Ave, Felicia!

О безумье, о жажде, о вере

Прозвени, моя песнь, прозвени.

Даниил Андреев

Фелиция Львовна каждый раз появляется на кухне в восемь часов, когда я, продирая глаза и запахивая полу халата, где не хватает пуговицы, пытаюсь поджарить яичницу или сварить кофе. Говорят, неприлично в таком виде появляться на людях… так разве ж это люди?! И потом, мне — можно. Мне вообще можно все: курить на кухне, питаться бутербродами, терять в коридоре браслеты, бигуди и заколки. Маленькая магическая штучка: красная корочка с золотым тиснением «Пресса» и тоненький сборник стихов, второй год валяющийся на антресолях. В общем, я — гордость нашей коммуналки, и с этим никто не спорит.

А она появляется в аккуратном сером платье и клетчатом фартуке; жиденькие седые волосы связаны в пучок, на носу красуются огромные очки в роговой оправе, а чуть ниже — такая же огромная улыбка. Такая вот Всеобщая Добрая Бабушка.

Фелиция Львовна долго и внимательно смотрит, как тетя Таня собирает в школу своего Витюшу, потом закрывает дверь за рассеянным Пилипчуком, а потом садится за стол напротив меня и подпирает рукой щеку.

— На работу? — спрашивает она каждое утро.

Я киваю с набитым ртом и, внутренне сжавшись, жду продолжения.

— Про что сейчас пишешь?

Ей интересно. Честное слово, ей на самом деле интересно! И я начинаю перечислять. Интервью с директрисой фитнесс-клуба. Потом еще одно — с задравшими носы и постоянно принимающими картинные позы студентами ВГИКа. Кстати, Фелиция Львовна, одна из них — Оля Шендер, которая в том сериале, помните, черненькая? Обязательно принесу почитать. Потом еще журналистский эксперимент… я сама еще не поняла, в чем там дело; приеду — шеф расскажет. Потом — этого я уже не скажу — покидаю в сумку несколько дискет и поеду по издательствам. И везде, как пить дать, везде развернут меня обратно…

— Написала бы про нас, — совершенно серьезно говорит Фелиция Львовна. Если бы я не слышала этой фразы каждое утро, поперхнулась бы остывшим кофе. — А что, — продолжает она, — чем мы отличаемся от других?

Ничем.

Ни капельки.

Бабушка, милая, ну кому нужен твой клетчатый фартук, воспоминания о безвременно ушедшей кошке Люське и о четырех годах войны, проведенных в тылу за Уралом? Кому нужна тетя Таня с ее двоечником Витькой? Вот Пилипчук — он хотя бы фигура колоритная: лицо красное, нос синий…

Выход есть. Забыть про дамские журналы, вытащить из-за дивана коленкоровую коричневую тетрадку, начатую четыре года назад. Написать. Просто так, для себя. И снова убрать, но уже с чувством выполненного долга.

И опять неувязка.

Фелиция Львовна не нужна богатым домохозяйкам. Они хотят красивые шмотки, новую сплетню, похудеть, парочку тестов, штук десять рекомендаций, как затащить в постель понравившегося кадра.

Фелиция Львовна не нужна мне. Ей нечего делать в моей заветной тетрадке по соседству с крестоносцами, менестрелями, альбигойцами и прочими средневеково-романтическими личностями.

Поэтому каждое утро будет начинаться этот неудобный, почти уже ритуальный разговор на кухне. И я буду извиняться, убегать в свою комнату, одеваться, собирать сумку…

Добрая бабушка, которая мне и не бабушка вовсе, закроет за мной дверь. А завтра все начнется сначала.

Но однажды утром все изменится.

— На работу? — спросит Фелиция Львовна, сидя напротив меня.

Я кивну.

Она помолчит немного, покачает головой и скажет:

— А мне сны снятся. Чудные… Не просыпалась бы прямо!

Я сделаю вид, что мне интересно.

— Высокие башни, — начнет она, — высокие белые башни на берегу моря.

Там, наверху, развеваются флаги. И тучи, огромные, черные, грозовые тучи.

— И чайки, — внезапно севшим голосом скажу я.

— Да, чайки. И чайки, и башни на фоне неба — золотые.

Я буду молчать. Молчать и слушать. Переплетая под столом пальцы, криво улыбаясь, отводя глаза.

А она, бабушка, предел мечтаний которой — колбаса за два двадцать и свободное место в троллейбусе, расскажет мне, как полощутся на ветру знамена и блестят щиты, как тревожно кричат чайки и поет море.

И я буду медленно умирать от нечеловеческой зависти, от огромной, безжалостной несправедливости.

Мне никогда ничего не снится.

Вообще никогда.

И еще я ни разу в жизни не была на море. Бог мой, откуда мне знать, что чувствовали мои рыцари из коленкоровой тетрадки, выезжая на песчаный берег? Как замирали, останавливались сердца, когда посреди пустыни вырастали высокие башни, а еще дальше, за стенами, за барханами и оазисами, сияло море…

Я не поеду на работу.

Я уведу Фелицию Львовну в свою комнату, задерну плотные шторы и зажгу свечу на столе.

Я достану старинную шкатулку сандалового дерева, дно которой устлано сухими розовыми лепестками. В ней хранится потемневший от времени католический крест на тонкой цепочке. Не знаю чей. Может быть, когда-то его носила моя прабабушка-полька.

Я вложу крестик в ее сухую ладонь и начну: «…и, узрев врата огромного города и людей у врат, спросил сэр Эдвин: не Иерусалим ли это? И ответили ему…»

Она будет слушать так же, как если бы я рассказывала о работе и растущих ценах на картошку. Внимательно, лучась безразличной старческой улыбкой и согласно кивая.

Плохой из меня рассказчик: я буду захлебываться словами, путать имена и лица, с ужасом уводить несчастного сэра Эдвина от зыбучих песков, обвалов и вездесущих ассассинов Старца Горы. Я буду рассказывать о том, чего не успела еще написать, жалея, что быстро забуду.

Конец наступит внезапно: сэра Эдвина окружат со всех сторон, и в последний путь его будут провожать черная птица в небе и скрип палестинского горячего песка на зубах…

И только тогда я замечу, что Фелиция Львовна шепчет что-то себе под нос. Не важно что — старую песню, заклинание, еще какую-нибудь чушь… И ее шепот громом разносится над притихшей пустыней.

Как в те дни грозовые, так ныне не о рыцарской доблести пой, но о вечной, как солнце, святыне, там, за узкою горной тропой. Пусть тебя от свистящей погони непорочная скроет мечта — крепче франкского шлема и брони, неподкупней святого щита.

И я ничего больше не скажу ей.

Пусть.

Она знает, она все прекрасно знает — как возвращался в родную Англию сэр Эдвин, как ждала его в огромном и величественном замке белокурая леди Джейн.

Она знает, что замок обветшал и стал прибежищем летучих мышей, а леди Джейн много лет спустя умерла в монастыре.

Сэр Эдвин продолжил свой путь, но никогда больше нога прославленного рыцаря не ступила на благословенную землю Британских островов. След его навеки потерялся в палестинских песках, в пожелтевших страницах хроник.

Впервые за много лет мне приснится сон. Ничего особенного, просто — море. Бескрайняя сияющая гладь и крики чаек.

А еще меня уволят.

Но это пустяки. Честное слово, пустяки. Под ручку с фотографом вваливаться к очередной экранной диве, задавать дурацкие вопросы и смотреть, как она пытается загадочно сверкать глазами в объектив…

Ave, Felicia! Не надо бояться, не надо — о клетчатом фартуке и ценах на лук! Когда я возвращаюсь домой от фальшивых звезд, ты встречаешь меня — настоящая! Сэр Эдвин продолжает поход, лицо его опалено палестинским солнцем, а сердце слышит твой голос; высокие башни светятся утренним золотом, полощутся флаги, и кричат чайки над огромным морем — и что нам до леди Джейн.

Кофе на коммунальной кухне

(Рецепт от Макса Фрая)

Давным-давно, когда динозавры уже вымерли, но колбаса и джинсы еще не появились на прилавках магазинов, а импортный растворимый кофе считался роскошью, недоступной простым смертным, мы обжаривали зеленые кофейные зерна в толстодонной чугунной сковороде, мололи их в страшной черной мясорубке, произведенной, согласно надписи на корпусе, в штате Коннектикут в тысяча восемьсот семьдесят четвертом году, заливали благоуханную пыль водопроводной водой и варили в маленькой алюминиевой кастрюльке с длинной, как у джезвы, ручкой.

Специи тогда были таким же дефицитом, как колбаса и джинсы. Соль, перец да палочка корицы — вот и весь набор, наивысшим шиком было хранить в ящике кухонного стола окаменевший от времени мускатный орех. Его и коричную палочку мы скоблили ножом над кастрюлькой; интуитивно чувствовали, что этого мало, и добавляли в кофе несколько крупинок черного перца и соли, совсем чуть-чуть, на кончике ножа.

Кофе благоухал на всю коммунальную кухню, да так, что зажиточные соседи, счастливые обладатели полубанки импортного «Нескафе», завистливо глядели нам вслед, когда мы торжественно уносили потемневшую от копоти кастрюльку с кофе в комнату, на свою суверенную территорию.

Дождь

Дождь идет третий день.

Я привык. Привык, что я давно уже как все. Тропинку мимо бетонного забора, мусорные баки, полустертую «зебру» через местный раздолбанный хайвей — знаю наизусть. Стеклянные проходные, бесплотная бабушка на вахте, желтые занавески в масляных пятнах, грохочущий за стенкой матричник, мой стол, где вечный беспорядок и почему-то всегда поломанные карандаши в ящике. Мне уже не страшно ходить в старом сером костюме и с серьезным лицом. Не страшно быть одним из сотен тысяч, просыпаться в полседьмого, пить мутный чай, бежать на работу. Но иногда…

Хочется свободы и силы. Землю крестьянам, фабрики рабочим, кухни интеллигентам, котельные диссидентам…

Мне — лишний выходной. И ничего больше не надо.

Наверное, я всерьез старше длинного нескладного человека в зеркале. Он еще очень молодой, а мне уже неинтересно…

Я завидую очкарику из шестого отдела. У него эпилепсия, паранойя и зрение минус одиннадцать, он хороший специалист и пламенный революционер. Ненавидит демократов, депутатов, евреев, анархистов, монархистов, коммунистов… Он хочет счастья для всех даром и чтобы никто не ушел…

Он привел меня в кафе возле подземного перехода. Кривой деревянный домик, чудовищная вывеска, которой не видно с дороги, алюминиевые пепельницы, прибитые к столикам здоровыми гвоздями. Вполне приличный кофе и вечный джаз из хрипящего динамика. С тех пор я по будням встаю на час раньше, отправляюсь в кафе, сижу там на неудобном пластмассовом стуле и смотрю в маленькое окошко. За ним мелькают машины и качается ветка тополя.

Зачем?.. Бог его знает… Просто так не делает никто, кроме меня, — это слабое, но все же действенное лекарство против серых костюмов и серьезных лиц.

У бесконечного пути есть цвет, звук, запах и вкус. Серое утреннее небо, гул колес и резкие гудки, незнакомая музыка, табачный дым, кофе, кисловатые, отдающие железом капли городского дождя.

Я — никто, пылинка, обломок, осколок. Я смотрю в окно, а бесконечный путь проходит мимо меня. Каждый день.

Утром первого сентября в придорожном кафе неожиданно много людей. У стойки толпятся школьники из экскурсионного автобуса, длинный стол вдоль стены заняли невыспавшиеся дальнобойщики. Случайные лица запоминаются намертво — так, я помню рыжую девочку с прозрачными зелеными глазами, двоих длинноволосых парней, бледных до синевы «после вчерашнего», бодрого дедулю в куртке, заштопанной цветными нитками. Кто-то из них так же будет помнить меня. Красные георгины в руках строгой женщины, яркие школьные сумки с бесконечными микки-маусами и черепашками ниндзя.

Это время…

Время…

Я застываю камнем, камни вечны, не течет время под лежачий камень…

Я беру со стойки чашку кофе и отправляюсь искать свободное место. У окна, под тяжелой деревянной балкой, клюет носом юная белобрысая девица, телосложением напоминающая сильно вытянутую швабру.

Разумеется, черт меня дергает спросить, свободно ли место за ее столиком.

Разумеется, она отвечает «да» хрипловатым прокуренным голосом. Простужена почти насмерть, и неудивительно: на ней тонкая водолазка, поверх которой надета только серебряная цепочка. Рядом со стулом — внушительных размеров рюкзак. Сама же девица затянута в черное и вид имеет скорбный и мудрый. По крайней мере, именно такой она себе кажется.

Возможно, она хороша собой.

Возможно, даже очень.

Но мне сейчас не до этого. Я вижу другое… Моя соседка — такая же неподвижная часть мира, как белые кофейные чашки и высокий табурет возле стойки, как голубоватый табачный дым, висящий над столами. Я многое отдал бы, чтобы она осталась здесь навсегда. Но — школа или училище, родители, любимая собака, кошка, хомячок, канарейка, музыкальный центр, книжная полка, подружка зайдет вечером, а он все не звонит, какая гадость этот дождь, хоть бы одна сволочь остановилась… Впрочем, кто знает… Скорее всего, рюкзак и дорожная одежда сродни нелепому костюму на сцене. Может быть, она живет в двух шагах отсюда и никуда не спешит, но ей хочется быть чудной странницей в черном. Может быть…

Не может. Дурацкое сочетание: пренебрежительная усмешка и огромные сияющие глаза. Но, бог мой, как ей идет! Ей хочется чудес, любых, крохотных, нелепых, просто чтобы удостовериться, что они — бывают. А я — совершенно случайно — сижу напротив.

И понятия не имею, с чего начать разговор. Не с погоды же…

— Дождь… — тихо говорит она и смотрит сквозь меня.

— Дождь… — соглашаюсь я.

Мы долго молчим.

Она понятия не имеет, кто я такой, не знает про конструкторское бюро, дорогу вдоль бетонного забора и поломанные карандаши. О каком чуде может идти речь, когда напротив со скучающим видом сидит тип вроде меня? Инженер, дурак, зануда… К счастью, здесь нет никого, кто мог бы рассказать ей правду. Я также понимаю, что моя соседка — примерная школьница или студентка, мамина дочка, чья-нибудь девушка и наверняка слушает всякую сентиментально-бездарную дрянь. Но мне хочется, чтобы она была — ничья, ниоткуда, внезапно возникшая; хочется знать, что скоро она выйдет за дверь и растворится в дожде и тумане, продолжая свой путь никуда.

Поэтому я нарушаю молчание первым. Мне не нужно ничего придумывать — слова давно нашли меня сами. Мне тоже хочется сказки… и наплевать, кто будет за это платить.

— Дождь…

Первое слово сказано, веревочка закрутилась; подбираю разноцветные бусины, жемчуг и граненое стекло, золото и латунь — вперемешку. По выщербленным ступеням, по белому песку дальних берегов, сквозь высокие залы и осенние леса, через реки и тропы — меня ведут ее сумасшедшие глаза. Я чувствую себя прижатым к стенке… и совершенно свободным. Утренняя дрожь отступает, сменяясь непривычным теплом, будто мы сидим у костра и слышим, как дождь уходит по опавшим листьям. Она должна расслышать. Что она видит вокруг — такими глазами? Чувствует ли тепло и свободу?

У нее холодные, неживые руки. Она не верит мне. Думает, что я псих. Или, еще хуже, что я к ней клеюсь. Взгляды и шаги скользят рядом. Время проходит, не задевая нас; мы слишком привычны здесь, нас никто не заметит. Ее стакан с апельсиновым соком подпрыгивает, когда за окном проезжают тяжелые машины, мой кофе давно остыл; школьники погрузились в свой автобус под окрики женщины с георгинами.

Боже мой, думаю я, так было всегда. Почерневшие от сырости и табачного дыма потолочные балки, дождь, глухо стучащий в жестяной подоконник, и девочка с замерзшими руками; она глядит на меня еще недоверчиво, но…

Дождь переполняет реки и озера, вода размывает непрочные берега, срывает плотины…

…и всегда, неизбежно — в пути; копить секунды, минуты, часы, годы, отнятые у дома — в дар дороге; в пути — будто в погоне за дождем и ветром, за запахом дыма и теплом костра, за прикосновением руки случайного попутчика, за вечной молодостью…

Смотрит не моргая. Лицо — каменное. Только губы дрожат.

Я дурак. Клинический.

Я ведь сейчас уйду, а она поедет домой, отыщет веревку покрепче, приладит петлю… Или разругается с матерью, с подружкой, с молодым человеком — отведет душу. Или просто проплачет всю ночь.

Потому что не бывает бесконечной дороги и вечной молодости. Она слишком много читала, видела, слышала, чтобы поверить мне. Никто не виноват.

Я ухожу быстро. Очень быстро, не оглядываясь.

Теперь она может все. Выйти за дверь, подставить лицо ветру и дождю, остановить машину, уехать на край света…

Только зайдет домой покормить хомячка и позвонить подружке, а потом — плохая погода, завтрашняя учеба, домашние дела… Кому нужен вдохновенный бред случайного знакомого, когда вокруг — такие настоящие стены?

А у меня проект два дня как завис, мне не подготовили документы, горячей воды нет уже неделю, и не к кому зайти вечером. И на лице все это наверняка написано. Кому нужны сказки, рассказанные таким сказочником? Мне хочется, безумно хочется, чтобы она удивленно посмотрела мне вслед, покрутила пальцем у виска, допила апельсиновый сок и отправилась домой. Пожалуй, это единственно возможный счастливый финал для моей сказки. Чтобы ни с кем ничего не случилось.

На мокром шоссе меня не сбила заляпанная грязью машина, я закрыл за собой стеклянную дверь, показал вахтерше пропуск, и все стало как раньше.

Навсегда.

Дождь идет третий день…

Когда свободного времени слишком много, перестаешь его замечать.

Кафе возле подземки снесли лет пятнадцать назад. Недавно на его месте появился торговый центр, разноцветный и легкий, как будто собранный из детского конструктора. На втором этаже, под прозрачным куполом, обнаружилась вполне приличная забегаловка. Белые столики, складные стулья и чистые стаканы. Курить нельзя…

У меня так и осталась привычка просыпаться задолго до рассвета. Мне не на кого тратить время и деньги, потому что никого нет. Не сложилось… Чашка кофе вместо завтрака не разорит бывшего инженера, в портфеле вчерашняя газета, ветки тополя качаются над куполом, и не хватает только старого динамика и музыки…

Очкарик из шестого отдела умер позапрошлой зимой. Внучке двенадцать лет, дочка плакала… Ему бы здесь не понравилось.

Рано или поздно умирают все. Я не исключение, и скорее рано, чем поздно, но… Я до сих пор в это не верю. Не верю — и все.

Вчера она сидела за крайним столиком. Апельсиновый сок, серебряная цепочка на шее, перепутанные светлые кудряшки. Шестнадцать лет, не больше. А должно бы под пятьдесят.

Однажды — к тому времени осенняя вода станет льдом, или лед тронется, или зацветут вишни — она сядет за мой столик и возьмет меня за руку. Если узнает…

У нее будут голубые глаза ребенка — и бессмертное сердце; она поймает первое слово, драгоценный камень или граненую стекляшку — какая разница? Она расскажет мне, что случилось потом, когда я вышел не оборачиваясь, оставив на столе пустую чашку, оставив ее — смотреть мне вслед.

Она вернет мой дар, мое право на вечную молодость и бесконечную дорогу. Это всегда случается вовремя, и я не боюсь опоздать. Поэтому каждое утро я выхожу из дома в дрожащий туман, иду мимо бетонного забора и мусорных баков, жду зеленого огня нового светофора… У городских дождей тот же привкус ржавчины, что и тридцать лет назад, так же шелестят колеса по мокрому асфальту, такой же горький дым от горящих листьев.

Только бы она узнала меня.

Кофе в придорожном кафе

(Рецепт от Макса Фрая)

Уезжая из дома, я всегда беру с собой походную баночку с кофейными специями: молотый кардамон, имбирь, мускатный цвет, перемешанные в равных пропорциях, к ним

можно добавить немного корицы, ванили и гвоздики, а можно не добавлять.

Места в кармане такая баночка занимает немного, а щепотка специй, добавленная в чашку, сразу же, пока кофе еще очень горячий, превращает любые помои в сносный напиток.

Если в кафе найдется лимон, это и вовсе прекрасно. Лимонный сок превращает самый отвратительный кофе в эспрессо романо, одно только название чего стоит.

Наши рекомендации