Быть с русскими, как дьявол

Полномочия Калинину были вручены 19 декабря 1933 года. Долгожданное дипломатическое признание Советского Союза Америкой было крупным успехом. Первого Посла, к тому же друга Ленина, встречали, по характеристике американских газет, „истерическими славянскими эмоциями". Буллит тоже был воодушевлен. Ка первом же банкете в Кремле он с успехом выдержал испытание бесконечными тостами, во время которых надо было стоять и нельзя было закусывать, и дождался того, что Сталин сам предложил ему разного рода содействие (в частности, землю для нового здания Посольства на Ленинских горах). С восторгом докладывая об этом в письме Рузвельту, он говорит о своей тактике словами, сильно напоминающими знаменитый совет Воланда: „никогда и ничего не просите... в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами вес дадут!" Его утонченный опыт психобиографии сгодился ему здесь только на то, чтобы увидеть в Сталине „цыгана с корнями и эмоциями, выходящими за пределы моего понимания". Ворошилова он характеризовал как „одного из самых очаровательных людей, которых я встречал в жизни".

По словам Уоллеса, Буллит в первые годы своей службы Послом с энтузиазмом относился к большевикам. Он даже уговаривал Уоллеса, тогда министра сельского хозяйства, внимательнее относиться к успехам русских в этой области, особо подчеркивая почему-то их успехи в искусственном осеменении. Его принимал Сталин, однажды они провели в беседе вдвоем целую ночь. Буллит рассказывал о нем как о выдающемся человеке, однако не скрывал отвращения, вспоминая, как Сталин целовал его „открытым ртом". Обилие алкоголя и застольные ритуалы Кремля тоже были ему не по душе. „Он имел свободный и либеральный склад духа. Он любил ходить повсюду и не мог вынести, чтобы его ограничивали и за ним шпионили". В результате, рассказывал Уоллес, за годы работы в Москве отношение Буллита к Советской России резко изменилось. В 1946 году Буллит характеризовал советскую Компартию как группу того же сорта, что и испанская инквизиция; при этом он говорил, что очень полюбил русских людей, а женщины в Москве вызывали его восхищение: даже на строительстве метро они работали больше мужчин. В конце концов Уоллес, ставший после войны умеренным сторонником сближения с Советами, стал осуждать Буллита за нестабильность и чрезмерный антисоветизм; именно такие люди, писал он, и готовили холодную войну. „Он был восхитительным человеком, но был подвержен эмоциональным потрясениям и внезапным переменам".

Между тем Сталин не выполнял никаких обещаний, на Ленинских горах начали строить Университет, а люди, которых Буллит пытался привлечь к себе, а кого-то успел полюбить, исчезали на глазах. 1 мая 1935 года, сразу после Фестиваля весны, Буллит писал Рузвельту: „Я не могу, конечно, ничего сделать для того, чтобы спасти хоть одного из них". Арестованный Георгий Андрейчин, бывший уполномоченным МИДа по связям с американским Посольством, передал из камеры письмо, написанное на туалетной бумаге (!), „в котором он умоляет меня не пытаться спасти его, иначе он наверняка будет расстрелян". Верил Буллит в аутентичность таких посланий или нет (скорее верил, иначе зачем было сообщать о них Рузвельту), сделать он в самом деле не мог ничего. Андрейчина сменил Борис Штейгер; и он вскоре был арестован, о чем американский Посол тоже сообщил своему Президенту.

Позднее Буллит опишет свои действия под конец пребывания в Москве довольно необычно для дипломата: „Я был с русскими, как дьявол. Я делал все, что мог, чтобы дела у них пошли плохо”.

Вмешательство высших сфер

Булгаков находился под непрерывной и страшной угрозой, справиться с которой было выше человеческих сил. „Что, мы вам очень надоели?" — спросил его Сталин во время знаменитого телефонного разговора. „Поверьте моему вкусу: он вел разговор сильно, ясно, государственно и элегантно", — писал Булгаков другу. Со Сталиным же он делился тем, что „с конца 1930 года страдает тяжелой формой нейрастении с припадками страха и предсердечной тоски", и помочь ему может только поездка вместе с женой за границу. Получив отказ, он лечился гипнозом у доктора С. М. Берга.

Лечение помогло с первого же сеанса. Началось оно, судя по дневнику Е. С. Булгаковой, 21 ноября 1934 года. Доктор внушал, что завтра пациент сможет пойти в гости один. Действительно, назавтра писатель вышел один, чего не было уже полгода. Прошло два месяца, и увлеченный Булгаков начинает сам лечить гипнозом. Пациентом был художник В. В. Дмитриев, страдавший от „мрачных мыслей". После первого внушения Дмитриев позвонил „в диком восторге", просил еще: „мрачные мысли, говорит, его покинули, он себя не узнает".

В феврале 1935 года Берг провел Булгакову еще три сеанса. Один из них был, по переданным Еленой Сергеевной словам пациента, „замечательно хорош"; после другого Берги, Булгаковы и другие гости ужинали вместе. „Уходя, Берг сказал, что он счастлив, что ему удалось вылечить именно М. А."

Потом доктор Берг заболел сам. Извиняясь, что не может прийти на очередной сеанс, он продолжал: „Бесконечно рад тому, что Вы вполне здоровы; иначе и быть, впрочем, не могло — у Вас такие фонды, такие данные для абсолютного и прочного здоровья!" Он возвращает пациенту гонорар: „за хождение в гости к хорошим знакомым денег никак взять не могу".

Любопытным образом Булгаков в своем ответе Бергу сам употребляет интонации гипнотизера по отношению к своему заболевшему гипнотизеру. Это неопубликованное письмо от 30 марта 1935 года стоит привести полностью: Дорогой Сергей Миронович!

С огорчением узнал, что у Вас все еще тянется эта волынка с болями. Надеюсь, верю, желаю, чтобы эта прицепившаяся к Вам мерзость отпустила Вас поскорее.

Так и будет. Вместе с весенним солнцем воспрянете и Вы. Я думаю о Вас и не хочется писать свою (?) Коротко говоря, я чувствую себя очень хорошо. Вы сделали так, что проклятый страх не мучит меня. Он далек и глух. Я навещу Вас. Вспоминаю теплые наши беседы. Нечего и говорить, что Елена Сергеевна шлет Вам очень хороший привет. Софье Борисовне лучшие пожелания от нас обоих. Ваш М. Булгаков".

Инфантильная позиция пациента-гитютика, зависимого от чужой воли и способного без рассуждений ожидать магической помощи со стороны, в творчестве Булгакова принимала формы блестящей и иронической фантазии, в которой — на деле — осуществляются желания. Пусть профаны и чекисты поймут ото как фокус и гипноз. „Культурные люди стали на точку зрения следствия: работала шайка гипнотизеров и чревовещателей, великолепно владеющая своим искусством", — так заканчивается его роман. Но читатель, конечно, не верит следствию. Читатель верит автору и его трагическому таланту: чудесное вмешательство не только возможно, но и является единственным выходом из абсурдной советской ситуации.

В пьесах и романе Булгакова, написанных в 30-е годы, всерьез, с надеждой и верой запечатлен образ всесильного помощника, обладающего абсолютной светской властью или магическим всемогуществом, которые тот охотно, без просьб использует для спасения больного и нищего художника. В начале десятилетия он обращал подобные ожидания к Сталину. Похоже, что к середине 30-х годов его надежды переориентировались на американского Посла в Москве.

Почему-то в декабре 1933 года Е. С. Булгакова отмечает в дневнике официальное сообщение о прибытии в Москву „нового американского Посла". Что-то — мы не знаем, что — заинтересовало Булгаковых. В характеристике события Елена Сергеевна немного ошиблась: Посол был первым, и о нем нельзя было сказать, что он „новый". Но автор дневника, похоже, интересовалась не политической сутью дела, а чем-то другим. Проще всего предположить, что это были заботы об авторском праве на постановку „Дней Турбиных" в Америке, о чем время от времени велись переговоры. И действительно, Буллит сразу посетил спектакль „Турбиных", через некоторое время запросил через „Интурист" рукопись пьесы и держал ее на своем рабочем столе. В марте 1934 года „Дни Турбиных" были поставлены в Йейле, родном университете Буллита. Чарльз Тейер вспоминал, что его первое знакомство с Буллитом, только что прибывшим в Москву в качестве Посла, началось тоже с „Турбиных". Тейер только начал учить русский язык и, оказавшись в Москве, искал работы в организуемом Посольстве. Посол жил тогда в Метрополе, Тейер с трудом пробился к нему через московских швейцаров и представился. Буллит попросил его прочесть страницу из лежавшей перед ним рукописи. Это были „Дни Турбиных". Читать по-русски Тейер еще не мог, но содержание пьесы знал и стал ее пересказывать. Буллит понял обман, но оценил молодого человека, который действительно стал его переводчиком, а потом — кадровым дипломатом.

Булгаков и Буллит познакомились 6 сентября 1934 года, во МХАТе на очередном спектакле „Дней Турбиных". Подойдя к драматургу, Буллит сказал, что „смотрит пьесу в пятый раз, всячески хвалил ее. Он смотрит, имея в руках английский экземпляр пьесы, говорит, что первые спектакли часто смотрел в него, теперь редко".

Судя по записям Е. С. Булгаковой, они с мужем не раз бывали на официальных и домашних приемах в посольстве. Поначалу это знакомство казалось сенсационным: друзей семьи „распирает любопытство — знакомство с американцами!". Потом записи Елены Сергеевны об этих контактах становятся спокойными, даже монотонными. 16 февраля 1936 года Елена Сергеевна записывала: „Буллит, как всегда, очень любезен; 18 февраля: „Американцы очень милы"; 28 марта: „Были в 4.30 у Буллита. Американцы — и он тоже в том числе — были еще милее, чем всегда". Через две недели: „Как всегда, американцы удивительно милы к нам. Буллит уговаривал не уезжать, остаться еще..." Посол охотно демонстрировал свою дружбу с писателем, знакомил Булгакова с европейскими послами, хвалил его пьесы.

Булгаковы и Буллит с его свитой общались между собой так, как общаются близкие люди — иногда очень часто, почти каждый день, иногда с большими перерывами, совпадающими с отъездами Буллита в Вашингтон. 11 апреля 1935 года Булгаковы принимают американцев у себя („икра, лососина, домашний паштет, редиски, свежие огурцы, шампиньоны жареные, водка, белое вино"). 19 апреля они обедают у секретаря Посольства Ч. Боолена. 23 апреля в Посольстве состоялся „Фестиваль весны". 29 апреля у Булгаковых снова Боолен, Тейер, Ирена Уайли и еще несколько американцев. „М-с Уайли звала с собой в Турцию". Уже назавтра Булгаковы снова в посольстве. „Буллит подводил к нам многих знакомиться, в том числе французского посла с женой и очень веселого толстяка — турецкого посла". Следующий вечер, третий подряд — Булгаковы вновь проводят с американскими дипломатами.

Примерно в эти дни Буллит пишет Рузвельту: „Я, конечно, не могу ничего сделать для того, чтобы спасти хоть одного из них".

А помощь была нужна. Все это время Булгаковы пытались подать документы на выезд. 11 апреля 1935 года Булгаковы принимали у себя двух секретарей американского посольства — Ч. Боолена и знакомого нам Ч. Тейера. „М.А... сказал, что подает прошение о заграничных паспортах... Американцы нашли, что это очень хорошо, что ехать надо", — записывала Елена Сергеевна. В июне 1935 года документы были приняты инстанциями; в августе Елена Сергеевна записывает о получении очередного отказа. 16 октября Булгаков один ездит на дачу к Тейеру. 18 октября Булгаковы на обеде у Посла: „Буллит подошел, и долго разговаривали сначала о „Турбиных", которые ему страшно нравятся, а потом — „Когда пойдет „Мольер"?" Мольер пошел только в феврале 1936, и на генеральной репетиции был Тейер с коллегами: „американцы восхищались и долго благодарили". 21 февраля Буллит на просмотре „Мольера": „за чаем в антракте... Буллит необычайно хвалебно говорил о пьесе, о М. А. вообще, называл его мастером" (понятно, какое значение имело это слово для Булгакова). 19 февраля 1936 года гостям Буллита (из русских присутствовали Булгаковы и художник П. П. Кончаловский с женой) был показан с очевидным намерением выбранный фильм „о том, как англичанин-слуга остался в Америке, очарованный американцами и их жизнью". Между тем со сцены снимают „Мольера". 14 марта Булгаковы снова приглашены на обед к Послу. „Решили не идти, не хочется выслушивать сочувствий, расспросов". Через две недели все же поехали к Буллиту. „Американцы — и он тоже в том числе — были еще милее, чем всегда". Насколько мы знаем из дневника Елены Сергеевны, в ноябре Булгаков еще два раза был в Посольстве.

О чем беседовал он там? Чего-то Елена Сергеевна могла не знать, что-то знала, но предпочла не писать об этом. Во всяком случае, планы отъезда писателя с женой наверняка обсуждались с сотрудниками американского Посольства, которые и разговорами, и кинофильмами поддерживали эти намерения. Трудно себе представить, чтобы Булгаков не связывал теперь с ними, и прежде всего с самим Послом, своих главных надежд.

После отъезда Буллита Булгаков в посольстве не бывал. В апреле 1937 года его вновь приглашали на костюмированный бал, который давала дочь нового Посла. Он не поехал, сослался на отсутствие костюма.

Велено унести вас...

Уильям Буллит, пациент, соавтор и спаситель Фрейда, дипломатический партнер Ленина и Сталина, сотрудник Рузвельта и покровитель Булгакова, заслуживает того, чтобы о нем писались романы. Но, может быть, роман о нем — и великий роман — уже написан?

Проследим еще раз последовательность событий. Бумаги Булгаковых на выезд лежали в инстанциях. В июне 1934 года Булгаков получает очередной отказ на свою просьбу отпустить его заграницу. Он обжалует его в новом письме Сталину, на которое теперь уже не получает ответа. Все лето „М.А. чувствует себя отвратительно"; „все дела валятся из рук из-за этой неопределенности"; „очень плохое состояние — опять страх смерти, одиночества, пространства". 6 сентября Булгаков на своем спектакле во МХАТе знакомится с Буллитом. 21 сентября Булгаков возобновляет работу над „Мастером и Маргаритой". 13 октября его жена записывает; „„.плохо с нервами. Боязнь пространства, одиночества. Думает, не обратиться ли к гипнозу". В октябре 1934 года Булгаков пишет набросок последней главы своего романа. Воланд беседует с Мастером: „ — Я получил распоряжение относительно вас. Преблагойриятное. Вообще могу вас поздравить. Вы имели успех. Так вот, мне было велено... — Разве Вам могут велеть? — О, да. Велено унести вас".

В первых редакциях романа, написанных еще до прибытия Буллита в Москву, в тексте не было ни Мастера, ни Воланда. Дьявол, впрочем, был уже в самых первых редакциях, но оставался абстрактной магической силой. С каждой следующей переработкой дьявол становился все более земным и конкретным, приобретал все более человеческие, хотя и совершенно необычные черты. А став таковым, он по самой логике вещей, еще до знакомства с Буллитом оказался иностранцем (среди вариантов названий романа были, например, „Консультант с копытом" и „Подкова иностранца").

Булгаковеды, нашедшие десятки и сотни перекличек между романом Булгакова и разными другими текстами, от Энциклопедии Брокгауза и „Фауста" до антикварных книг по демонологии и масонству, соглашаются, однако, в том, что Воланд, в романе много раз прямо называемый сатаной, им все же в полной мере не является. „У булгаковского Воланда как литературного героя родословная огромна", — пишет, например, Л. Яновская, но „фактически ни на кого из своих литературных предшественников булгаковский Воланд не похож". М, Крепе, суммируя обычное читательское восприятие, идет дальше: „булгаковский Воланд — не только не привычный Дьявол, но и во многом его антипод... Роль Воланда в романе не в том, чтобы сеять зло, а в том, чтобы его разоблачать",

Пребывание Буллита в Москве довольно точно совпадает по времени с работой Булгакова над третьей редакцией его романа. Как раз в ней прежний оперный дьявол приобрел свои человеческие качества, восходящие, как нам представляется, к личности американского Посла в ее восприятии Булгаковым — могущество и озорство, непредсказуемость и верность, юмор и вкус, любовь к роскоши и к цирковым трюкам, одиночество и артистизм, насмешливое и доброжелательное отношение к своей блестящей свите (прототипы которой тоже хочется, хотя и без специальных оснований, увидеть среди сотрудников Посольства). Некоторые их физические черты тоже сходны: Буллит тоже был лыс, обладал, судя по фотографиям, вполне магнетическим взглядом и вместе с Воландом маялся стрептококковой инфекцией, от которой болят суставы. Известно еще, что Буллит тоже любил Шуберта, его музыка напоминала ему счастливые дни с первой женой. И, конечно, у Буллита был в Посольстве глобус, у которого он мог развивать свои геополитические идеи столь выразительно, что, казалось, сами моря наливаются кровью; во всяком случае, одна из книг Буллита, написанных после войны, так и назывется — „Сам великий глобус".

В 20-х годах, скупо рассказывает Уоллес, Буллит задавал в Париже ошеломляющие вечеринки: „он попросту имел лакея, обслуживающего гостей голым, или что-то вроде этого". Позже Буллит тоже, вероятно, практиковал, или по крайней мере рассказывал, „что-то вроде этого". Зато с чувствительным собеседником, жадным до впечатлений и подробностей нездешней, невероятной жизни, Буллиту здесь повезло куда больше. „Тех, кто побывал за границей, он готов был слушать, раскрыв рот", — вспоминала о Булгакове первая его жена.

К тому же в Москве 30-х годов рассказы и поступки Буллита были куда более невероятны, чем в Париже 20-х. В реальной жизни боящихся друг друга, теряющих представление о реальности свидетелей и участников Московских процессов — жизни Мандельштама, Зощенко, Бухарина, Берии — могли случиться и любовь Мастера и Маргариты, и купание Бегемота с портнихой в ванне с коньяком. Однако эротическая роскошь Бала Сатаны больше напоминает литературную реальность приятеля Буллита Ф. Скотта Фицджераль-да, его романы из жизни скучающих и спивающихся миллионеров, тоже задававших по весне балы. Отсюда в романе московского приятеля Билла Буллита могла появиться и голая служанка Гелла („нет такой услуги, которую она не могла бы оказать"), одним своим видом сводящая москвичей с ума, и нагие гостьи всех цветов кожи под руки с фрачными кавалерами, и коллективное купание в бассейне с шампанским...

Буллит и Джонс действуют

„Как должен такой человек ненавидеть анализ! Я втайне подозреваю, что злобная ярость, с которой он пошел в поход на некую столицу, относилась, в сущности, к жившему там старому аналитику, его истинному и настоящему врагу — к философу, разоблачившему невроз, великому обладателю и распространителю отрезвляющей правды", — писал в 1939 году Томас Манн в своем эссе „Братец Гитлер". Больному, упрямому и величественному старцу, остававшемуся в Вене несмотря на уговоры близких и пример давно разъехавшихся учеников, грозила смертельная опасность.

Реакция Буллита на аншлюс была моментальной и эффективной. Он информировал Рузвельта о необходимости сделать все возможное для спасения Фрейда. Он просил американского Посла в Вене Джона Уайли (еще недавно бывшего сотрудником Буллита в Москве) действовать по официальным каналам. Он встретился с германским Послом во Франции, угрожая международным скандалом, если со знаменитым венским евреем что-либо случится. Второй ключевой фигурой в этом деле был Эрнест Джонс. Уже на следующий день после оккупации Вены он прилетел из Лондона в Прагу и оттуда, на нанятом маленьком моноплане, сумел долететь до Вены, приземлившись среди нацистских штурмовых самолетов.

Фрейда все еще приходилось уговаривать. Джонс рассказал ему историю про капитана „Титаника", который оставил свой корабль со словами: „Это не я покидаю „Титаник"; он меня покидает". Французская ученица Фрейда, княгиня Мари Бонапарт собирала тем временем деньги, которые нацисты требовали за выкуп. Довольно скоро Буллит встречал Фрейда с семьей на парижском вокзале. Дочь Фрейда Анна успела все же побывать в венском гестапо.

Вернемся на три года назад. Буллит в Москве, Джонс в Лондоне, Фрейд в Вене. Мир с ужасом и изумлением следит за Московскими процессами. В июле 1936 года принимается известное нам Постановление о педологических извращениях. Идеологические дискуссии позади. Над оставшимися в России психоаналитиками висит угроза уничтожения.

В августе 1936 года в рабочем дневнике Фрейда почти одновременно появляются две загадочные записи: 25.8. Буллит едет в Париж; 28.8. Джонс Эрнест с семьей едет в Россию. Буллит, как мы знаем, в ноябре 1936 года все еще был в Москве и принимал таи Булгакова. Вероятно, он заранее сообщил Фрейду свои намерения. Что касается Джонса, то об этом его путешествии вовсе ничего неизвестно; возможно, оно планировалось, но не состоялось. Возможно также, что эта заметка касается не Эрнста Джонса, а внука Фрейда, тоже Эрнста, жившего в Лондоне.

Совпадение во времени этих двух новостей между собой и с Постановлением по педологии кажется неслучайным. Весьма вероятно, что Буллит знал и поддерживал московских аналитиков в середине 30-х годов. Для него, с энтузиазмом относившегося поначалу к экспериментам режима и продолжавшего поддерживать рабочий контакт с Фрейдом, советский психоанализ, несомненно, был интересен и важен. Русское общество по-прежнему оставалось признанным Международной ассоциацией, и его члены были коллегами, оказавшимися в неясной и опасной ситуации. Вполне вероятно, что Фрейд и руководство Международной психоаналитической ассоциации могли рассматривать американского Посла как своего эмиссара. Постоянно общавшийся с Бухариным, Бубновым и Штейгером, Буллит был, конечно, полностью в курсе дел Наркомпроса. Разгром педологии мог быть последней каплей, убедившей его в перерождении режима и в бесперспективности пребывания в России. Сообщая Фрейду свои планы в августе 1936 года, Посол, конечно, выразил тогда и свое отношение к ситуации в Москве.

Если Джонс, бывший президентом Международной ассоциации, действительно решил тогда ехать в Москву, то это могло быть непосредственной реакцией на события. Джонс должен был хорошо помнить, например, Александра Лурию, бывшего организатора Казанского общества, регистрацию которого Джонс так упорно поддерживал на Берлинском конгрессе 1922 года (см. гл. 6); Веру Шмидт, Детский дом которой много раз обсуждался психоаналитической элитой; Сабину Шпильрсйн с ее необычной судьбой, всего несколько лет назад ее еще печатали европейские психоаналитические журналы... Если же заметка Фрейда имеет в виду намечавшуюся поездку в Москву его внука, то она все равно как-то связана с упоминаемым тут же Джонсом; Эрнст Фрейд мог получить тогда некое поручение от Джонса, о котором знал Фрейд. Возможно, что Джонс и Буллит планировали какую-то международную акцию; но, учитывая многочисленные разочарования Буллита, кажется более вероятным, что Джонс или Эрнст Фрейд просто спешили воспользоваться гостеприимством Посла для того, чтобы ознакомиться своими глазами с ситуацией. Так или иначе, этот алан был одобрен Фрейдом.

Мы находимся здесь на довольно шаткой почве. Однако след Буллита и, возможно, свидетельство его сотрудничества с Джонсом можно усмотреть в одном документальном, хотя и удивительном факте. В 1934 году, после долгого перерыва, журнал Международной ассоциации публикует новый список членов Русского психоаналитического общества (59). Журнал издавался Джонсом. Список 1934 года выглядит странным образом раздутым; в нем фигурируют среди прочих известные нам персонажи, которые к этому времени давно уже отошли от психоанализа, например, А, Залкинд или О. Шмидт. Между тем в это время общество фактически не функционировало, контакты с заграницей стали опасны, а оставшиеся в России члены его не могли не чувствовать реальной угрозы и, вообще говоря, меньше всего были заинтересованы в подобной информации, которая была, пожалуй, почти равносильна доносу.

Буллита, по всей видимости, перед отъездом в Москву просили навести соответствующие справки, и он сделал дело не откладывая. Могла ли публикация такого списка дать ему формальную возможность ходатайствовать за них, а западным коллегам — шанс на защиту московских психоаналитиков как признанных членов Международной ассоциации по типу того, как это делалось западными учеными по отношению к советским коллегам позже, в 60-х и 70-х?

Более всего вероятно, что только приехавший в Москэу и не разобравшийся еще в ситуации Буллит запросил этот список по официальным каналам, подобно тому, как он доставал рукопись „Дней Турбиных" через контору Интуриста. Информация сама шла в руки: его гид по Москве, расстрелянный на Балу Сатаны Штейгер-Майгель занимал должность не где-нибудь, а в Наркомпросе. Органы, получив запрос и не желая терять лицо (это был еще 1933), покопались в архиве и список составили побольше. Для Джонса же и других читателей этот список оказался совершенно дезориентирующей информацией.

Конечно, предположение о роли Буллита в представительстве интересов Международной психоаналитичсской ассоциации в Москве и в защите московских аналитиков остается не более чем правдоподобной гипотезой. Такое предположение могло бы, однако, объяснить, почему никто из советских психоаналитиков тогда, в середине 30-х годов, не пострадал. По логике событий, такие люди, как Сабина Шпильрейн, Иван Ермаков или Александр Лурия должны были бы стать прямой мишенью репрессий. Впрочем, у событий такого рода могло и не быть логики.

Историки гадают сегодня и о причинах, по которым Фрейд участвовал в столь необычной для него книге о Вильсоне. Согласно одному из предположений, сформулированному П. Роазеном, Вильсон интересовал Фрейда тем, что при всех очевидных различиях судьбы этих людей складывались сходным образом: они родились в один год, творческие возможности обоих высвободились после смерти их отцов, оба были счастливы в браке, отличались „одноколейным мышлением", видели себя создателями духовных империй... К этому перечню совпадений, неизбежно произвольному, можно добавить еще одно: оба, каждый по-своему и по своим особым причинам, упустили исторический шанс, связанный с Россией. Президент Вильсон несет за это политическую ответственность; ответственность, которую мог чувствовать Фрейд, другого сорта. Возможно, он видел в истории Вильсона, в неудаче Версальского мира, в протесте Буллита соответствие собственным переживаниям, предметом которых была Россия: прошлых надежд и сожалений, нынешних чувств беспомощности и вины перед оставленными в беде коллегами, подданными его „империи", среди которых были и очень близкие люди.

Не любивший Америку несмотря на свою славу там и расцвет в ней его учения, Фрейд написал историю невроза одного из ее президентов; а о России, с которой он был связан множеством духовных нитей и лидеры которой были больны несравнимо тяжелее и интереснее Вильсона, он почти всю свою жизнь хранил горькое молчание.

Наши рекомендации