Ii. порядок симулякров

ТРИ ПОРЯДКА СИМУЛЯКРОВ

Со времен эпохи Возрождения, параллельно изменениям закона ценности, последовательно сменились три порядка симулякров:

- Подделка составляет господствующий тип «классической» эпохи, от Возрождения до промышленной революции;

- Производство составляет господствующий тип промышлен­ной эпохи;

- Симуляция составляет господствующий тип нынешней фазы, регулируемой кодом.

Симулякр первого порядка действует на основе естественного закона ценности, симулякр второго порядка — на основе рыночного закона стоимости, симулякр третьего порядка — на основе структур­ного закона ценности.

ЛЕПНОЙ АНГЕЛ

Подделка — а заодно и мода — рождается вместе с Возрожде­нием, когда феодальный строй деструктурируется строем буржуаз­ным и возникает открытое состязание в знаках отличия. В кастовом или чиновном обществе не бывает моды, так как человек всецело зак­реплен за своим местом и межклассовые переходы отсутствуют. Зна­ки защищены запретом, обеспечивающим им полную ясность: каждый знак недвусмысленно отсылает к определенному социальному стату­су. В церемониале невозможна подделка — разве что как кощун­ственная черная магия, соответственно и смешение знаков наказуемо как серьезное нарушение порядка вещей. Если порой — особенно се­годня — мы еще и начинаем мечтать о мире надежных знаков, о силь­ном «символическом порядке», то не будем строить иллюзий: такой порядок уже существовал, и это был порядок свирепо-иерархический, ведь прозрачность знаков идет рука об руку с их жестокостью. В же­стоких кастовых обществах — феодальных или архаических — чис­ло знаков невелико, их распространение ограниченно, каждый из них в полной мере весом как запрет, как межкастовое, межклановое или межличностное взаимное обязательство; такие знаки не бывают про­извольными. Произвольность знака появляется тогда, когда, вместо того чтобы связывать двух лиц узами неразрывной взаимности, он начинает в качестве означающего отсылать к расколдованному миру означаемого, общему знаменателю реального мира, которому никто ничем не обязан.

С концом обязательного знака наступает царство знака эман­сипированного, которым могут теперь одинаково пользоваться все классы. На смену знаковой эндогамии, свойственной статусным обще-

ствам, приходит состязательная демократия. Тем самым через посред­ство межклассовых ценностей/знаков престижа с необходимостью возникает и подделка. Это переход от ограниченного числа знаков, «свободное» производство которых находится под запретом, к массо­вому распространению знаков согласно спросу. Но такой умножае­мый знак уже не имеет ничего общего со знаком обязательным, огра­ниченно распространяемым: он подделывается под него — не путем извращения «оригинала», а путем расширительного употребления ма­териала, чья ясность была всецело обусловлена его принудительной ограниченностью. Новоевропейский знак, выражающий уже не диск­риминацию, а лишь состязательность, разгруженный от всякой принудительности, общедоступный, — все еще, однако, симулирует свою не­обходимость, выдавая себя за связанный с миром. Он грезит о знаках прошлого и желал бы вновь обрести их реальную референтность, а вместе с ней и их обязательность; по обрести ему удается лишь при­чинность — ту референциальную причинность, реальность и «есте­ственность», которыми ему и придется жить отныне. Но это отноше­ние десигнации есть лишь симулякр символической обязательности; им производятся одни лишь нейтральные ценности, которые обмени­ваются в объективном мире. Знак переживает ту же судьбу, что и труд. «Вольный» труженик волен лишь производить эквивалентнос­ти — «вольный и эмансипированный» знак волен лишь производить эквивалентные означающие.

Поэтому новоевропейский знак обретает свою значимость в симулякре «природы». Проблематика «естественности», метафизика реальности и видимости — это характерно для всей буржуазии с эпо­хи Возрождения, это зеркало буржуазного, классического знака. Нос­тальгия по природной референтности знака остается живучей еще и сегодня, несмотря на ряд ломавших эту конструкцию переворотов — таких как промышленный переворот, когда знаки начинают опираться уже не на природу, а только на закон обмена и поступают в распоря­жение рыночного закона стоимости. Мы еще вернемся к таким симулякрам второго порядка.

Итак, в эпоху Возрождения вместе с естественностью родилась и подделка. Подделка идет на всех уровнях, от ложного жилета (только спереди) до лепных интерьеров и грандиозных театральных машин барокко. В самом деле, классическая эпоха была прежде всего эпохой театра. Начиная с Возрождения театральность охватывает все формы социальной жизни и архитектуры. Именно здесь, в дерзаниях лепной скульптуры и барочного искусства, метафизика подделки рас­познается как новое устремление людей Возрождения к светской демиургии, к преображению любой природы в одну единственную

субстанцию, по своему театральному характеру подобную социальной жизни, унифицируемой под знаком буржуазных ценностей, независи­мо от различий по крови, рангу и касте. Лепнина — это торжество демократии всевозможных искусственных знаков, апофеоз театра и моды, в котором выражается способность нового класса к, любым свершениям, поскольку ему удалось сломать систему исключительно­го владения знаками. Этим открывается путь к небывалым сочетани­ям, к всяческим вариантам игры и подделки; прометеевские стремле­ния буржуазии обратились прежде всего на подражание природе, а уже потом — на производство. В храмах и дворцах лепнина прини­мает любые формы, имитирует любые материалы: бархатные занаве­си, деревянные карнизы, округлости человеческой плоти. Лепнина по­зволяет свести невероятное смешение материалов к одной-единственной новой субстанции, своего рода всеобщему эквиваленту всех остальных, и она прекрасно подходит для создания всевозможных те­атральных чар, так как сама является представительной субстанцией, зеркальным отражением всех остальных.

Но симулякры — это не просто игра знаков, в них заключены также особые социальные отношения и особая инстанция власти. Лепнину можно мыслить как триумфальный взлет науки и техноло­гии, но она также, и прежде всего, связана с барокко, а то в свою оче­редь — с Контрреформацией, с той попыткой согласно новому пони­манию власти контролировать весь мир политических и душевных явлений, которую впервые предприняли иезуиты.

Имеется тесная связь между иезуитской покорностью души («perinde ас cadaver») и демиургическим замыслом избавиться от природной субстанции вещей, заменив ее субстанцией синтетической. Как и подчиненный организации человек, вещи обретают при этом идеальную функциональность трупа. Здесь уже заложена вся техно­логия и технократия — презумпция идеальной поддельности мира, ко­торая находит себе выражение в изобретении универсального веще­ства и в универсальной комбинаторике веществ. Воссоединить разъе­диненный в результате Реформации мир согласно единообразной доктрине, универсализировать мир (от Новой Испании до Японии — отсюда миссионерство) под властью одного слова, сформировать го­сударственную политическую элиту с единой централизованной стратегией — таковы задачи, которые ставили себе иезуиты. Для все­го этого требовалось создавать действенные симулякры — систему организации, систему театральной помпы (сцена, на которой играют кардиналы-министры и серые кардиналы) и систему воспитания и образования, впервые систематически направленную на пересоздание идеальной природы ребенка. Важнейшей системой того же рода явля-

ется и лепное покрытие барочной архитектуры. Все это предшеству­ет продуктивистской рациональности капитала, но в этом уже присут­ствует — в плане не производства, а подделки — тот же проект все­общего контроля и господства, социальная схема, уже глубоко демон­стрирующая внутреннее единство системы.

Жил в свое время в Арденнах повар на пенсии Камиль Рено, которому изготовление фигурных тортов и искусство кондитерской пластики внушили гордый замысел пересоздать мир начиная с той стадии, где оставил его Бог... то есть с природной стадии — устранив из него всякую органическую спонтанность и заменив ее одним веще­ством, принимающим разные формы, — железобетоном; из бетона он сделал всю домашнюю обстановку — стулья, выдвижные ящики, швейную машинку, во дворе расставил целый бетонный оркестр, включая скрипачей со скрипками; всюду бетон и бетон — бетонные деревья с настоящими листьями, железобетонный кабан с замурован­ным внутри настоящим кабаньим черепом, бетонные овцы, покрытые настоящей шерстью. Он наконец-то нашел первообразную субстан­цию, и в вылепленных им разнообразных вещах из нее делалось все, кроме кое-каких «реалистических» нюансов (кабаньего черепа, дре­весной листвы), да и то здесь демиург всего лишь делал уступку зри­телям... ибо сей восьмидесятилетний бог-творец с очаровательной улыбкой показывал свое творение посетителям. Он не оспаривал бо­жественное творение, он просто пересоздавал его, дабы сделать более ясным для ума. Никакого люциферовского бунта, никаких пародий­ных замыслов, никакого пристрастия к «наивному» искусству в стиле ретро. Арденнский повар просто царил над унифицированной ум­ственной субстанцией (ведь бетон есть умственная субстанция, по­зволяющая, как и понятие, упорядочивать реальные явления и вычле­нять их по своему усмотрению). Его проект недалеко отстоял от того, которому следовали авторы лепной скульптуры в эпоху барокко, и, в общем, состоял в проекции «на местность» той общественной жиз­ни, которая течет сегодня в больших городах. Подделка работает пока лишь с субстанцией и формой, а не с отношениями и структура­ми, но на этом своем уровне она уже стремится к контролю над бес­конфликтным обществом, вылепленным из неподвластного смерти синтетического вещества; этим нерушимым артефактом гарантирует­ся вечность власти. Таким же чудесным человеческим изобретением стала и пластмасса — вещество, не знающее износу, прерывающее цикл взаимоперехода мировых субстанций через процессы гниения и смерти. Это внециклическое вещество, даже в огне оставляющее не­разрушимый остаток, — нечто небывалое, этот симулякр воплощает в себе в концентрированном виде всю семиотику мироздания. Это не

имеет ничего общего с «прогрессом» технологии или же рациональ­ными устремлениями науки. Это проект господства над политической и душевной жизнью, фантазм самозамкнутой умственной субстан­ции — наподобие барочных лепных ангелов, обхватывающих руками кривое зеркало.

АВТОМАТ И РОБОТ

Эти два типа искусственного человека разделяет целый мир. Один представляет собой театральную подделку человека средствами часовой механики, где техника всецело служит аналогии и эффекту симулякра. Во втором техническое начало господствует, машина бе­рет верх, а вместе с машинностью утверждается и эквивалентность. Автомат исполняет роль придворного, благовоспитанного человека, участвует в театрально-бытовой игре дореволюционного общества. Робот же, как показывает его имя, работает: театра больше нет, насту­пает пора человеческой механики. Автомат — analogon человека, он остается его собеседником (играет с ним в шахматы!). Машина — эквивалент человека, и в качестве эквивалента она включает его в себя, в единый операциональный процесс. В этом вся разница между симулякром первого и второго порядка.

Итак, не следует обольщаться их «фигуративным» сходством. Автомат возникает из вопросов о природе, о тайне души или же ее отсутствия, о дилемме видимостей и сущности; он словно Бог — что у него внутри, в глубине, по ту сторону? Один лишь поддельный чело­век позволяет задаваться такими вопросами. Вся метафизика челове­ка как главного действующего лица на природном театре творения воплотилась в автомате, а затем исчезла в эпоху Революции. У авто­мата и нет другого назначения, кроме постоянных сравнений с живым человеком — чтобы быть естественнее его, образуя его идеальное по­добие. Это безупречный двойник человека, вплоть до гибкости дви­жений, вплоть до функционирования органов и ума; возникает даже тревожная мысль, что никакого отличия вообще нет, то есть что с душой покончено и осталось одно лишь идеально-натурализованное

тело. В общем, кощунство. Поэтому отличие приходится специально поддерживать, как в истории с тем слишком совершенным автоматом, хозяин которого сам изображал на сцене отрывистые движения, что­бы хоть ценой такого обмена ролями не допустить их путаницы. Та­ким образом, задаваемые автоматом вопросы остаются открытыми, а потому его механика — оптимистична, пусть даже подделка и содер­жит всегда какую-то дьявольскую коннотацию1.

С роботом — ничего подобного. С ним нет больше вопроса о видимостях, его единственная истина — его механическая эффектив­ность. Он больше не ориентируется на сходство с человеком, да его с ним и не сравнивают. Нет больше того неуловимого метафизическо­го отличия, что создавало тайну и очарование автомата; робот погло­тил это отличие и усвоил его себе на пользу. Суть и видимость сли­лись в единую субстанцию производства и труда. В симулякре перво­го порядка отличие никогда не отменяется: в нем всегда предполагается возможность спора между симулякром и реальностью (их игра достигает особой тонкости в иллюзионистской живописи, но и вообще все искусство живет благодаря зазору между ними). В си­мулякре же второго порядка проблема упрощена путем поглощения видимостей — или же, если угодно, ликвидации реальности; так или иначе, в нем встает реальность без образа, без эха, без отражения, без видимости; именно таков труд, такова машина, такова вся система про­мышленного производства в целом, поскольку она принципиально про­тивостоит театральной иллюзии. Нет больше ни сходства ни несход-

1 В подделке и репродукции всегда присутствует элемент тревоги, беспо­коящей странности: Беньямин сближает беспокойство, вызываемое фотографией, которая сходна с колдовским трюком, и вообще любой технической аппаратурой, которая всегда ведь нечто воспроизводит, — и беспокойство от собственного отражения в зеркале. Здесь уже есть нечто колдовское. А уж тем более если отражение отделяется от зеркала и его становится возможным по желанию пе­реносить, хранить, воспроизводить (ср. «Пражского студента», где дьявол уносит из зеркала образ студента и в дальнейшем доводит его до гибели с помощью этого образа). Таким образом, всякий акт воспроизводства предполагает злые чары, будь то очарованность Нарцисса своим отражением в воде, навязчивые идеи двойничества или же — кто знает — смертоносный разворот той гигантс­кой машинерии, которую человек сегодня порождает в качестве собственного образа (нарциссический мираж техники, по Маклюэну) и которая затем являет ему этот образ искаженным и испорченным, — бесконечно воспроизводя его са­мого и его власть до самого края света. Репродукция дьяволична по своей сущ­ности, она подрывает нечто основополагающее. Это практически не изменилось и у нас: в симуляции (которую мы характеризуем здесь как оперирование ко­дом) по-прежнему осуществляется грандиозный проект манипуляции, контроля и смерти, подобно тому как симулякр-объект (первобытная статуэтка или фото­графический снимок) всегда имел своей первой задачей какую-то операцию чер­ной магии.

ства, ни Бога ни человека — только имманентная логика операцио­нального принципа.

С этого момента роботы и вообще машины могут бесконечно количественно умножаться, это даже и есть их закон — в отличие от автоматов, которые оставались механизмами великолепно-исключи­тельными. Да и сами люди стали бурно умножать свою численность лишь с того момента, когда благодаря промышленной революции по­лучили статус машин; освободившись от всяких отношений подобия, освободившись даже от собственного двойника, они растут вместе с системой производства, представляя собой просто ее миниатюрный эквивалент. Реванш симулякров, питающий собой легенду об ученике чародея, не происходил в пору автоматов, зато он является законом симулякров второго порядка: здесь робот, машина, омертвленный труд все время господствуют над трудом живым. Такое господство необходимо для цикла производства и воспроизводства. Именно бла­годаря такому перевороту эпоха подделки сменяется эпохой (ре)про­дукции. Природный закон ценности и свойственная ему игра форм уступают место рыночному закону стоимости и свойственному ему расчету сил.

ПРОМЫШЛЕННЫЙ СИМУЛЯКР

В эпоху промышленной революции возникает новое поколение знаков и вещей. Это знаки без кастовой традиции, никогда не знав­шие статусных ограничений, — а стало быть, их и не приходится больше подделывать, так как они изначально производятся в огром­ных масштабах. Проблема единичности и уникального происхожде­ния для них уже не стоит: происходят они из техники и смыслом об­ладают только как промышленные симулякры.

Это и есть серийность, то есть самая возможность двух или п идентичных объектов. Отношение между ними — это уже не отноше­ние оригинала и подделки, не аналогия или отражение, а эквивалент­ность, неотличимость. При серийном производстве вещи без конца становятся симулякрами друг друга, а вместе с ними и люди, которые их производят. Угасание оригинальной референтности единственно делает возможным общий закон эквивалентностей, то есть делает возможным производство.

Все понимание производства резко меняется, если видеть в нем не оригинальный процесс, во всяком случае процесс, дающий начало всем остальным, — а, напротив, процесс исчезновения всякого ориги­нала, дающего начало серии идентичных единиц. До сих пор произ­водство и труд рассматривались как некоторый потенциал, сила, исто­рический процесс, общеродовая деятельность — таков свойственный современной эпохе энергетико-экономический миф. Пора задаться вопросом, не выступает ли производство в области знаков как одна лишь особенная фаза — не является ли оно по сути лишь эпизодом в череде симулякров: симулякром производства, с помощью техники,

потенциально идентичных единиц (объектов/знаков) в рамках бес­конечных серий.

Баснословные энергетические ресурсы, действующие в технике, промышленности и экономике, не должны скрывать от нас, что по сути дела здесь всего лишь достигается та бесконечная репродуктивность, которая хоть и бросает вызов «природному» порядку, но в ко­нечном итоге является симулякром «второго порядка» и довольно-таки слабым воображаемым средством для покорения мира. По срав­нению с эрой подделки, двойников, зеркал, театра, игры масок и видимостей, эра серийно-технической репродукции невелика по разма­ху (следующая за ней эра симулятивных моделей, эра симулякров третьего порядка, имеет значительно большие масштабы).

Важнейшие последствия этого принципа репродукции первым сформулировал Вальтер Беньямин в «Произведении искусства в эпо­ху его технической воспроизводимости». Он показывает, что репро­дукцией поглощается весь процесс производства, меняются его целе­вые установки, делается иным статус продукта и производителя. Он показывает это на материале искусства, кино и фотографии, потому что именно там в XX веке открылись новые территории, свободные от «классических» производительных традиций и изначально распо­ложенные под знаком воспроизводства; но, как мы знаем, сегодня в эту сферу попадает все материальное производство. Как нам извест­но, сегодня именно в плане воспроизводства — моды, масс-медиа, рек­ламы, информационно-коммуникативных сетей, — в сфере того, что Маркс пренебрежительно именовал непроизводительными издержка­ми капитала (какова ирония истории!), то есть в сфере симулякров и кода, обретают свое единство общие процессы капитала. Беньямин первым (а вслед за ним Маклюэн) стал понимать технику не как «производительную силу» (на чем зациклился марксистский анализ), а как медиум, то есть форму и порождающий принцип всего нового поколения смыслов. Уже сам факт, что какую-либо вещь вообще можно воспроизвести точь-в-точь в двух экземплярах, представляет собой революцию: вспомнить хотя бы ошеломление негров, впервые увидевших две одинаковых книги. То, что эти два изделия техники эквивалентны с точки зрения общественно необходимого труда, в долгосрочной перспективе не столь существенно, как само серийное повторение одного и того же предмета (а равно и индивидов как ра­бочей силы). В качестве медиума техника берет верх не только над «содержанием» [message] изделия (его потребительной стоимостью), но также и над рабочей силой, которую Маркс пытался объявить ре­волюционным содержанием производства. Беньямин и Маклюэн ока­зались прозорливее Маркса: они разглядели, что подлинное содержа-

ние, подлинный ультиматум заключался в самом воспроизводстве. А производство как таковое не имеет смысла — его социальная целе­направленность теряется в серийности. Симулякры берут верх над историей.

Впрочем, эта стадия серийной репродукции, стадия промышлен­ного механизма, конвейера, расширенного воспроизводства и т.д., длится недолго. Как только мертвый труд берет верх над живым, то есть с завершением первоначального накопления, серийное производ­ство уступает первенство порождающим моделям. И здесь происхо­дит переворот в понятиях происхождения и цели, ведь все формы меняются с того момента, когда их уже не механически воспроизво­дят, а изначально задумывают исходя из их воспроизводимости, из дифракции порождающего ядра-модели. Здесь мы оказываемся среди симулякров третьего порядка. Это уже не подделка оригинала, как в симулякрах первого порядка, но и не чистая серийность, как в симулякрах второго порядка; здесь все формы выводятся из моделей пу­тем модулирования отличий. Смысл имеет только соотнесенность с моделью, и все теперь не происходит согласно собственной целенап­равленности, а выводится из модели, из «референтного означающего», образующего как бы опережающую целевую установку и единствен­ный фактор правдоподобия. Перед нами симуляция в современном смысле слова, по отношению к которой индустриализация образует лишь первичную форму. В конечном счете основу всего составляет не серийная воспроизводимость, а модуляция, не количественные эк­вивалентности, а различительные оппозиции, не закон эквивалентностей, а подстановка элементов — не рыночный, а структурный закон ценности. В технике или экономике не надо искать секретов кода — наоборот, самую возможность промышленного производства надо ис­кать в генезисе кода и симулякров. Каждый новый порядок симуляк­ров подчиняет себе предыдущий. Подобно тому как подделка была поставлена в серийное производство (а искусство всецело перешло в «автоматизм»), так и весь порядок производства сейчас оборачивает­ся операциональной симуляцией.

Исследования Беньямина и Маклюэна располагаются на самом рубеже репродукции и симуляции — в точке, где производство, утра­тив референциальное оправдание, оказывается объято головокруже­нием. В этом они знаменуют собой решительный прогресс по сравне­нию с Вебленом и Гобло. Последние при описании, например, знаков моды все еще исходят из классической конфигурации: знаки образу­ют социально-отличительный материал, направляются и применяются в целях престижа, статусной дифференциации. Разрабатываемая здесь стратегия исторически соответствует стратегии прибыли и то-

вара у Маркса, когда еще можно говорить о потребительной стоимос­ти знака или же рабочей силы, когда вообще еще можно говорить об экономике, потому что еще сохраняется Оправдание [Raison] знака и Оправдание производства.

МЕТАФИЗИКА КОДА

«Лейбниц, человек математического ума, видел в мистическом изяществе бинарной системы, включающей только нуль и единицу, прообраз божественного творения. Единичность Верховного существа, по его мысли, способна путем бинарных операций вывести из небытия все сущее».

(Маклюэн)

Основные симулякры, создаваемые человеком, переходят из мира природных законов в мир сил и силовых напряжений, а сегод­ня — в мир структур и бинарных оппозиций. После метафизики су­щего и видимого, после метафизики энергии и детерминизма — мета­физика недетерминированности и кода. Кибернетический контроль, порождающие модели, модуляция отличий, обратная связь, запрос/ ответ и т.д. — такова новейшая операциональная конфигурация (промышленные симулякры были всего лишь операторными). Ее метафизический принцип (Бог Лейбница) — бинарность, а пророк ее — ДНК. Действительно, «генезис симулякров» обретает сегодня свою завершенную форму именно в генетическом коде. В результате неуклонного истребления референций и целевых установок, утраты подобий и десигнаций обнаруживается бинарный знак программиро­вания, чисто тактический по своей «значимости», располагающийся на пересечении других сигналов (частиц информации/тестов) и по своей структуре соответствующий микромолекулярному коду запро­са и контроля.

На этом уровне вопрос о знаках, об их рациональном предназ­начении, о том, что в них есть реального и воображаемого, что они

вытесняют и скрадывают, какую иллюзию образуют, о чем умалчива­ют и какие побочные значения содержат, — такого рода вопросы снимаются. Мы уже видели, как с появлением машин сложные и бога­тые иллюзиями знаки первого порядка стали знаками «сырыми», тус­клыми, промышленно-повторяемыми, лишенными отзвуков, операторно-действенными. Насколько же более радикальную перемену несут с собой сигналы кода — нечитаемые, не допускающие никакой интер­претации, погребенные в виде программных матриц бесконечно глу­боко в «биологическом» теле, — черные ящики, в которых созрева­ют все команды и все ответы. Нет больше театра репрезентации, про­странства знаков, их конфликтов и их безмолвия, — один лишь черный ящик кода, молекула, посылающая сигналы, которые просве­чивают нас насквозь, пронизывают сигнальными лучами вопросов/ ответов, непрерывно сверяя нас с нашей запечатленной в клетках про­граммой. Тюремная камера [cellule], электронный элемент [cellule], партийная ячейка [cellule], микробиологическая клетка [cellule] — во всем этом проступает стремление найти мельчайшую неделимую час­тицу [cellule], органический синтез которой осуществлялся бы соглас­но показателям кода. Однако и сам код представляет собой просто элементарную генетическую матрицу, в которой мириадами пересече­ний производятся все мыслимые вопросы и решения — только выби­рай (но кто?). У этих «вопросов» (информационно-сигнальных им­пульсов) нет никакой целевой установки, кроме генетически неизмен­ного или же варьируемого в мельчайших случайных отличиях ответа. Это пространство имеет даже скорее линейный, одномерный характер — пространство клетки, бесконечно порождающей одни и те же сигналы, словно заученные жесты одуревшего от одиночества и однообразия узника. Таков генетический код — неподвижный, слов­но пластинка, которую заело, а мы по отношению к нему не что иное, как элементы звукоснимающего устройства. Вместе с детерминиро­ванностью знака исчезает и вся его аура, даже самое его значение; при кодовой записи и считывании все это как бы разрешается.

Таковы симулякры третьего порядка, при котором мы живем, таково «мистическое изящество бинарной системы, системы нуля и единицы», откуда выводится все сущее, таков статус знака, где конча­ется сигнификация, — ДНК или операциональная симуляция.

Все это прекрасно резюмирует Сибиок («Генетика и семиоти­ка», в журнале «Versus»):

«Бесчисленные наблюдения подтверждают гипотезу о том, что внутренний мир организма прямо происходит от первооб­разных форм жизни. Наиболее примечательным фактом явля­ется повсеместное присутствие молекулы ДНК. Генетический

материал всех известных на земле организмов в значительной степени состоит из нуклеиновых кислот ДНК и РНК, которые и содержат в своей структуре информацию, передаваемую из поколения в поколение и сверх того способную к самовоспро­изводству и имитации. Таким образом, генетический код уни­версален или почти универсален. Его расшифровка явилась выдающимся открытием, поскольку она показала, что «языки двух основных полимеров, нуклеиновой кислоты и протеина, тесно соотносятся между собой» (Крик 1966, Кларк/Наркер 1968). В 1963 году советский математик Ляпунов доказал, что во всех живых системах происходит передача по точно уста­новленных каналам небольшого количества энергии или мате­рии, содержащего огромный объем информации, которая в даль­нейшем отвечает за контроль больших количеств энергии и материи. В подобной перспективе многие феномены, как биоло­гические, так и культурные (накопление, обратная связь, каналы передачи сообщений и другие), могут рассматриваться как раз­личные аспекты обработки информации. Таким образом, инфор­мация предстает в значительной мере как повтор информации или же как информация иного типа, особого рода контроль, кото­рый, по-видимому, является универсальным свойством жизни на земле, независимо от ее формы и субстанции.

Пять лет назад я привлек внимание к взаимосближению генетики и лингвистики — автономных, но параллельных дис­циплин в более широком ряду наук о коммуникации (к которо­му принадлежит также зоосемиотика). Терминология генетики полна выражений, взятых из лингвистики и теории информа­ции (Якобсон 1968, подчеркнувший как основные сходства, так и существенные структурно-функциональные различия между генетическим и вербальным кодом)... Сегодня уже ясно, что генетический код должен рассматриваться как наиболее фунда­ментальная из всех семиотических сетей, то есть как прототип всех прочих сигнальных систем, применяемых животными вклю­чая человека. С такой точки зрения молекулы, представляю­щие собой квантовые системы и ведущие себя как стабильные носители физической информации, а равно зоосемиотические и культурные системы, включая язык, образуют одну непрерыв­ную цепь стадий, все более сложных энергетических уровней в рамках единой мировой эволюции. Таким образом, и язык и живые системы можно описывать с единой кибернетической точки зрения. На данный момент это всего лишь полезная ана­логия или же предвидение... Взаимное соотнесение генетики,

животной коммуникации и лингвистики может подвести нас к полному познанию динамики семиозиса, а такое познание, в ко­нечном счете, быть может есть не что иное, как определение сущности жизни».

Так образуется стратегическая модель нашего времени, повсе­местно сменяющая собой ту общую идеологическую модель, которую давала в свое время политическая экономия.

Под знаком строгой «науки» мы встречаем ее в книге Жака Моно «Случайность и необходимость». Диалектической эволюции больше пет, жизнь регулируется дисконтинуальной недетерминированностью генетического кода — телеономическим принципом: цель не полагается в итоге (итога вообще нет, как нет и причинной обус­ловленности), а наличествует изначально, зафиксированная в коде. Как видим, здесь все то же самое: просто порядок целей уступает место игре молекул, а порядок означаемых — игре бесконечно малых означающих, вступающих только в случайные взаимоподстановки. Все трансцендентные целевые установки сводятся к показаниям при­борной доски. Правда, здесь еще сохраняется обращение к природе, к «биологической» природе, в которой нечто зафиксировано; на деле эта природа, как и всегда, — фантазматическая, в ней, словно в мета­физическом святилище, обретается уже не субстанциальный первоисток, а код; должна же быть у кода «объективная» опора — а для этой цели ничто не подходит лучше, чем молекулы и генетика. Жак Moнo — суровый толковник этой молекулярной трансцендентности, а Эдгар Морен — ее восторженный адепт (ADN [ДНК] = Адонаи!). Но и у того и у другого фантазм кода, чьим эквивалентом является реальность власти, смешивается с молекулярным идеализмом.

Здесь перед нами вновь бредовая иллюзия восстановления единства мира, подведенного под один принцип, — будь то принцип единой и однородной субстанции у иезуитов времен Контрреформа­ции или принцип генетического кода у технократов биологической (и лингвистической) науки, предтеча же им Лейбниц со своим бинарным божеством. Ведь программа, которая здесь имеется в виду, не имеет отношения к генетике, это программа социально-историческая. В био­химии гипостазируется идеал общественного строя, управляемого чем-то вроде генетического кода или макромолекулярного исчисле­ния, PPBS (Planning Programming Budgeting System)1, чьими опера­циональными контурами пронизано все тело общества. Технокибернетика обретает в этом, по словам Моно, свою «естественную филосо-

1 Система бюджетного планирования и программирования (англ.). Прим. перев.

фию». Завороженность биологическими, биохимическими явлениями существовала в науке еще с первых ее шагов. В органицизме (биосо­циологизме) Спенсера она действовала на уровне структур второго и третьего порядка (по классификации Жакоба в «Логике живого»), теперь же, с развитием современной биохимии, — на уровне структур четвертого порядка.

Кодированные сходства и несходства — так выглядит кибер­нетизированный общественный обмен. Остается лишь добавить «стереоспецифический комплекс», чтобы дополнительно ввести сюда и внутриклеточную коммуникацию, которая у Морена преображается в молекулярный Эрос.

Практически и исторически это означает замену социального контроля через цель (а вместе с ним и более или менее диалектичес­кого провидения, которое заботится о достижении этой цели) соци­альным контролем через предвидение, симуляцию, опережающее про­граммирование, не детерминированную, а регулируемую кодом мута­цию. Вместо целенаправленного процесса, обладающего идеальным развитием, перед нами порождающие модели. Вместо пророчеств — «зафиксированная» программа. Между тем и другим нет принципи­альной разницы. Меняются (и, надо заметить, фантастически совер­шенствуются) одни лишь схемы контроля. От продуктивистско-капиталистического общества к кибернетическому неокапитализму, ориен­тированному уже на абсолютный контроль, — такова суть перемены, которой оказывает поддержку биологическая теоретизация кода. В этой перемене нет ничего «недетерминированного»: в ней находит за­вершение длительный процесс, когда один за другим умерли Бог, Че­ловек, Прогресс, сама История, уступив место коду, когда умерла трансцендентность, уступив место имманентности, соответствующей значительно более высокой стадии ошеломляющего манипулирова­ния общественными отношениями.

*

В ходе бесконечного самовоспроизводства система ликвидиру­ет свой миф о первоначале и все те референциальные ценности, кото­рые она сама же выработала по мере своего развития. Ликвидируя свой миф о первоначале, она ликвидирует и свои внутренние противо­речия (нет больше никакой реальности и референции, с которой ее можно было бы сопоставлять) — а также и свой миф о конце, то есть о революции. В революции проявлялась победа родовой человечес­кой референции, первичного человеческого потенциала. Но что же делать, если капитал стирает с карты самого человека как родовое

Наши рекомендации