младший ребенок в семье, над которым беспрерывно кудахтали мама, няня, сестра. Слепая любовь другого могла испортить, но ему она вошла в кровь и плоть. Его школьный комплекс неполноценности сказался, я полагаю, лишь в том, что в десятом классе он пошел в секцию бокса; боксировал он смело, но не хватало резкости и быстроты, прогресса не было, и он оставил это занятие.
Обыкновенное, в высшей степени обыкновенное работящее семейство… Иногда истеричное переругивание, слезы: «Мишка не учится…» Да, в семье витал дух какой-то физиологической доброты, осмелюсь так сказать. Его сестра и мать тоже пикнички. Покойный отец, скромный бухгалтер, никому в жизни не сказал обидного слова. Это был, как я понимаю теперь, настоящий меланхолический циклотимик: малообщителен, но не замкнут, пессимист, но доверчив и в самой глубокой печали умел ценить шутку. Этот уютный человек был не прочь выпить в тесном кругу близких. Он был неудачник, но в своих неудачах винил только судьбу да себя самого. Он мог быть ворчуном, но не мизантропом.
«Все эксцентричное, фанатическое им чуждо», — писал Кречмер о таких людях. «Неморализующее умение понимать особенности других». Какая-то особая жизненная теплота, непроизвольное сочувственное внимание ко всему живому, к детям особенно, какая-то очень естественная человечность. Они отзывчивы, но не из общего чувства долга или усвоенных понятий о справедливости, которых как раз может не быть, а по непосредственному побуждению, здесь и сейчас. Я бы назвал это альтруистическим инстинктом, если бы альтруизм, правда, совершенно иного рода, но не менее, а, может быть, более действенный, не был свойствен и многим представителям другой стороны оси. И если бы среди самых что ни на есть синтонных циклотимиков не встречались и самые эгоистические мерзавцы.
Это уже иное измерение, но представители каждого из полюсов входят в него по-своему.