Использование обыденного опыта
Несмотря на амбициозность науки, ее стремление выдать себя за самодостаточную систему познания, возвышающуюся над другими подобными системами, научное мышление во все времена широко и охотно использовало продукты обыденного познания.
История науки запечатлела много примеров такого рода. Так древние греки распространили на физический мир понятие причинности, смоделировав в нем систему социальных отношений (уголовное право и др.), характерную для древнегреческого общества. Устройство этого общества нашло отражение и в математических системах, разработанных древнегреческими учеными. Дедуктивный метод и другие математические приемы проникли в древнегреческую математику из социальной практики. Математики более поздних времен тоже достаточно явно воспроизводили в своих математических построениях окружавший их социальный порядок. Образ мира, направлявший мышление Ньютона, сложился под большим влиянием философии Гоббса. В результате в системе физического знания, созданной Ньютоном, получили отображение принципы построения социальных отношений, свойственные тому времени. Галилей черпал нормы рациональности из обыденного опыта. А Дарвин отчетливо отобразил в теории естественного отбора как практику английского скотоводства, так и представления об обществе, преобладавшие в то время.
Наука, на всем протяжении ее истории, систематически использовала представления, сложившиеся за ее пределами, и превращала их в научное знание. Социальная среда, окружающая науку, всегда служила и продолжает служить не только потребителем, но и источником научного знания. “В процессе становления и развития картин мира наука активно использует образы, аналогии, ассоциации, уходящие корнями в предметно-практическую деятельность человека (образы корпускулы, волны, сплошной среды, образы соотношения части и целого как наглядных представлений и системной организации объектов и т.д.”)[299]. Обыденный опыт в его самых различных формах всегда представлял ценный материал для науки, поскольку донаучная, обыденная практика человека, как правило, построена на учете и использовании реальных закономерностей природного и социального мира. В обыденном знании эти закономерности зафиксированы, нередко обобщены, а иногда и отрефлексированы – хотя и в неприемлемом для науки виде (мифологии, религии и др.). Науке остается только перевести это знание на свой язык, обобщить и отрефлексировать в соответствии с правилами научного познания.
Неудивительно и то, что наука часто извлекает научное знание о природе из обыденного знания об обществе. Существуют закономерности, в которые в равной степени укладываются и природный, и социальный мир – например, причинно-следственная связь явлений. “Хотя между деспотическим государством и ручной мельницей нет никакого сходства, но сходство есть между правилами рефлексии о них и о их казуальности”, – писал И.Кант[300]. Общая связь вещей в социальных отношениях часто проявляется рельефнее, чем в мире природы. В результате более сложившимся является обыденное знание о социальном мире, и именно в нем наука обычно находит полезный для себя опыт. Как правило, именно социальный мир, наблюдаемый человеком, становится источником обыденного знания, используемого ученым.
Это порождает достаточно выраженную антропоморфность даже той части научного мышления, которое направлено на мир природы. Гейзенбергу, например, принадлежит такое признание: “Наша привычная интуиция заставляет нас приписывать электронам тот же тип реальности, которым обладают объекты окружающего нас социального мира, хотя это явно ошибочно”[301]. Да и вообще “физики накладывают семантику социального мира, в котором живут, на синтаксис научной теории”[302]. И не только они. Представители любой науки в своем научном мышлении неизбежно используют способы соотнесения и понимания явлений, которые складываются в обыденном осмыслении ими социального опыта.
Так происходит потому, что наука является хотя и очень амбициозной, но все же младшей сестрой обыденного опыта. Она представляет собой довольно позднее явление, возникшее на фоне достаточно развитой системы вненаучного познания. В истории человечества оно хронологически предшествует науке и в осмыслении многих аспектов реальности до сих пор опережает ее. То же самое происходит и в индивидуальной “истории” каждого ученого. Он сначала формируется как человек, и лишь затем – как ученый, сначала овладевает основными формами обыденного познания, а потом, и на этой основе, – познавательным инструментарием науки. Научное познание, таким образом, и в “филогенетической”, и в “онтогенетической” перспективах надстраивается над обыденным и испытывает зависимость от него. “Став ученым, человек не перестает быть субъектом обычного донаучного опыта и связанной с ним практической деятельности. Поэтому система смыслов, обслуживающих эту деятельность и включенных в механизм обычного восприятия, принципиально не может быть вытеснена предметными смыслами, определяемыми на уровне научного познания”[303]. Освоение ученым форм познания, характерных для науки, сравнимо с обучением второму – иностранному – языку, которое всегда осуществляется на базе родного языка – обыденного познания.
В основе трансляции знания, порожденного обыденным мышлением, в научное познание лежит установление аналогиймежду той реальностью, из которой извлечен обыденный опыт, и объектами научного изучения. Аналогия представляет собой перенос знания из одной сферы (базовой) в другую (производную), который предполагает, что система отношений между объектами базового опыта сохраняется и между объектами производного опыта. Она служит одним из наиболее древних механизмов человеческого мышления: “Люди, если посмотреть на них в исторической ретроспективе, мыслили по аналогии задолго до того, как научились мыслить в абстрактных категориях”, – отмечал У.Джемс[304]. Ученые же явно предпочитают использовать те аналогии, в которых воплощены причинно-следственные связи, и поэтому мышление по аналогии позволяет переносить в науку не просто представления или образы обыденного познания, а представления и образы, в которых заключеныобобщения и объяснения.
Как справедливо заметил Р.Шранк: “Значительная часть наших объяснений основана на объяснениях, которые мы использовали прежде. Люди очень ленивы в данном отношении, и эта лень дает им большие преимущества”[305]. Он подчеркивает, что каждая ситуация, с которой сталкиваются как субъект обыденного опыта, так и профессиональный ученый, во многих отношениях подобна ситуациям, причины которых им уже известны, и самый простой способ осмысления нового опыта – проецирование на него уже готовых объяснений. В результате мы всегда связываем необъясненные текущие события с объяснениями, которые были использованы в прошлом в отношении схожих явлений. При этом используется простая эвристика – силлогизм:
1) идентифицируйте событие, подлежащее объяснению;
2) вспомните похожие события, происходившие в прошлом;
3) найдите соответствующую схему объяснения;
4) примените ее к объясняемому событию[306].
Впрочем, способы использования наукой обыденного знания многообразны. Оно может играть роль полезной метафоры, “подталкивать” научное мышление, наводить его на ценные идеи, не входя в содержание этих идей. Именно данный способ участия обыденного опыта в научном познании в основном запечатлен историей науки. Но он не единственный и, возможно, не главный. Обыденное знание может проникать в само содержаниенаучных идей, воспроизводясь в них без каких-либо существенных трансформаций. Так, например, вошла в науку из сферы вненаучного познания идея дрейфа континентов. Вненаучный опыт может также формировать те смыслы – внутриличностные и надличностные, на основе которых научное знание вырабатывается.
Виды обыденного знания, которые использует наука, можно вслед за В.П.Филатовым[307] разделить на две группы. Во-первых, специализированные виды знания, обычно связанные с соответствующими формами социальной деятельности и оформляющиеся в системы знания. Например, мифология, религия, алхимия и др. Во-вторых, то, что В.П.Филатов называет “живым” знанием – знание, индивидуально приобретаемое человеком в его повседневной жизни.
Специализированные системы вненаучного знания находятся в любопытных и неоднозначных отношениях с наукой, которые обнаруживают заметную динамику. Раньше было принято либо противопоставлять их науке, видеть в них квинтэссенцию заблуждений и даже антинауку, препятствующую распространению “научного мировоззрения”, либо, в лучшем случае, рассматривать как своего рода пред-науку, подготавливающую научное познание, но сразу же вытесняемую там, куда оно проникает. Например, считать алхимию предшественницей химии – предшественницей, которая сыграла полезную роль, но утратила смысл, как только химическая наука сложилась.
В настоящее время складывается новый взгляд на специализированные системы вненаучного знания и их взаимоотношения с наукой, что связано с исторической изменчивостью критериев рациональности, а соответственно и научности знания. Происходит это потому, что системы знания, долгое время считавшиеся иррациональными, демонстрируют незаурядные практические возможности и такой потенциал осмысления действительности, которых наука лишена, т.е. доказывают свою рациональность, но рациональность особого рода, непривычную для традиционной западной науки. Яркий пример – изменение отношения к так называемой восточной науке, которая в последнее время не только перестала быть персоной non grata на Западе, но и вошла в моду. Такие ее порождения, как, например, акупунктура или медитация, прочно ассимилированы западной культурой.
Науке, таким образом, все чаще приходится расширять свои критерии рациональности, признавать нетрадиционные формы знания научными или, по крайней мере, хотя и вненаучными, но не противоречащими науке, полезными для нее, представляющими собой знание, а не формы предрассудков. Да и сами предрассудки обнаруживают много общего с научным знанием. Во-первых, потому, что механизм их формирования и распространения обнаруживает много общего с механизмом развития научного знания. В частности, как давно подмечено, мифы могут создаваться теми же методами и сохраняться вследствие тех же причин, что и научное знание. Во-вторых, поскольку то, что считается научным знанием, может оказаться предрассудком или и того хуже (скажем, “научный коммунизм”) или наоборот, то, что считается предрассудком, может оказаться научным знанием (вспомним “падающие с неба камни” – метеориты, сообщения о которых Французская академия наук в XVII в. наотрез отказалась принимать). Все это постепенно продвигает современное общество к построению плюралистической системы познания, в которой его различные формы были бы равноправными партнерами, а наука не отрицала бы все, что на нее непохоже.
В отличие от специализированных видов обыденного знания, “живое”знание формируется вне какой-либо системы деятельности по его производству. Оно может проникать в науку различными путями. Один из таких путей – приобщение ученого к некоторому общезначимому, объективированному социальному опыту и перенесение его в науку в качестве основы построения научного знания[308], например формирование научных идей под влиянием вненаучной социальной практики – воспроизводство в математических системах социальных отношений и т.д. В таких случаях в основе “живого” обыденного знания, переносимого в науку, лежит общезначимый, надличностный опыт, хотя способ его отображения в научном знании всегда уникален, опосредован индивидуальным опытом ученого.
Другой путь – построение ученым научного знания на основе его собственного личностного опыта, в первую очередь опыта самоанализа. Данный способ построения научного знания характерен для психобиографического подхода к анализу науки, рассматривающего личностные особенности ученого и его уникальный жизненный путь как основную детерминанту научного познания.
Уникальный жизненный опыт ученого, приобретенный им за пределами научной деятельности, направляетэту деятельность, делает его предрасположенным к построению определенных видов научного знания. Эта направляющая роль вненаучного личностного опыта наиболее заметна в науках о человеке, где ученые часто превращают в объект профессионального изучения те проблемы, с которыми сталкиваются в своей личной жизни, переживают как свои собственные. Например, один из крупнейших представителей психоанализа – Дж.Салливен – занялся изучением шизофрении, поскольку сам страдал от нее. Научная среда, которую он себе создал, была для него главным образом средством решения личных проблем: “Создавая идеальное окружение для пациентов, больных шизофренией, Салливен одновременно создавал мир, в котором он сам мог бы жить без угрозы своей самооценке”[309].
Подобный путь приобщения к науке и выбора объектов научного анализа весьма характерен для наук о человеке, таких как психология или медицина. Однако его можно проследить и в других дисциплинах. Скажем, как свидетельствуют биографы выдающегося логика Дж.С.Милля, он обратился к этой науке, поскольку обрел в ней психологический комфорт, соответствующий его личностному складу: мог вести нелюдимый образ жизни и удовлетворить пристрастие к “сухим формализмам”. Данные о том, что представители большинства наук имеют типовые психологические особенности, позволяют предположить, что вненаучный личный опыт всегданаправляет ученого, ориентирует на изучение определенных проблем и создает основу для построения определенных типов научного знания[310]. В этой связи можно принять одну из основных формул психоанализа, согласно которой творческое поведение – это сублимация глубоких негативных переживаний, но с некоторым ее расширением. Не только собственно творческое поведение ученого, но и вся его профессиональная деятельность испытывает влияние его личных психологических проблем, которые во многом определяют выбор объектов и способов научного анализа.
И наконец, третий путь проникновения “живого” вненаучного опыта в науку – построение самого научного знания в процессе осмысления ученым этого опыта. Данный путь также наиболее характерен для гуманитарных наук, где ученый часто, если не всегда, в процессе построения научного знания как бы строит его “из себя”: подвергает рефлексии свой собственный жизненный мир, свои личные проблемы, отношения с окружающими и т.д. Результаты подобного самоанализа обобщаются, распространяются на других и формулируются как общезначимое научное знание. Поэтому в таких науках не только способ построения научного знания, но и само знание часто несет на себе отпечаток личностных особенностей и индивидуального опыта ученого. Существует представление о том, что теории о природе человека являются в меньшей степени интеллектуальными средствами выражения объективной реальности, чем психологических особенностей их авторов. В частности, подмечено, что ни в одной другой науке системы научного знания в такой степени не отражают личностно-психологические особенности их авторов, как в психологии.
Впрочем, связь научного знания с обыденным опытом и личностно-психологическими особенностями ученых можно обнаружить в любой науке, хотя, естественно, в одних научных дисциплинах она выражена отчетливее, чем в других. Так в философской системе прагматизма У.Джемс в полной мере воплотил свои психологические особенности и опыт общения с окружающими: будучи прагматиком по своему личностному складу, он свои бытовые прагматические установки возвел в общечеловеческие принципы и обобщил в философскую систему. Причем в работах этого ученого можно обнаружить не только проявление его психологических особенностей, но даже проследить перепады его настроения.
Но, конечно, к наиболее любопытным результатам приводит поиск личностно-психологических оснований естественнонаучного знания. Ф.Манюэль, к примеру, усмотрел в понятии всемирного тяготения результат психологической трансформации “тяги” Ньютона к своей матери, с которой он был разлучен в раннем детстве”[311]. Конечно, в подобных интерпретациях можно усмотреть явную натяжку (если не абсурд), попытку искусственно распространить психоаналитическую логику на процесс рождения научных идей, который в нее явно не укладывается. Однако способ происхождения научного понятия, постулированный Ф.Мануэлем, не выглядит столь уж невероятным, если попытаться представить себе соответствующий психологический механизм. Ньютон часто думает о матери, с которой разлучен, и мысли о ней доставляют ему мучительные переживания. Он стремится избавиться от этих переживаний и поэтому начинает, сознательно или неосознанно, анализировать их источник. Самоанализ приводит ученого к вычленению понятия “тяга”, которое первоначально наполняется сугубо психологическим смыслом. Однако затем происходит отсечение этого понятия от его психологических корней, отделение от его исходного объекта и распространение на мир природы. Подготовленное самоанализом понятие латентно присутствует в мышлении Ньютона, ждет своего часа и актуализируется – “просыпается” – под влиянием внешнего толчка (скажем, яблока, упавшего на голову ученого). Остается только его эксплицировать и сформулировать на языке науки.
Естественно, все это весьма гипотетично: в отсутствие Ньютона трудно судить о том, что происходило в его сознании, а тем более в бессознательном. Но заслуживает внимания мысль Дж.Холтона – социолога, не связанного принципами психоанализа, – о том, что ученый всегда стремится “уяснять отдаленное, неизвестное и трудное в терминах близкого, самоочевидного и известного по опыту повседневной жизни”[312]. Наиболее “близок и самоочевиден” для ученого его психологический опыт, порожденный самоанализом, да к тому же познание себя самого логически и психологически первично по отношению к познанию внешнего мира.
Симптоматично, что даже один из основоположников бихевиористской модели изучения человека, предполагавшей исключение всего субъективного, – Э.Толмен – был вынужден признать, что, когда существует слишком много степеней свободы в интерпретации эмпирических данных, исследователь неизбежно черпает объяснительные схемы из своей собственной феноменологии. Он же сделал и еще одно любопытное признание о том, что, пытаясь предсказать поведение изучаемых им крыс, идентифицировал себя с ними, обнаруживал в себе стремление в прямом смысле слова “побывать в их шкуре”, регулярно задавал себе вопрос: “А что бы я сделал на ее (крысы – А. Ю.) месте?”[313].
“Живое” знание, порождаемое самоанализом, всегда сопровождает ученого и образует обязательный фон мыслительного процесса, на что бы тот ни был направлен. Как подчеркивал И.Кант, самосознание – фон всех актов мышления. Опыт самоанализа всегда сопряжен с эмоциональными переживаниями (человеку невозможно быть беспристрастным к самому себе), поэтому всегда актуален для ученого, всегда эмоционально “разогрет” и в результате имеет высокую вероятность подключения к любой мысли. В результате научное мышление составляет своего рода надстройку над мышлением ученого о себе и о значимых для него обыденных проблемах. Он не может произвольно “включать” одно мышление и полностью “отключать” другое, они составляют различные уровни единого потока мысли. Поэтому научное знание неизбежно содержит в себе элементы того “живого” знания, которое порождается обыденным опытом ученого.
Использование “живого” знания, создаваемого самоанализом субъекта, не засоряет научное знание, а, напротив, служит одной из предпосылок его развития. Между обыденным самопознанием и научным познанием природы нет антагонизмов. Понимая нечто, субъект понимает самого себя, и лишь понимая себя, способен понять нечто. И поэтому “познай самого себя – это одна из главных заповедей силы и счастья человека”[314].
Зависимость научного познания от различных видов обыденного опыта породила представление о том, что именно обыденное познание и здравый смысл являются основой научного мышления. Это представление сопровождает исследования науки на всем их протяжении. Оно восходит к И.Канту, Э.Гуссерлю, А.Бергсону, Г.Спенсеру, Ч.Пирсу и отчетливо проступает в современных трактовках научного познания. Симптоматична уверенность Г.Джасона в том, что образ науки как “организованного здравого смысла” общепризнанв современном науковедении[315]. Возможно, подобный вывод сглаживает различия науковедческих позиций, но адекватно отображает роль здравого смысла как основы научного познания. Научное познание вырастает из осмысления человеком обыденного опыта и основано на нем.