Virtanen R. French national character in the twentieth century // The Annals of the American Academy of Political and Social Science. March 1967. P. 89. 4 страница
Но, может быть, дело обстоит иначе, когда речь идет не о монархии, а о буржуазно-демократическом государстве? Разве не влияет на содержание и характер его политики интеллектуальный и образовательный уровень людей, стоящих у кормила власти? Несомненно, влияет. И так же несомненно, что этот образовательный уровень растет из поколения в поколение. Сегодняшний американский политик, а также и государственный служащий, не получает свой пост по наследству. Правда, он может его купить, пожертвовав крупную сумму в избирательный фонд правящей партии. Известный американский социолог Р. Гофш-
тадтер приводит случай, когда президент Эйзенхауэр назначил послом США на Цейлон торговца М. Глака, который не только не имел опыта дипломатической работы, но даже не знал, кто премьер-министр этой страны. Зато он внес тридцать тысяч долларов в фонд республиканской партии?. Оправдывая это назначение, Эйзенхауэр ссылался на рекомендации «уважаемых людей», успешную коммерческую карьеру Глака и благоприятный отзыв о нем ФБР. Что касается его невежества, то это, по мнению генерала-президента, дело поправимое. Этот случай не единичен. Но все-таки, как правило, политическая карьера требует определенного образовательного ценза. В 1959 г. 95% всех руководящих работников федеральных учреждений
США имели хотя бы частичное образование в объеме колледжа, а 81 % окончили колледже. В составе американского сената и палаты представителей почти 70% — дипломированные специалисты, преимущественно юристы^. Было бы, однако, глубокой ошибкой ставить знак равенства между интеллигенцией и власть имущими.
«К середине XX столетия, — писал выдающийся американский социолог Райт Миллс, — американская элита превратилась в породу людей, совершенно непохожих на тех, кого можно было бы на сколько-нибудь разумных основаниях признать культурной элитой или хотя бы людьми, подготовленными к восприятию культуры. Знание и власть отнюдь не совмещаются в правящих кругах, и когда люди, обладающие знаниями, вступают в контакт с власть имущими, они приходят к ним не как равные, а как наем-ники»Ю. И это вовсе не случайность.
Буржуазный государственный аппарат не может функционировать без привлечения в самих различных формах — от штатной работы до эпизодических консультаций — разного рода специалистов. Но по сути своей он глубоко антиинтеллектуалистичен. Как показал Маркс уже в ранних своих работах, бюрократическое государство имеет своим основанием и следствием пассивность народных масс, внушая им, что «начальство все лучше знает», что об общих принципах управления «могут судить только высшие сферы, обладающие более всесторонними и более глубокими знаниями об официальной природе вещей»* 1. Эту иллюзию разделяют и государственные чиновники, отождествляющие общественный интерес с авторитетом государственной власти и убежденные в том, что «правите-ли-де могут лучше всех оценить, в какой мере та или иная опасность угрожает государственному благу, и за ними следует заранее признать более глубокое понимание взаимоотношений целого и его частей, чем то, какое присуще самим частям» 12.
Бюрократия превращает политические задачи в административные, а эти последние сводит к канцелярщине. Бюрократия — это предельно рационализированная иррациональность. Жесткий характер бюрократической структуры делает работу аппарата действительно бесперебойной. Однако формальный характер бюрократического управления неминуемо приходит в противоречие с содержательными целями организации, подрывая тем са-
-
мым ее эффективность. Этим определяется и отношение бюрократического аппарата к интеллекту и интеллигенции.
Как замечает Ричард Гофштадтер, «типичный человек, стоящий у власти, нуждается в знании только как в средстве»^. Специалист привлекается только для того, чтобы подыскать средства осуществления политики, цели которой не подлежат не только критике, но даже обсуждению.
Принимая на себя функции эксперта, интеллигент считает, что таким путем он сможет конструктивно влиять на политику. Но, как показывает в своей работе известный американский социолог Льюис Козер, эти ожидания большей частью бывают обмануты. Интеллигент, оказавшийся на службе в аппарате, может рассматривать свою роль как чисто техническую и, не вникая в цели не им формулируемой политики, ограничиваться поисками средств ее реализации. Такая установка типична для людей, стоящих на низших ступенях чиновной иерархии, и не отличается принципиально от психологии любого рабочего или служащего: я делаю свое маленькое дело, а что из этого получается, от меня не зависит, и я за это не отвечаю.
Иначе обстоит дело с теми, кто попадает на высшие должности и пытается сочетать свое новое административное положение с прежними интеллектуальными установками, предполагающими известную независимость суждений, автономию и т.д. Первое, с чем сталкивается такой человек, это то, что, раз попав в аппарат, он должен ориентироваться уже не на «публику», которую он может сам до известной степени выбирать, а на своего непосредственного начальника и вообще вышестоящих. Как бы высоко ни было положение такого эксперта, общие цели политики даются ему как нечто уже готовое. Он может выбирать и рекомендовать разные способы реализации этой политики и тем самым он действительно влияет на нее «изнутри», но он не может отвергнуть ее целиком. Советники президента Джонсона могут спорить между собой относительно масштабов или конкретных целей бомбардировок Вьетнама, но человек, который в принципе против интервенционистской политики, вообще лишний в этой среде.
Ограничения, обусловленные иерархической структурой бюрократического аппарата, затрудняющей (а то и вовсе уничтожающей ) обратную связь между «верхами» и «низами», усугубляются* узким практицизмом бюрократического мышления. Информация часто застревает в любом
'372
из промежуточных звеньев чиновной иерархии, она может быть похоронена в чьем-то письменном столе или искажена до неузнаваемости. «Люди, принимающие решения, — пишет Л. Козер, — сами большей частью не склонны к рефлексии. Их рабочая нагрузка обычно очень велика, и простой недостаток времени уменьшает их способность размышлять над дальними перспективами. Плюс к тому необходимость быстрых действий, в сочетании с общей склонностью американцев мыслить инструментально и прагматически, заставляет людей, принимающих решения, делать это быстро. Поэтому они, в свою очередь, склонны требовать от своих советников не долгосрочных прогнозов, основанных на вдумчивом анализе тенденций, а фактической информации, приуроченной к требованиям момента»! 4. в итоге работа оказывается интеллектуально неинтересной и морально неприятной. Поэтому «большинство интеллектуалов, которые вначале идут в Вашингтон
из чувства долга и преданности, как правило, скоро разочаровываются»^.
Козер тонко описывает переживания «разочарованных» интеллигентов, но он, как и сами эти интеллигенты, не отдает себе отчета в стоящих за этим разочарованием глубинных проблемах. Усложнение управленческой деятельности и увеличение числа и удельного веса работающих в государственном аппарате специалистов породили довольно острый конфликт между этими «интеллигентами-техниками» и теми, кого в США называют «старой гвардией», менеджерами традиционного типа. Не имея возможности пробиться на самый верх, интеллигенты-техники находят утешение в критике «некомпетентных» верхов, где, по их мнению, действуют не знания, а личные связи в сочетании с хорошо подвешенным языком. «Предполагается, что та или иная степень некомпетентности,
соединенная с гладкой речью и подкрепленная «связями», — это именно то, что выдвигает человека на'вершину служебной иерархии»1^. В противоположность этому «новые»
бюрократы ставят на первый план принцип квалифицированного руководства: «Власть должна быть основана на знании», «управлять имеют право лишь специалисты». Эта критика «верхов» внутри административной иерархии часто бывает справедливой, но ее никоим образом нельзя смешивать с критикой социальной системы как таковой. Принцип «квалифицированного руководства», как это
прекрасно показал Н.В. Новиков!?, предусматривает лишь функциональное совершенствование бюрократической системы, не меняя ее сущности. Но пороки этой системы, включая и субъективный произвол чиновников, не могут быть устранены функциональной рационализацией или повышением «компетентности» управляющих. Повышение в составе «властвующей элиты» удельного веса специалистов не меняет классовой природы государственной
власти, а именно в этом суть дела,
Оценивая степень «эффективности» или «неэффективности» административной деятельности, американские технократы руководствуются лишь некоторыми внешними, очевидными критериями. При этом подразумевается, что организация служит именно тем целям, которые она провозглашает. Но такой подход по меньшей мере наивен. В свое время, когда капиталистические фирмы только на-j чинали в широких масштабах финансировать и организовывать научно-технические исследования, они жестко ограничивали свободу научного поиска, опасаясь бесплодной растраты средств. Сейчас наиболее дальновидные менеджеры отказываются от такой политики и наряду с быстро окупающимися прикладными исследованиями охотно финансируют перспективный научный поиск, считая, что этот «риск» в конечном итоге себя оправдает. Нечто подобное, хотя в гораздо более скромных масштабах, начинается и в государственных учреждениях (работы по прогнозированию и планированию политики и т.п.). Следовательно, там, где это действительно выгодно, бюрократия способна проявлять, хотя и не сразу, необходимую гибкость. Почему же не меняются заведомо неэффективные административные формы? Да потому, что наряду с «явными» функциями, о которых пекутся «технари», аппарат имеет более важные для господствующего класса «скрытые» функции, прежде всего подавление и отстранение от политической власти трудящихся. И то, что кажется нерациональным с точки зрения явных функций (например, громоздкость аппарата), оказывается вполне «рациональным» с точки зрения этой главной, но тщательно скрываемой задачи. Так же, как когда-то формула Тертуллиана «верю, потому что абсурдно» спасала от рационалистической критики религиозные догмы, «иррациональность» бюрократической машины скрывает ее классовую сущность и позволяет сочетать полный набор демократических
аксессуаров с фактическим всевластием монополий. Человек, не понимающий этого и уповающий только на свои специальные знания, никогда не пробьется на самый верх подобной системы.
Проблема сочетания «конструктивного подхода» с «социальной критикой» затрагивает не только работников государственного аппарата, но и широкий круг ученых-обществоведов. Значение общественных наук неизмеримо выросло в последние десятилетия.
Правда, многие профессиональные политики все еще склонны пренебрегать наукой, думая, что они и так все ■ знают. Как выразился один конгрессмен, «кроме меня самого, каждый, по-видимому, считает себя специалистом в общественных науках. Я-то знаю, что это не так, но все остальные, кажется, уверены, что сам бог дал им исключительное право решать, что должны делать другие люди. Средний американец не хочет, чтобы какие-то пронырливые эксперты вторгались в его жизнь, в его личные дела и решали за него, как он должен жить»! 8.
Несмотря на то, что такое отношение к обществоведению далеко не изжито и его престиж стоит ниже, чем престиж естествознания, его фактическая роль быстро растет. По заведомо неполным данным, одно только федеральное правительство США ежегодно расходует на социальные исследования свыше двухсот миллионов долларов 19. Не меньше ассигнуют частные фирмы и корпорации. По данным переписи 1960 года, 56 580 специалистов в области общественных.наук (в том числе 19 132экономиста, 12 040 психологов, 21 885 статистиков и 3523 «прочих») работают вне академической сферы. 20 Это существенно меняет положение ученых. Возьмем наиболее близкую мне область — социологию. Еще в первые десятилетия XX в. социология была по преимуществу теоретической дисциплиной, а в отношении фактов целиком зависела от истории и этнографии. Анри Пуанкаре острил, что социология — наука, которая ежегодно-производит новую методологию, но никогда не даст никаких результатов. В наше время социология повсеместно стала одной из ведущих отраслей обществоведения и обрела обширные области практического применения — от рациональной организации производства до военно-политической стратегии включительно. Все большее чис/io социологов совмещает работу в университетах с постами промышленных консультантов или выпол-
няет специальные задания правительства. Практическая значимость и эффективность социологических исследований уже ни у кого не вызывает сомнений. Но проявляется при этом и оборотная сторона этой эффективности — налицо все более тесное сращивание американской социологии с капиталистической системой и ее отдельными учреждениями.
Эмпирические социологи зависят от финансового капитала гораздо больше, чем социологи-теоретики старого типа, живущие на свое профессорское жалованье и литературные гонорары. Чтобы проводить крупные эмпирические исследования, необходимы специальные исследовательские центры и большие ассигнования. Эти средства может дать только правительство или крупная корпорация. Социолог, таким образом, попадает в непосредственную зависимость от капиталиста или бюрократического аппарата. Он работает уже не на «публику», а на «заказчика», «клиента». Но правящим кругам США социология нужна лишь как источник «деловой информации» об отдельных процессах жизни, информации, которую можно использовать для решения насущных практических задач данной фирмы или организации. В результате появляется новый тип социолога, который действительно сильно напоминает «социального техника». Социолог-эксперт принципиально отказывается от постановки общих вопросов мировоззрения, ограничивая свою задачу исследованием и, по возможности,' решением специальных проблем. Сюда относятся многие серьезные исследования — как прикладные, как и теоретические, касающиеся проблем управления, теории организации, массовых коммуникаций, групповой динамики и т.д. ,
Возникновение прикладной социологии (и сама возможность практического применения социологических исследований), несомненно, свидетельствует о прогрессе науки. Было бы глупо отрицать это лишь потому, что результаты этих исследований служат буржуазии. Но это сталкивает ученых с новыми для них моральными проблемами. Прикладные исследования предполагают обязательное сотрудничество ученого с заказчиком. Однако совпадают ли их цели?
По мнению одних авторов, они должны совпадать. «Прикладное исследование и консультации всегда определяются целями клиента, — пишет Ганс Зеттерберг. — Ес-
ли социолог не разделяет этих целей, ему лучше сразу отказаться от работы»2*.
Но такая установка, как справедливо замечает американский исследователь Лорен Бариц, интеллектуально порабощает ученого. Индустриальные психологи и социологи — несомненно, ученые. Они открывают новые факты, формулируют определенные закономерности и помогают решению практических проблем. Они, как правило, добросовестно, честно и скрупулезно проверяют свои гипотезы и выводы. Иначе и не может быть: ложная установка исключает возможность получения эффективных практических рекомендаций, которых ждут от ученых руководители фирмы и ради которых они расходуют на социальные исследования крупные суммы. Но — и именно в этом выражается классовая направленность подобных исследований — мышление ученых этого типа не выходит за рамки изучаемой «индустриальной системы» и не учитывает объективного антагонизма интересов труда и капитала.
Вряд ли можно отрицать научное и практическое значение тестов, применяемых индустриальными психологами для определения пригодности человека для той или другой должности; при всей их ограниченности, эти тесты «работают». Но Уильям Уайт убедительно показывает, что тесты эти вместе с тем «тесты лояльности или, точнее, тесты потенциальной ло5/льности»22. Поощряя конформиста, они направлены против потенциального «возмутителя спокойствия», который может нарушить установленный распорядок. Точно так же нельзя отрицать, что работающие в фирмах консультанты-психологи и психоаналитики своими советами помогают рабочим (иначе они не пользовались бы успехом). Однако за этим стоит ложная и опасная идея, что едва ли не по всем проблемам, волнующим рабочего, его можно «разговорить». Если рабочий недоволен своей жизнью — надо помочь ему приспособиться к ней, но не может быть и речи об изменении самой социальной реальности. Один промышленный консультант так выразил эту мысль: «По крайней мере половину трудностей среднего служащего можно облегчить, просто дав ему возможность «выговориться». Даже не требуется предпринимать по этому поводу каких-то действий. Все, что нужно, — это
терпеливо и вежливо слушать, объясняя, когда это необходимо, почему ничего нельзя сделать... чтобы удовлетво-
■
рить рабочих, вовсе не всегда обязательно выполнять их жслания»23.
Такой же слухсебный характер имеют исследования ** области пропаганды, политической активности и т.п. Только в роли «заказчика» здесь выступает уже не частил Я фирма, а государственное учреждение или политическая организация.
Что же означает эта тенденция? Видный чикагский социолог Эдуард Шилз, осуждая «иконоборческие настроения»- социологической критики, прямо пишет, что социолог не должен противопоставлять себя обществу. «Нужно верить в жизненность и справедливость унаследованного социального строя, в разумность и убежденность п доброй воле стоящего к нему лицом к лицу социолога; социолог должен чувствовать то же самое в отношении доброй воли политика и гражданина»24. Социологи могут критиковать «отдельных лиц, отдельные группы лиц и отдельные учреждения», но не социальную систему в целом.
Такая «конструктивность» практически превращается в апологетику, принятие и обоснование капиталистического порядка как «естественного», «единственно возможного». А это означает не только приспособленчество, но м искажение истины. Шилз думает, будто «истина всегда полезна для тех, кто стоит у власти, независимо от того, хотят ли они делить эту истину с теми, которыми они управляют»^, Но как справедливо замечает другой влиятельный социолог Альвин Гоулднср, этот тезис весьма сомнителен. «Люди, стоящие у власти, не просто техники, озабоченные только поисками эффективных средств для реализации своих целей: это — политики, связанные с определенными морально окрашенными принципами и символами и стремящиеся, как и все прочие люди, к положительной самооценке»26. Они совершенно искренне неспособны понять то, что противоречит их интересам, так как это ослабило бы их сопротивляемость. Ученый, принимающий цели подобного «клиента», неизбежно порывает с принципом объективного исследования.
Социологи, не желающие «отождествляться» со своими заказчиками, пытаются занять нейтральную позицию. Бэрли Гарднер в статье о роли и проблемах промышленного консультанта выдвигает три принципа взаимоотношений социолога с клиентом: «1) Мы — аутсайдеры. Мы но являемся частью организации и можем быть независимы —
ми и объективными в своей оценке ее или ее действий. 2) Мы обладаем суммой специальных знаний и умений. Мы мыслим не так, как другие менеджеры, потому что у нас есть специфический угол зрения и средства изучения проблемы и формулирования выводов. 3) Мы не несем ответственности за решения или за их осуществление. Мы можем только представить заключение или сделать рекомендации. Другие должны решать, принять их и действовать в соответствии с ними или нет»27. Но эти принципы довольно трудно реализовать. Консультант не может игнорировать интересы клиента. В конце концов, признает Гарднер, «мы пытаемся помочь менеджерам решать реальные проблемы и мы должны помочь им найти возможные способы действия, даже если эти возможные способы далеки от совершенства»28.
Кто же определяет границы возможного? Предположим, рабочие не удовлетворены своим трудом. Эту проблему можно решать по-разному. Можно пытаться изменить характер (или условия) труда, то есть приспособить деятельность к человеку. А можно наоборот, повлияв на психологию и ценностные ориентации рабочего, приспособить его к существующим условиям. С точки зрения фирмы, первый путь, как правило, кажется утопическим. А с точки зрения социолога? Это зависит от перспективы, в которой он рассматривает вопрос. Но можно ли считать, что, приняв точку зрения фирмы, социолог тем самым уже не отвечает за свои рекомендации? Такие вопросы встают не только перед социологами (вспомним хотя бы «Физиков» Ф. Дюрренматта). Но у социолога они органически вплетаются в его профессиональную деятельность.
Один американский автор берет такой гипотетический случай. Социолог убежден в необходимости отмены смертной казни, которая, по его мнению, аморальна и не предотвращает преступлений. Он думает, что большинство населения его штата разделяет его взгляды, и начинает исследование, чтобы доказать это. Однако, тщательно собрав и обобщив факты, он обнаруживает, что 65% выборки за смертную казнь, 25 — против и 10% не имеют определенного мнения. Как он должен поступить? Если вначале он собирался широко опубликовать свои данные, чтобы облегчить принятие соответствующего закона, может ли (должен ли) он теперь воздержаться от публикации? Ведь публикация нанесет ущерб законопроекту. Должен ли он пре-
*
-
доставить собранные факты в распоряжение своих противников? Как вообще поступать с «неудобными» фактами? Подобные вопросы возникают перед социологом повседневно.
Роль «социального техника» не устраивает людей, критически относящихся к существующему обществу. Но возможно ли сочетать острую социальную критику с конструктивным подходом?
До недавнего времени социальная критика в США развертывалась главным образом вне рамок профессиональной социологии, носила, так сказать, глобальный философский характер. Социологов, защищавших радикальные позиции, в частности, покойного Р. Миллса, обвиняли (и порой не без основания) в недооценке эмпирических методов исследования, неопределенности понятий и выводов. Но в последние годы критическая струя проникает и в прикладные исследования. Особенно заметно это в исследовании так называемых «социальных проблем» (преступность, алкоголизм, наркомания и т.п. ), которые все чаще рассматриваются не как частные, временные нарушения «социального равновесия», а как показатели общей дезорганизации и нерациональности общества.
А. Гоулднер прямо противопоставляет две концепции,. две «модели» прикладной социологии — «инженерную» и «клиническую». Социолог-техник берет проблему такой, как она ставится его заказчиком, «клиентом». Он исходит из того, что клиент действительно хочет решить проблемы, на нерешенность которых он жалуется. Поэтому его задача ограничивается поисками средств, и нередко он настолько сживается с интересами реального или потенциального клиента, что даже начинает говорить его языком.
Но социолог может подходить к проблеме не как техник, а.как врач. Врач не идет на поводу у пациента, который часто не сознает природы своего заболевания; для него жалобы пациента — только симптом болезни, которую он диагностирует и лечит самостоятельно, иногда даже вопреки больному. «Социолог-клиницист» отдает себе отчет в том, что проблемы, которые выдвигает его клиент, могут быть лишь внешним, часто искаженным проявлением его действительных трудностей, которых он не-сознаст и в которых боится себе признаться. Отсюда — необходимость объективного исследования и ориентация не на просвеще-
ние клиента (хотя и это важно), а на исследование существа проблемы.
Разумеется, это противопоставление «инженерной» и «врачебной» практики достаточно условно. Существенно, однако, что социолог отказывается быть простым средством осуществления политики, а требует права на самостоятельность, на критическое отношение к клиенту. Это соответствует общему росту социального критицизма в Соединенных Штатах.
Но «клиническая модель», имеет и свои трудности. Трудность фактического порядка состоит в том, что если клиент-пациент не понимает своей болезни или не хочет с ней расстаться, социолог не может принудить его к этому; он сам от него зависит. Вторая, интеллектуальная трудность, заключается в следующем. Чтобы лечить больного, врач должен иметь научно обоснованное представление о норме, к которой следует стремиться: нужно ли снизить кровяное давление или повысить, каков должен быть состав крови и т.п. В общественной жизни дело обстоит так же, но представление о нормальном и желательном здесь зависит от идеологических установок. Специальное научное исследование смыкается, таким образом, с более общей социальной философией, превращая социологию в арену (и одновременно инструмент) идеологической борьбы.
■
Оживление леворадикального движения в США имеет не только непосредственно политическое значение. Сороковые и пятидесятые годы были периодом заметного спада политической активности в стране. Этому способствовали и известное утомление войной, и подкуп верхушки рабочего класса, и частичное разочарование в социализме, о котором судили по догматическим образцам, и то, что пропагандистам «холодной войны» удалось на какой-то срок убедить часть американцев в реальности «советской угрозы». Именно под флагом борьбы против «внешней опасности» свирепствовали «охотники за ведьмами». Но на самом деле антикоммунизм был предлогом для широкой антидемократической кампании. Это была глобальная реакция, по всем линиям и направлениям.
Маккартизм особенно сильно ударил по интеллигенции. «Преподаватель мог быть обвинен в прошлой принадлежности к коммунистической партии или в сегодняшнем «антиамериканизме», в извращении взглядов католической церкви на чистилище или в подрыве морали своих студентов путем обсуждения социологии проституции»29. Конечно, не каждый обвиненный увольнялся. Благодаря старым университетским свободам многим удалось спастись (гораздо хуже пришлось творческой интеллигенции, не имевшей этой формы защиты). Но статистика увольнений не передает моральных последствий идеологического террора. «В этой стране пятнадцать миллионов негров; если бы пятнадцать из них линчевали, разве не абсурдно было бы говорить, что это только 0,0001 процента?»30 — замечают по этому поводу социологи П. Лазарсфельд и У. Тиленс.
Лучшие представители американской интеллигенции активно боролись против маккартизма. Но многие были запуганы. Вот характерные ответы некоторых ученых на анкету Лазарсфельда и Тиленса: «Приходится быть осторожным в вопросах внутренней я государственной политики. Я избегаю их», «Я редко высказываю собственное мнение. Я излагаю признанную и общепринятую точку зрения». «Эти веяния заставляют людей больше заботиться о том, чтобы не отходить от общепринятых взглядов. Я чувствую, что я стал более осторожным в преподнесении новых идей. Мое сознательное отношение к этому: «Идите к черту!», но подсознательно это на меня влияет». Так говорили люди, которые по профессии своей призваны быть мозгом и совестью общества. ,
Атмосфера интеллектуального террора и отсутствие действенной новой идеологии привели к оскудению политической жизни, росту гражданской апатии. Многие, в особенности молодежь, утратили интерес к политике, ушли в мир своих частных интересов и переживаний. В социологических исследованиях пятидесятых годов на все лады варьируется тема пассивности, аполитичности, равнодушия американского студенчества. И это были не выдумки, а обобщение реальных данных, полученных из бесчисленных анкет, опросов, интервью. Поскольку аналогичные тенденции наблюдались и в Западной Европе, многие социологи заговорили о том, что это — всеобщее явление, что развитое «индустриальное общество» вообще
несовместимо с широкой политической активностью, что политические идеи — любые — исчерпали свои возможности, что наступил «конец идеологии». Появилась идея, что главная беда современного общества — высокий уровень жизни, при котором человеку вроде бы и стремиться уже не к чему. Вот, мол, в Швеции самый высокий жизненный уровень в Европе — и самый высокий процент самоубийств (это, кстати сказать, фактически неверно: поданным официальной статистики за 1963 год, по количеству самоубийств на сто тысяч жителей Швеция «отставала» от Австрии, Западной Германии, Финляндии, Венгрии и Дании). Короче говоря, упадок политической активности стали возводить в ранг чуть ли не социологического закона.
На самом деле, однако, «конец идеологии» сам был формой идеологической реакции, замаскированным (или даже неосознанным) оправданием «статус-кво» на том единственном основании, что изменить его невозможно, да и некому.
Это умонастроение было прежде всего выражением кризиса буржуазной идеологии, потерявшей свое прежнее влияние. Никакая идеология не может существовать без веры в се исходные ценности и символы. Вера, по остроумному определению нашего замечательного медика Н. Амосова, это экстраполяция правды через авторитет, бездоказательное восприятие словесной информации как истины. Но бездоказательность эта относительна. Вера живет лишь до тех пор, пока содержание соответствующей идеологии в общем и целом подтверждается жизненным опытом людей, пока ожидания, основанные на вере в незыблемость известных принципов, в общем и целом оправдываются практикой. Чем острее, однако, становятся противоречия общественного строя, «тем больше прежние традиционные представления этой формы общения, в которых, действительные личные интересы и т.д. сформулированы в виде всеобщих интересов, опускаются до уровня пустых идеализирующих фраз, сознательной иллюзии, умышленного лицемерия. Но чем больше их лживость разоблачается жизнью, чем больше они теряют свое значение для самого сознания, — тем решительнее они отстаиваются, тем все более лицемерным, моральным и священным становится язык этого образцового общества»31.