Спасович в.д. речь в защиту дементьева

Господа судьи! Хотя судьба, а может быть, и жизнь трех людей висит на конце пера, которым суд подпишет свой при­говор, защита не станет обращаться к чувству судей, играть на нервах, как на струнах. Она считает себя не вправе при­бегнуть к такого рода приему, потому что настоящее дело похоже на палку, которая имеет два конца. Один только ко­нец рассматривается теперь, другой еще впереди. В этом деле так слились два элемента: то, что сделал солдат, и то, что сделал офицер, что разделить их можно только мысленно, а в действительности оно и неразделимо: насколько смягчит­ся участь солдата, настолько отягчится участь офицера, на­сколько палка опустится для одного, настолько она подни­мется для другого. Подсудимый находится в очень трудном положении, вследствие особенностей военного судопроиз­водства, вследствие примечания к статье 769, в силу кото­рого ввиду соображений высшего порядка поручик Дагаев не может быть вызван в суд. Его отсутствие чрезвычайно затрудняет работу разоблачения истины, разбирания, кто го­ворит правду, кто говорит неправду. Если бы Дагаев был на суде, если бы он мог живым словом передать подробности происшествия, то как человек молодой, образованный, мо­жет быть, он и изменил бы отчасти показания, данные им на предварительном следствии, и, может быть, участь под­судимого была бы смягчена. Но если даже он и не изменил своих показаний, то из слов его, из образа действий на суде сквозила бы та истина, до которой приходится теперь до­бираться путем весьма трудным, окольным путем соображе­ний, сопоставлений, сравнений, заключений. Путь этот тре­бует большого хладнокровия, нужно приступить к делу со скальпелем в руках, с весами, как для химического анализа, и только таким образом, сказав сердцу, чтобы оно молчало, обуздав чувство, установить факт. Раз установив факт, мож­но будет дать чувству разыграться против того, кто окажется виновным, дать место состраданию к тому и другому, потому, что обе стороны одинаково нуждаются в нем, потому что офицер, если не оклеветал, то ввел в искушение своим обра­зом действий солдата и виновен в том, что ему грозит те­перь тяжкое наказание. Тогда можно будет руководствовать­ся соображениями, почерпнутыми из сферы военного быта, из сознания глубокой необходимости строгой дисциплины. Но до установления самого факта нельзя руководствоваться этими соображениями; до установления факта для суда не существует офицера и нижнего чина, а существует только Дагаев и Дементьев.

Приступая к установлению факта, защита не может дер­жаться того порядка, которого держалась обвинительная власть, которая начала с конца. Все дело развивалось весьма логически с первого шага; с первого шага события, логически развивавшиеся, довели до последнего результата.

Следует начать сначала с Даниловой и ее собаки.

На улице Малой Дворянской есть большой дом, занимае­мый внизу простонародьем; бельэтаж занимает Данилова и другие жильцы, затем в мезонине живет Дементьев с женой и дочерью. У Даниловой есть собака, большая и злая. Из при­говора мирового судьи видно, что она бросалась на детей и пугала их. 5 апреля настоящего года эта собака ужаснейшим образом испугала малолетнюю дочь Дементьева, которую отец страстно любит, ради которой он променял свою свобо­ду на военную дисциплину. Девочка шла с лестницы по пору­чению родителей; собака напала на нее, стала хватать ее за пятки. Малолетка испугалась, закусила губу в кровь и с кри­ком бросилась бежать. На крик дочери отец выбежал в чем был, в рубашке, в панталонах, в сапогах, не было только сюр­тука. Он простой человек, он нижний чин, ему часто случа­лось ходить таким образом и на дворе, и в лавочку. А тут рас­суждать некогда, собака могла быть бешеная. Собаку втаски­вают в квартиру, он идет за ней, входит в переднюю и заявляет: «Как вам не стыдно держать такую собаку». Чтобы он сказал что-нибудь оскорбительное, из дела не видно; Данилова на это не жаловалась. Все неприличие заключалось в том, что он вошел без сюртука, в рубашке и с палкой; Данилова говорит, что он ударил собаку, он говорит, что собака сама на него лая­ла и бросилась. Насчет неприличия существуют понятия весь­ма различные. К человеку своего круга относишься иначе, чем к человеку низшего круга. Если человек своего круга войдет в гостиную без сюртука, на него можно обидеться. Но Демен­тьев, хотя и кандидат, нижний чин, он знал свое место в доме вдовы надворного советника и не пошел дальше передней. Данилова оскорбилась тем, что простой человек вошел в ее переднюю без сюртука, и это неудовольствие увеличилось до того, что из-за него ее пригласили к мировому судье. С дама­ми пожилыми, воспитанными в старых понятиях, чрезвычай­но трудно бывает рассуждать об обстоятельствах, касающихся их лично. Дама, может быть, очень благородная, очень сер­добольная, но ей трудно втолковать, что право, что не право, трудно заставить ее стать на объективную точку зрения по личному вопросу, трудно дать почувствовать, что то, что не больно ей, другим может быть больно. В семействе Данило­вой сложились, вероятно, такого рода представления: собака нас не кусает, на нас не лает; невероятно, чтобы она могла кусаться и пугать кого-нибудь. Собака невинна, а люди, кото­рые возводят все это на нее, кляузники. Данилова никого не зовет к мировому судье, почему же ее зовут? Это кровная оби­да. По всей вероятности, тут и образовалось такое представ­ление, что не жильцы - жертвы собаки, а сама владелица ее -жертва людской злобы, она, надворная советница, страдает от какого-то нижнего чина, от солдата! Все эти соображения, конечно, были переданы Дагаеву, когда он пришел 7 числа с тещей, служанкой и женой. Жена передавала, что они страда­ют от нахала, жильца мезонина. По всей вероятности, тут яви­лись внушения такого рода: «Ведь это солдат, ведь вы офицер, покажите, что вы офицер, проявите свою власть, призовите, распеките солдата, ему нужно дать острастку». Нужно извест­ного рода мужество, известного рода твердость характера, чтобы противостоять этим внушениям, когда внушают люди весьма близкие, весьма любимые. Должно явиться сильное желание показаться героем. Вот почему Дагаев, не рассуждая, поверив вполне тому, что ему передавали, приказал позвать к себе солдата. Это была с его стороны чрезвычайно важная ошибка, которая положила основание всему делу. Он не имел ни малейшего права звать к себе кандидата. Скорее, между Дементьевым и Даниловой был спор гражданский, который должен был разрешить мировой судья. Всякий офицер мо­жет требовать от нижнего чина почтения не только для себя, но и для своего семейства, когда солдат знает, что это семей­ство офицера, и образом своих действий относительно это­го семейства сознательно оскорбляет офицера. Но Дементь­ев даже не знал о существовании Даниловой до 5 апреля; что в семье были офицеры, он узнал только 7 числа, когда его стали звать к офицеру. При таких обстоятельствах заяв­лять превосходство своего офицерского звания над челове­ком, который связан по рукам и по ногам военной дисцип­линой, звать его по этому частному делу в квартиру Данило­вой было действием совершенно неправильным. Дементьев не пошел, и вследствие этого его обвиняют по статье 113 за неисполнение приказания начальника. Применить эту ста­тью к человеку в положении Дементьева, на взгляд защиты, чрезвычайно трудно. Было ли здесь приказание начальни­ка? Нет, потому что Дагаев не командовал в той команде, в которой состоял подсудимый. По статье ПО оскорбление нижним чином всякого офицера приравнивается к оскор­блению начальника. Но это дело совершенно другого рода, оно основано на других соображениях. В законе есть целый ряд преступлений: неповиновение, неисполнение требова­ний и т.п. Кто бы ни был нижний чин и кто бы ни был офи­цер, если нижний чин оскорбил его, то он наказывается как оскорбивший начальника. Но статья 113 говорит только о неповиновении начальнику, о неисполнении приказания подчиненным. Давать ей более широкое толкование значи­ло бы ставить всех солдат в такую страшную зависимость от всех офицеров, которая едва ли согласна с пользами и требо­ваниями дисциплины. Затем самое слово приказание очень неопределенно в законе. При сравнении этой статьи закона с подобными же статьями в других законодательствах ока­зывается, что в прусском, например, употреблен термин «служебное приказание», и это весьма понятно. Точно так же и у нас нельзя понимать это слово в неограниченном смысле, подразумевать под ним всякое приказание. В самом законе есть постановление, что если нижний чин совершит по тре­бованию начальника деяние явно преступное, то он все-таки отвечает. Следовательно, из общего понятия о приказании исключаются приказания явно преступные. То же самое мож­но сказать и о приказаниях явно безнравственных, как если бы, например, офицер, приказал солдату привести к себе его жену или дочь. Вообще законность или незаконность прика­зания имеют гораздо более значения, чем предполагает пред­ставитель обвинительной власти. По прусскому кодексу, ко­торый считается лучшим, нижний чин, получивший неза­конное приказание, может сделать представление начальнику, он должен исполнить приказание, но имеет право жаловать­ся, и во всяком случае эта незаконность приказания значи­тельно ослабляет и смягчает его вину. Поэтому никак нельзя подводить действие Дементьева, то, что, он не отправился в квартиру Даниловой, под неповиновение. Если же суд, вопреки доводам защиты, признает подсудимого виновным в неповиновении, то он должен будет в весьма значитель­ной степени смягчить размер ответственности Дементьева, потому что приказание было незаконное, и если бы оно было исполнено, бог знает, в каком положении был бы теперь подсудимый. Его зовут в дом, где против него вооружены и где нет ни одной души, которая могла бы свидетельствовать за него. Если на улице его чуть не зарубили, то то же могло произойти и в квартире. На улице, по крайней мере, нашлись свидетели, которые подтверждают, что и того и этого не было. Дементьев боялся столкновения с офицером, он предвидел сцену, в которой ему, человеку почти равному, который к пас­хе, может быть, получит производство в офицеры, грозит, что его могут съездить по физиономии, он боялся этого и потому не пошел.

С двух часов квартира Дементьева была почти постоян­но в осаде до шестого часу, когда произошла катастрофа. В продолжение трех часов Дагаев, решившись вызвать Дементьева и распечь, употребляет все меры, чтобы поставить на своем, причем каждая неудачная попытка увеличивает его раздражение, усиливает его гнев.

Напомнив показание самого Дагаева о посылке сначала кухарки, затем двух городовых, наконец, дворника, принес­шего ответ, что «если офицеру угодно выйти, то я готов с ним объясниться», ответ, вследствие которого, по словам Дагаева, у него явилась мысль жаловаться по начальству на солдата, почему он и вышел из квартиры Даниловой.

Чтобы жаловаться начальнику, нужно знать, кто этот на­чальник; Дагаев этого не знал; ему известно было только, что Дементьев кандидат; для того чтобы узнать, кому жало­ваться, он послал дворника за домовой книгой; но дворник еще не возвращался, когда Дагаев вышел из квартиры Дани­ловой. Значит, офицер пошел совсем не для того, чтобы жа­ловаться начальнику Дементьева. Это можно доказать и дру­гим путем. По словам самого Дагаева, прошло пять-шесть минут между тем временем, как он сошел, и тем временем, как вышел Дементьев; по показанию Даниловой, прошло четверть часа между его уходом и возвращением. Если при­нять, что все последующее совершилось чрезвычайно быст­ро, почти мгновенно, то следует предположить, что не ме­нее двенадцати минут прошло между тем временем, когда Дагаев вышел от Даниловой, и тем временем, когда совер­шилась катастрофа. Что же он делал это время? Шел к на­чальнику Дементьева? Начальник Дементьева живет в кре­пости, и за это время можно было бы дойти почти до Тро­ицкого моста. Итак, он не шел, он поджидал Дементьева, который, как ему было известно, часто выходит из дому. Можно себе представить, насколько разгорячило это ожида­ние его гнев. Наконец, Дементьев вышел, катастрофа про­изошла. В этой катастрофе есть множество существенных вопросов, которых не выяснило следствие, как, например, вопрос о шинели, о ссадине на подбородке Дементьева, об оторвании его уса. Дементьев не помнит, когда он потерял этот ус, как быстро шли события. Но как ни быстро они шли, их можно разделить на два момента: один - до обнажения сабли офицером и другой - после обнажения. До обнажения сабли происходил только крупный разговор у подъезда на улице. Увидев офицера, Дементьев делает ему под козырек; при этом движении, так как шинель его была в накидку, Дагаев не мог не увидеть нашивок, которые находятся у него на рукаве и которые должны бы были установить некоторое отличие между Дементьевым и простым, нижним чином; он не мог не увидеть георгиевского креста, который так уважа­ется всеми военными людьми. Но Дагаев говорит, что орде­нов не было. Откуда же взялись ордена, лежавшие на земле, которые видели в первую минуту схватки два свидетеля: мальчик Лопатин и Круглов? Не могли же они быть подбро­шены до события, когда неизвестно было, чем оно разре­шится; не могли они быть подброшены и после, потому что в то время, когда катастрофа еще не была окончена, в кори­дор вошли люди и видели эти ордена лежащими.

Начинается разговор; по мнению представителя обвини­тельной власти, вопрос относительно этого разговора может быть разрешен только безусловным принятием одного из двух показаний: показания офицера или подсудимого. Но защита полагает, что в этом деле весьма важно показание свидетеля, в котором не сомневается сам прокурор, мальчика Лопатина. Мальчик рассказал вещи весьма ценные: о шинели, о волосах и пр. Это все такие обстоятельства, которые приходилось слы­шать в первый раз. Из показаний мальчика видно, что офице­ру не было нанесено оскорбление солдатом. Но если даже не дать веры показанию мальчика, то из простого сопоставле­ния двух рассказов - рассказа офицера и рассказа солдата -для всякого непредупрежденного человека станет ясно, что правда находится не на стороне Дагаева.

Если принимать за достоверное показание офицерское только потому, что оно офицерское, независимо от всяких дру­гих причин, то защищать Дементьева невозможно. Но стран­но, что это офицерское показание находится в несомненном, решительном противоречии с тремя генеральскими отзыва­ми, которые заслуживают внимания. Есть люди, о которых, не зная, как они поступили в данном случае, можно сказать наверное: «Я знаю этого человека, он честен; он не мог ук­расть». То же самое можно сказать относительно Дементьева: если по отзывам одного из генералов, Осипова, он характера тихого, смирного, если по отзыву генерала Платова, он строго исполняет свои служебные обязанности, если по отзыву ге­нерала Фриде - это такой человек, в котором военная дис­циплина въелась до мозга костей, то решительно невероятно, как такой человек мог совершить то, что ему приписывают. Это идет вразрез со всем его прошедшим.

Дементьев, сходя, держит руку под козырек; сам офицер признает это, он говорит только, что он то поднимал руку, то дерзко опускал. Если он решился явно грубить, то ему неза­чем было держать руку под козырек. Прокурор ставит в вину подсудимому, что после первого столкновения он бежал в дом, а не на улицу, где легче мог укрыться. Но Дементьев не знал, что его будут рубить, он знал только, что с ним грубо обращаются, что офицер его может ударить в лицо, и потому движение его назад весьма характерно; оно может быть объяснено только стыдливостью, нежеланием, чтобы люди видели, как с ним обращается офицер. Ввиду всех этих сооб­ражений защита считает совершенно доказанным, что рас­сказ солдата верен и что оскорбления словами офицера со стороны Дементьева не было.

Затем является обнажение сабли. Тут, в этой сцене в коридоре, есть два вопроса довольно загадочные: первый вопрос о шинели; была ли она застегнута или нет, и когда она была сброшена; второй - о ссадине на подбородке и об отсутствии правого уса. От сабли раны имеют форму ли­нейную, а эта ссадина имеет вид кругловатый, следо­вательно, она произошла не от сабли; точно так же не саб­лей мог быть отрезан ус, она слишком тупа для этого. Что­бы вырвать ус, нужно было выдернуть его рукою. Чтобы объяснить факт исчезновения этого уса, нужно обратиться к тому порядку, в котором были нанесены раны, и по ним проследить ход событий. Первая рана, которую Дементьев получил еще на лестнице, была рана на правом глазу, пересекающая верхнее веко правого глаза, идущая через висок и теряющаяся в волосах. Если допустить, что эта рана была нанесена в то время, когда офицер с солдатом стояли лицом к лицу, то, значит, офицер держал свою правую руку наискосок, так что конец шпаги задел сначала веко правого глаза и, разрезав кожу, прошел через висок. Другая рана -на макушке головы, следующая к левому уху; это опять рана, которая должна была быть нанесена наискосок от полови­ны головы и затем скользнула по голове. Затем есть две сса­дины на внутренней поверхности левого предплечья у кон­ца локтевой кости. По этим ссадинам можно заключить, что Дементьев защищал себя локтем, а не руками, как показы­вали свидетели. Вот порядок ран по рассказам свидетелей и даже по рассказу самого Дагаева.

Спрашивается, к какому же моменту следует отнести сры­вание погон, самый важный, самый существенный вопрос в деле. По словам Дагаева, он вынул шпагу еще на улице и на улице ударил Дементьева в спину. Удар по плечу в шинели мог быть не почувствован солдатом, но, вероятно, этот удар и согнул шпагу. Затем, говорит Дагаев, когда они уже были в коридоре, «я хотел нанести, а может быть, и нанес удар сол­дату, когда он вцепился в мои погоны и оторвал их». Значит, по показанию самого Дагаева, срывание погон произошло после того, как он стегнул Дементьева шпагой по глазу и эта шпага произвела тот рубец, который проходил до волос. Если принять в соображение показание мальчика, который видел, как офицер сталкивал солдата с лестницы, то легко предста­вить, что офицер сначала сбросил шинель и левой рукой схва­тился за ус, а правой нанес удар, после чего, по его словам, солдат вцепился в его погоны. Можно ли допустить нечто подобное со стороны Дементьева? Такой сильный удар по глазу, рассекающий веко, удар, от которого не могло не забо­леть яблоко глаза, должен был на 30, 40 секунд совершенно лишить человека способности относиться сознательно к тому, что происходит вокруг него; у него движения могли быть только рефлекторные. Обыкновенно между получаемым впе­чатлением и движением человека становится целая область размышлений, соображений, привычек, то, что составляет характер человека. Но здесь этого быть не могло, здесь был такой беспромежуточный переход от удара к рефлексу, что если бы в ту минуту, как Дементьев получил этот удар, он раздробил офицеру голову, ударил его в лицо, он должен бы быть признан сделавшим это в бессознательном состоянии. Прокурор доказывал, что суд не вправе признать бессозна­тельности, потому что не было экспертизы. Экспертиза нуж­на только для определения болезненного состояния; но, кроме болезни, есть еще целая громадная область того, что называ­ется аффектами, сильными душевными волнениями, вызван­ными внезапным событием. Всякому известно, какое силь­ное впечатление производит испуг на организм не только людей, но и животных. Известно, что делается с медведем, когда он чего-нибудь испугается. Для такого рода явлений нет экспертов. Следовательно, есть основание допустить у Дементьева после полученного им удара такое бессознатель­ное состояние, при котором ему не может быть вменено в вину, что бы он ни сделал.

Но если даже допустить, что он не лишился сознания, защита не понимает, почему прокурор отрицает, что было со­стояние необходимой обороны. При всей строгости воинско­го устава, ограничивающего необходимую оборону, он все-таки допускает ее в отношении начальника, если действия этого начальника угрожают подчиненному явной опасностью. А тут разве не было явной опасности? Ведь смертью могло угро­жать нападение на человека безоружного, которому наносят удары в голову, а бежать некуда. Он хотел бежать к себе в квартиру, но его стащили вниз, мало того, оторвали ус. Опас­ность была неминуемая, неотвратимая.

Но, несмотря на такую возможность защищать подсу­димого на основании состояния необходимой обороны, за­щита не прибегла к ней вследствие глубокого убеждения, что не Дементьев сорвал погоны с офицера. В каком бы по­ложении человек ни был, у него не может быть двух идей в одно и то же время. Очевидно, что в ту минуту, когда Де­ментьеву нанесли удар по глазу, в нем прежде всего должно было заговорить чувство самосохранения и не было места другим размышлениям. Между тем предполагают, что в ту минуту, когда Дементьев получил удар, за которым грозили последовать другие, он совершил в уме следующий ряд сил­логизмов: «Офицер меня обидел, надо отомстить офицеру. Как ему отомстить почувствительнее? Что у полка знамя, то у офицера эполет, погоны - символ чести. Сорвать пого­ны - самое чувствительное оскорбление; дай-ка я сорву с него погоны, а потом подумаю, как спастись, если до того времени меня не зарубит мой противник, который может искрошить меня, как кочан капусты». Вот какие соображе­ния должны бы были быть у него, если бы он решился со­рвать погоны и привел в исполнение свое намерение. Но это психологическая невозможность. Если бы элемент ме­сти примешивался к чувству самосохранения, то он попы­тался бы ударить по той руке, которая наносила удары, выр­вать шпагу, нанести удар в лицо, сделать, одним словом, что-нибудь, чтобы защититься. Между тем ничего этого не было. Мало того, есть еще другие обстоятельства, которые наводят на мысль, что обвинять Дементьева в срывании погонов с Дагаева невозможно. Одно из таких важных об­стоятельств - это тот погон, с которым Дементьев пошел к начальству. Если бы Дементьев проделал в сознательном состоянии то, что ему приписывают, сорвал погоны, что­бы отомстить, то это движение должно было оставить след в его сознании и первым его делом, когда ему подсовывали этот погон, было бы отбросить его, чтобы не установить никакой связи между собой и этим погоном. Он же, напро­тив, берет его самым наивным образом и заявляет, что вот по этому погону можно узнать офицера, и в участке только узнаёт, что его обвиняют в срывании погон.

Но, спрашивается, кто же сорвал эти погоны? Кто-нибудь должен же был их сорвать. Если не Дементьев, то необходи­мо предположить, что Дагаев. Защита могла бы не касаться этого предположения, с нее довольно, если суд будет внут­ренне убежден, что Дементьев не мог совершить этого сры­вания; но чтобы досказать свою мысль до конца, она должна сознаться, что выйти из дилеммы нельзя иначе, как предположив, что погоны сорваны офицером. Для этого нет необходимости делать обводного предположения, которое было высказано прокурором, что офицер, видя, что увлекся, понимая, что ему грозит большая ответственность, хотел под­готовить средство к защите, хотя защита не может согласиться с опровержением, представленным на это предположение прокурором, а именно, что Дагаев был в состоянии сильно­го гнева, при котором невозможен такой холодный расчет. Нужно отличать гнев как аффект от гнева как страсти. Гнев, который разжигался в течение трех последовательных часов, был уже не аффектом, а страстью, под влиянием которой че­ловек может действовать с полным сознанием последствий. Но во всяком случае нет надобности в этом предположении, возможно и другое. Очень может быть, что Дагаев не был в таком хладнокровном состоянии, когда влетел со шпагой в руке в коридор. Он, кажется, из тифлисских дворян, он уро­женец юга, где люди раздражаются скорее, чувствуют жи­вее, чем люди северного климата, более сдержанные, более флегматичные. Очень может быть, что такой человек, придя в ярость, теряет сознание, готов сам себя бить, способен сам себя ранить. Он мог сорвать один погон, когда сбрасывал шинель, другой после и забыть об этом. Против этого при­водят то, что он сейчас же заявил о срывании погона. Но в том-то и дело, что первый человек, которого он увидел пос­ле этого события, была Данилова, и ей он ничего об этом не сказал. Он заявил о срывании у него погонов в первый раз в участке, через четверть часа или двадцать минут после того, как виделся с Даниловой. Этого времени было совершенно достаточно, чтобы пораздумать, сообразить, не зная, как он потерял погоны, он мог прийти к заключению, что, вероят­но, их сорвал солдат и занес об этом обстоятельстве в про­токол, видя в нем средство защиты себя. Самое показание Дагаева подтверждает мысль, что он мог сорвать погоны с себя и не заметить этого. В этом показании Дагаев отрицает такие факты, которые были совершены при многочисленной публике. Так, он говорит, что не бил на улице Дементьева, когда люди видели, что он бил; говорит, что не вынимал шпаги, когда люди видели, что он вынимал ее. Поэтому мож­но утверждать, что он был в таком же разгоряченном состо­янии, как Дементьев, хотя стал в него по доброй воле, и что он мог действительно многого не помнить.

Подводя итоги всему сказанному, я не могу прийти к другому заключению, как то, что Дементьев не виновен, и прошу его оправдать, оправдать вполне еще и потому, что это событие особого рода, это такая палка, которая действи­тельно должна кого-нибудь поразить. Его она поражает не­справедливо. Она должна обратиться на кого-нибудь дру­гого. Я полагаю, что к военной дисциплине совершенно применимо то, что говорили средневековые мыслители о справедливости - основа царства есть правосу­дие. Я полагаю, что правосудие есть основание всякого ус­тройства, будет ли то политическое общество, будет ли то строй военный. Дисциплина, если брать это слово в эти­мологическом значении, есть выправка, обучение началь­ников их правам, подчиненных - их обязанностям. Дис­циплина нарушается одинаково, когда подчиненные бунту­ют и волнуются, и совершенно в равной степени, когда начальник совершает то, что ему не подобает, когда челове­ку заслуженному приходится труднее в мирное время пе­ред офицером своей же армии, нежели под выстрела митурок, когда георгиевскому кавалеру, который изъят по за­кону от телесного наказания, наносят оскорбление по лицу, отрывают ус, когда лицо его покрывается бесславными руб­цами. Я вас прошу о правосудии.

Наши рекомендации