Глава 1. Страшно озадачен и раздосадован был Федор Пантелеевич, когда проснувшись раньше положенного режимом времени
Страшно озадачен и раздосадован был Федор Пантелеевич, когда проснувшись раньше положенного режимом времени, он повернув голову на бок, обнаружил на календаре 14 августа и ко всему прочему среду. Тяжело вздохнув и немного откашливаясь ночной мокротой, съедавшей его хилые легкие, Федор Пантелеевич, осторожно - как мышка, приподнялся с кровати, стараясь не разбудить Любовь Аркадьевну - свою жену, сунул свои задубевшие ноги в махровые тапочки и, расшаркиваясь, пошел прочь, оставляя Любовь Аркадьевну сквозь сон морщиться от неприятного звука. Впрочем, прочь ему уйти никак было нельзя, и посему вошел он в кухню, приоткрыл створки окна, впуская ночную сырость, слегка поежился, спешно набил трубку импортным табаком и закурил. Да, чего-чего, а среды Федор Пантелеевич сегодня никак не ожидал, и так и сяк вертел он среду: то поднося ее вплотную, практически к самому носу, то отдаляя её за горизонт мысли, но подступиться к среде никак у него не выходило. "Был бы вот вторник - думал он, - то было бы совсем иное дело, или пусть даже суббота - с этим еще можно мириться, но вот среда.. среда - это же ни в какие рамки не лезет, это же просто хамство, неслыханная наглость. Это же пренебрежение всеми идейными соображениями, бессовестность обстоятельств и, в конце концов, просто негуманное отношение рабочей недели к человеку." И до того сей факт огорчал хрупкое устройство Федора Пантелеевича, что он и не заметил за собой, как затяжки его становились с каждым разом порывистей, а сетования перешли из области дум в область речи и, совсем отчаявшись, вдоволь наглотавшись едкой горечи, потупил он свой будничный взор, набрался воздуху и безнадежно выдохнул: "Среда - Ничего не понимаю."
Да и где было ему понять, когда сама обстановка нагнетала на него мысли мрачные, а вместе с ними и сопение, весьма недовольное. Федор Пантелеевич затушил трубку и с омерзением осмотрелся вокруг, и уже готов был плюнуть, но разглядев на полу шерстяной ковер, доставшийся ему в наследство от матушки, в сердцах пожалел и плевать передумал. Вот уже минуло двадцать пять лет, как он со своей спутницей, а после - женой, которая в итоге превратилась в Любовь Аркадьевну, занял эту жилплощадь, и, что называется, пустил здесь корни, обустраивая свое гнездышко, в угоду своим крошечным амбициям и амбициям Любови Аркадьевны, которые были слегка крупней, но не на столько, чтобы принижать человеческое достоинство Федора Пантелеевича или всячески им помыкать. Жили они с самого первого дня душа в душу, умели находить компромиссы, учились уступать друг другу, ругань не переносили, и даже когда у них случалось нечто вроде стачки, к мату они не прибегали - до того воспитание брало верх, и если уж так случалось, что кто-то из них обронит бранное слово, тут же оба краснели, разбегались по разным комнатам и весь день отлеживались в горячке, но с наступлением ночи непременно стремились улечься в одну кровать, а наутро просыпались, как ни в чем ни бывало. Далее, после некоторой метаморфозы, которая без всякой надобности протекала с Любовью Аркадьевной, стало их на целого человека больше, к слову, не столько на целого, сколько на Митеньку, и жилплощадь некоторое время представляла из себя что-то среднее между детскими радостями и тут и там сваливающихся на голову дальних родственников, в общем и целом время было счастливое, даже не смотря на то, что каждый отдельно взятый семьянин любил некоторое уединение и брезговал родственными связями, в частности дальними, а в особенности, когда они оказывались распутными пьяницами и лодырями. Митенька уже вымахал, с горем пополам окончил среднюю школу, не поступил в институт, в техникум идти отказался, как итог - отслужил два года в пехоте, дембелизовался, женился, устроился учеником слесаря в местной аварийно-восстановительной конторе, покинул отчий дом, а вместе с ним ушли гармония, семейная идиллия и, самое главное, ушло, нет, даже не ушло, а просто сбежало, умчалось понимание, и воцарилось в семье ... непонимание. Стало быть дело обыденное, и все бы ничего, если бы непониманием, наряду с Федором Пантелеевичем, прониклась и его жена, но вот как раз Любовь Аркадьевна-то всё прекрасно понимала и непонимание на дух не переносила, во всяком случае так ей самой виделось, чего, впрочем, вполне было достаточно для того, чтобы время от времени сыпать на Федора Пантелеевича обвинения в замкнутости, душевной слепоте и, боже упаси, скряжестве. Но Федор Пантелеевич ее не понимал. Он только каждый раз упирал в нее свои круглые от безнадеги глаза и тихонечко фыркал, что очень злило его жену, потому как Любовь Аркадьевна в такие моменты, чувствуя как берет над своим мужем верх, на некоторое время перевоплощалась из женщины кроткой, в женщину волевую, и та самая женщина волевая, за этим фырканьем неизменно разглядывала противление, а то и вовсе противодействие, дошло однажды до того, что Федор Пантелеевич потупил взор настолько и фыркнул так протяжно и даже жалобно, что Любовь Аркадьевна с эмоциями не совладала и как шлепнула своей скромной пятерней по столу - "Ты мне это прекрати!", что у Федора Пантелеевича в этот миг в груди затрепыхалось так сильно, что он еле как с собой совладал, чтобы не нырнуть от страха под стол. С тех пор Федор Пантелеевич не только жену не понимал, но еще и побаивался.
Нет-нет, конечно же, Федор Пантелеевич тугодумом не был, и вовсе не противился учению, думам и умозаключениям, все это в нем когда-то умещалось, и с пониманием был он, что говориться, на короткой ноге. Помнится, он и Митеньку азбуке обучил раньше положенного, и в своем архитектурном училище славился студентом передовым, и в огородничестве толк знал, словом занимал место человека скорее понимающего, нежели непонимающего, и если встреть мы старого знакомого, сообщили бы ему, что Федор Пантелеевич понимание свое утратил или даже растерял, ни за какие пряники старый знакомый нам не поверил бы и ткнул бы носом в такие тонкости, мол, уважаемый некогда и интегралы из простых в уме высчитывал, и парадокс всемогущества разъяснял как отче наш, и даже теорему Пуанкаре, пусть отдаленно, но все-таки понимал, а вы мне тут "понимание утратил, - вот вам!" - наградил бы нас фигурой из трех пальцев и был таков.
Благо человек зверюга интересная, ко всему он подмажется, ко всему-то он пригладится, притрется и прилижется, так и Федор Пантелеевич со временем обрел некоторое смирение в делах ему неподступных, с утратой семейного понимания свыкся, о гармонии думать забыл и участи подкаблучника покорился, а в иных моментах даже наслаждался собственным положением и безответственностью. Другое дело, что за всем этим стояло не только непонимание семейное, а что-то гораздо более всеохватывающее, что Федор Пантелеевич интуитивно чувствовал, краем мысли нащупывал, но разгадать или передать словами никак не мог, и не мог не потому, что слова с языка не сходили, уверяю Вас - лексикон его был богат, а по причинам ему самому до конца не ясным, откровенно говоря, он и их не понимал. Должен сказать, что это очень его беспокоило, долгое время ходил он от дома до маленького бюро, где работал помощником главного архитектора, с давящим грузом внутри, иной раз споткнется, другой раз - сторожа приветствием обойдет, день за днем становился рассеянным в мире внешнем и сосредотачивался на мире внутреннем, что стороннему наблюдателю, конечно же, бросалось в глаза. Ширилось в нем это необъяснимое чувство со страшной силой, подмывало его тонкое существо и даже принялось его изводить, перечить ему, да так настойчиво, что не унимался он в желании своем разгадать, понять природу своей рассеянности даже во сне - ложился с этой мыслью с ней же и просыпался, словно одержимый. И вот ныне ночью чувство достигло своего апогея, облеклось в некотором роде в точку невозврата, стало Федору Пантелеевичу со своим непониманием и во сне неудобно, раскрыл он глаза, и до того был повязан им, что и среда стала вдруг не на том месте, хотя, каким-то анахронизмом он все-таки предполагал, что раз вчера был вторник, то сегодня непременно должна была быть среда, потому как ранее за вторником всегда следовала среда и внезапные причины для пересмотра календаря на ум ему не приходили, впрочем не приходило ему на ум и понимание к таким вещам, и совершенно отчаявшись осознал Федор Пантелеевич, что больше не уснет.
-Феденька, - как снег на голову проснулась Любовь Аркадьевна и, кажется, по голосу, была недовольна, - который час?
-Пятый, Любонька, - подпрыгнул на стуле Федор Пантелеевич.
-А конкретней? - Федор Пантелеевич позабыл свои очки на тумбе, поэтому слегка сморщился в сторону настенных часов, часы показывали четверть пятого.
-Начало пятого, Любонька.
-Так, - размышляла Любовь Аркадьевна, - ты почему не спишь и почему так холодно, Феденька? Ты что там - куришь? - насторожилась она и, принюхавшись, затараторила, - Сколько тебе раз нужно повторить, чтобы ты наконец уяснил, что это не по твоим силам, что ты себя губишь, а вместе с собой и меня? Ты понимаешь, что своим курением в первую очередь изводишь меня, понимаешь? - Федор Пантелеевич ничегошеньки не понимал.
- Феденька, ведь это я пекусь о твоем здоровье! О твоем! Ты же о своем здоровье побеспокоиться не в состоянии! Да ты так в дом чахотку принесешь, да ты же всех нас раньше времени к пращурам отправишь, что же ты за человек такой, двадцать пять лет с тобой мучаюсь - сил никаких нет, - а ну в постель!
Чем больше тараторила Любовь Аркадьевна, тем больше ходили ходуном поджилки Федора Пантелеевича, то ли от страху, то ли от ночного холода - разобраться было совершенно невозможно. Мысленно он отмахивался от жены, как от назойливой мухи, показывал ей язык, плевался в ее сторону и, закрыв лицо руками, сперва представлял себе, что жена его все еще спит, но фантазией своей не был удовлетворен, и посему начал представлять что жены у него никогда не было, что она не то, что наскоро собрала свои пожитки и спешно покинула город, а вовсе никогда в жизни его не числилась. Вспомнилась ему сейчас сотня кислых мин, что она собой корчила, когда ни с того ни с сего, как сейчас, становилась вдруг недовольная и взяло его омерзение, выбрал он из них наименее удачные и напрочь отказывался понимать, почему когда-то на этих минах женился, думалось ему, что причин объективных для этого просто-напросто не могло возникнуть - вздрогнул он от этой мысли и съежился. Вот так, в ночь на 14 августа в среду, Федор Пантелеевич ... перестал понимать наличие своей жены. С другой стороны, жена у него все еще была, и факт этот действовал на него как летящий на встречу локомотив:
-Феденька, миленький... иди в постель - поворочаешься, поворочаешься, авось уснешь, - но Федору Пантелеевичу от одной мысли, что у этого противного голоса есть тело, да еще это тело лежит в его комнате, присутствует в его жизни, и даже имеет в ней свое место, становилось тяжело на душе - горестно. Но надоедливый голос настаивал:
-Я кому говорю - иди в постель! - и не оставлял Федору Пантелеевичу никакого выбора, поэтому уже через пару минут он принял горизонтальное положение, проникся сопением Любови Аркадьевны и проникался им до самого звона будильника, который зазвонил ровно в шесть.
Ровно в шесть Федор Пантелеевич поднялся, сделав вид, что только проснулся и даже выспался, боязно посмотрел на жену, нервно стукнул пальцем по пипке будильника, поморщился и мигом вышел из спальни, в надежде больше с женой никогда не пересекаться.
-Феденька, надеюсь ты не забыл, что сегодня к нам должен прийти твой сын, - сказала Любовь Аркадьевна так, будто бы сын был только у Федора Пантелеевича, а у нее никакого сына не значилось. - У Митеньки к тебе есть серьё-ё-зный разговор - так он уверил меня по телефону. Поэтому после работы, прошу тебя - не задерживайся, сразу домой. Ты меня понял?
Федор Пантелеевич одобрительно кивнул головой, не подозревая, что жена за закрытой дверью кивков его не наблюдает и продолжал чистить зубы.
-Ты что-то сказал? Я тебя не слышу, Федя!
-Понял, - глухо отозвался Федор Пантелеевич, хотя, пониманием тут и не пахло. "Черт бы тебя побрал с твоим Митенькой, - злился Федор Пантелеевич, - понял, не понял - заладила змеюга подколодная". Прополоскал рот и вышел завтракать.
За завтраком он все как-то пытался молчать, насупился, зарылся в газету месячной давности и, пропуская все наставления Любви Аркадьевны мимо ушей, громко и демонстративно чавкал. Любовь Аркадьевна же, видя как от нее отгородились, смекнула - раз муж не изъявляет желания поддерживать с ней разговор, то пусть хотя бы выслушает, а потом-то он не отвертится, что ничего подобного она ему не говорила и повысив свой голос продолжала ввинчивать свою тарабарщину.
-Феденька, ты давно заглядывал в нашу кладовую?! - уставилась Любовь Аркадьевна прямиком в газету, - Молчишь? Совестно стало? А я без тебя прекрасно знаю, что не заглядывал! Где же таким умам ученым - по кладовым шариться! А между прочим, там же сам черт ногу сломит - все в пылище, все завалено - сапог на осень не сыщешь! - она выдержала газету долгим минутным взглядом и, понимая, как сильно застыдила мужа, решила - медлить некуда, надо рубить с плеча, - Сегодня же разобрать! Ф-Е-Д-Я!, - и будто чувствуя что этого мало, три раза указательным пальцем по краю стола закрепила свои наставления, да так грозно, что Федор Пантелеевич сощурившись выглянул поверх газеты.
-Я, между прочим на будущий год хочу соленья сготовить, Тамара Никитична, ой, царствие ей небесное, горемычная, до чего добра была, лет семь тому назад, пока еще не свел ее в могилу твой друг - архитектор-алкоголик, рецептов мне понавыписывала: помидоры в собственном соку, огурцы с рассолом и всякое такое прочее, - Любовь Аркадьевна посмаковала их на кончике языка, - Так, Феденька, как же я могу их сготовить, когда мне их даже складировать некуда? А сготовить-то очень хочется, пусть порадуется покойница, авось ещё и вкусно будет! - последовала длинная пауза и снова три грозных удара по краю стола, - Сегодня же разобрать! Ты меня понял?!
-Понял, - боязливо выглянул Федор Пантелеевич, но конечно же, как Вы уже догадались, понимание к таким вещам Федор Пантелеевич утратил основательно, если уж он наличие жены не понимал с того самого часу, как проснулся, то куда уж ему было теперь понять, что эта обезличенная жена говорит! Сперва, он, конечно понимал, хотя, должен признаться, не столько он и понимал, сколько думалось ему что он понимает, кладовая перед ним маячила отчетливо, где-то неподалеку Тимофей Платонович - архитектор, с женой, то ли в гробу, то ли с соленьями, даже виделось ему, как она из этого самого гробу ему улыбается, а может даже приветливо машет, вроде ж как добрая, только потом все это понимание в раз отвернулось от Федора Пантелеевича, и замаячили перед ним маленькие гробики в рассоле плавающие, Платон Тимофеевич - трезв как стеклышко, потому что мертвый, Тамара Никитична - злющая как собака, в кладовой заперта, и все это пылью окутано. Испугался Федор Пантелеевич пуще прежнего, даже завтракать ему расхотелось, а уж едок он был хоть куда, пусть и щупленький с виду. Встал он из-за стола, посмотрел с отвращением на Любовь Аркадьевну, резко развернулся и пошел прочь. На этот раз действительно прочь.