К власти в двадцать пять лет 2 страница
Польша со своей стороны имела право свободного продвижения вплоть до Балтики.
И, тем не менее, эта сложная проблема польского коридора имела довольно простое решение.
Оно состояло в проведении совместного польско-германского плебисцита, который гарантировал бы обеим странам, как победившей, так и проигравшей в ходе избирательного состязания, свободу перемещения по автостраде, соединяющей две части Райха, если бы немцы проиграли, или обеспечивающей полякам выход к Балтийскому морю, если бы они выиграли.
Несомненно, найти решение, подобное предложенному здесь, или какое-либо другое, также равно удовлетворяющее все стороны конфликта, было бы гораздо проще, чем воплотить в жизнь экстравагантные планы по сосуществованию, которые были навязаны в 1919 г. столь разным народам, соперничающим и даже нередко враждующим между собой – миллионам чехов, словаков, галицийцев и венгров, делившим между собой древние склоны Богемии; миллионам поляков, украинцев, евреев и немцев в разнородной Польше, где ни один народ не имел национального большинства. Или Югославии, населённой ненавидящими друг друга хорватами, сербами и болгарами, которые чаще мечтают о том, как порвать друг друга в клочья, нежели о том, чтобы слиться в дружественных объятиях.
Чтобы найти приемлемое решение проблемы Данцигского коридора, не было никакой необходимости дожидаться 30 августа 1939 г., когда всё пространство Восточной Пруссии, от Померании до Силезии уже огласилось рокотом моторов нескольких тысяч танков!
Франция предоставила яркие доказательства своего дипломатического мастерства накануне 1914 г., когда сумела уладить англо-французские разногласия и заключила франко-русский союз; она подтвердила эти способности вновь уже во времена де Голля, по сути отказавшись занять ту или иную сторону в борьбе двух непримиримых блоков. Равным образом она могла бы применить это умение и в 1936 г. для мирного решения этой немецкой головоломки.
К тому же, Гитлер в 1936 г. ещё не был «рычащим» Гитлером 1939 г. Я встречался с ним на протяжении всего этого времени, поскольку интересы моей страны, зажатой между несколькими европейскими государствами, требовали налаживания ясных и разумных отношений со всеми ведущими игроками европейской политики. Поэтому я конфиденциально встречался со всеми основными государственными деятелями европейских стран – с французами Тардье и Лавалем, итальянцами Муссолини и Чиано, немцами Гитлером, Риббентропом и Гёббельсом[17], испанцами Франко и Серрано Суньером, и англичанами Черчиллем и Сэмюэлем Хором.
В августе 1936 г. я имел продолжительный разговор с Гитлером. Встреча прошла великолепно. Он был спокоен и уверен в себе. У меня же за плечами было мои двадцать девять лет, плюс смелость и отвага.
«Никогда ещё мне не доводилось встречать такого человека среди людей его возраста» – несколько раз повторил Гитлер Риббентропу и Отто Абецу после нашего разговора. Я воспроизвожу эту оценку не для того, чтобы по-павлиньи распустить хвост, но чтобы показать, что мы быстро угадали друг в друге родственные души, и он с интересом выслушал всё, что я говорил ему на протяжении нескольких часов в присутствии Риббентропа.
Так что же я ему предложил? Ни много, ни мало, как устроить встречу между Леопольдом III и Гитлером в Эйпен-Мальмеди, другой земле, которая в соответствии с Версальским договором также была отчуждёна от Германии, но на этот раз в пользу Бельгии по результатам откровенно сфальсифицированного плебисцита – те, кто был не согласен с этим решением должны были публично подтвердить своё несогласие в письменном виде, тем самым, рискуя добровольно внести себя в список будущих подозрительных лиц!
Кто в таких условиях решился бы на это?
Напрасно по всей Бельгии радостно ударили в колокола, празднуя так называемое присоединение! Это было недальновидным решением, вся несостоятельность которого не замедлила бы сказаться в ближайшее время. Поэтому, на мой взгляд, необходимо было постараться упредить возможные претензии и закопать топор войны в том самом месте, где существовала опасность, что он будет пущен в ход.
Гитлер сразу согласился с моим предложением – провести плебисцит, подготовительная кампания к которому должна была ограничиться совместным выступлением глав двух государств перед собранием местных жителей, где каждый из них вежливо и публично изложил бы свою точку зрения по этому вопросу; после проведения плебисцита должно было состояться второе собрание на тех же условиях, где независимо от результата, главы обеих стран скрепили бы примирение двух их народов.
Если Гитлер – даже больше, чем Леопольд III, которому я сделал аналогичное предложение – был склонен пойти на это мирное решение, то в 1936 г. у него было ещё больше оснований согласиться с планом по совместному мирному решению проблемы австрийских, чешских, датских и прочих границ, не говоря уже о дружеском соглашении с Польшей, которая с 1933 г. примирилась с Райхом, и, с другой стороны, состояла в дружеских отношениях с Францией, каковая в этом случае могла бы стать прекрасным посредником для достижения окончательного урегулирования.
Учитывая, что незадолго до этого маршал Петен и маршал Гёринг[18] уже встречались и именно в Польше, в подобном развитии событий не было ничего невозможного.
С 1920-го г. не было ни одного государственного деятеля, который сомневался бы неразумности[19] решений, принятых по результатам Первой мировой войны по поводу Данцига, польского коридора и Силезии.
Решения, принятые тогда, были несправедливы, так как основывались либо на принуждении, либо на результатах сфальсифицированных плебисцитов.
Ещё до того, как возник вопрос об аншлюсе и Судетах, следовало принять иное, тщательно продуманное и разумное решение, поскольку тогдашняя обстановка, как в Польше, так и в Германии, способствовала высокому уровню сотрудничества. Дошло до того, что когда президент Гаха, отвергнутый словаками, доверил Гитлеру 15 марта 1939 г. решить судьбу Богемии, Польша под командованием полковника Бека приняла участие в военном вторжении, захватив тешинский край в Чехии. Тогдашней Польше было бы трудно отказаться от серьёзных переговоров со своим весенним союзником.
Без провокационного вмешательства англичан в конце апреля 1939 г., посуливших полковнику Беку – человеку физически и финансово испорченному – «банку варенья и ящик печенья», подобное соглашение вполне могло бы состояться.
Достаточно было воззвать к здравому смыслу французов. Гитлер публично навечно отказался от Эльзаса-Лотарингии. У него не было ни малейшего намерения скрестить шпаги с непригодной для ассимиляции Францией, то есть, говоря другими словами, не представляющей никакого интереса для захватчика.
Со своей стороны, Франция также не могла ничего выиграть от этого столкновения. Насколько плодородные восточные земли искушали Гитлера – искушение, которое Западу, желающему избавиться от немецкой угрозы на ближайшие сто лет, стоило бы скорее поощрять, побуждая его двигаться в этом направлении – настолько же заведомо бесплодная война с Францией не пробуждала в нём ни малейшего желания.
Глава бельгийского правительства, – сын, внук и правнук французов – объясняющий французам всю жизненную значимость их роли как посредников, как это[20] неустанно делал бы это я, сидя перед микрофоном в радиостудии, смог бы оказать влияние на умы французов.
Как бы то ни было, я бы попытался сделать невозможное.
До самой смерти я не перестану жалеть о том, что мне не удалось успеть захватить власть вовремя, пусть даже она давала мне лишь минимальный шанс сохранить мир. Я бы использовал этот шанс с максимальной эффективностью. Моё страстное стремление к миру продиктовало бы мне необходимые слова. Французский народ хорошо чувствует звучание слов. И он был достаточно зрел для понимания того языка, на котором я бы к нему обратился.
И можете мне поверить, самое удивительное здесь заключается в том, что именно Гитлер виновен в том, что добыча ускользнула из моих рук, в том, что мне не удалось вовремя взять власть железной рукой, власть, которую я бы уже никому не отдал. Его стремительное вторжение в Австрию, в Судеты, в Чехию и начавшийся вслед за этим раздрай с Польшей напугали бельгийское общество и оборвали моё восхождение к вершине власти. Но, несмотря на это, в тогдашней прессе обо мне постоянно писали как об орудии Гитлера, как о марионетке Гитлера. Я никогда не был ничьей марионеткой: ни Гитлера, ни кого-либо ещё, даже во время войны, когда я сражался бок о бок с немецкими войсками на Восточном фронте. Это подтверждают все тайные архивы Третьего Райха. Никогда, ни в 1936 г., ни позднее я не получал от Гитлера ни одного пфеннига, ни одного приказа. Да и сам он никогда и ни в чём не пытался повлиять на меня.
Напротив, позднее, обеспокоенный смутными политическими перспективами войны, я без обиняков высказывал ему свои сомнения. Его основной переводчик, доктор Шмидт, обычно присутствовавший в этом качестве при наших беседах, уже после войны сам рассказывал в прессе о том, что я разговаривал с фюрером так смело и резко, как не осмеливался никто другой перед лицом этого собеседника.
Он относился к этому терпеливо, иногда подшучивая надо мной.
«Леон», – говорил он мне во время войны, когда я отстаивал интересы своей страны, в чём бы они ни заключались, – «в конце концов, это не вы сотрудничаете со мной, а я сотрудничаю с вами!».
И это действительно было похоже на правду.
Наша маленькая страна могла легко утратить свою идентичность в Европе, не имеющей чётких границ. Я всегда настаивал на необходимости соблюдать уважение ко всем аспектам жизни, характерным для нашего народа: к его единству, к его обычаям, его вере, его двуязычию, национальному гимну и флагу. Во время компании в России я никогда не допускал того, чтобы какой-нибудь немец, пусть даже лично мне симпатичный, командовал моими подразделениями или даже просто обращался к нам по-немецки. Сначала мы должны были отстоять свою самостоятельность. А что будет потом, посмотрим.
Даже с Гитлером я разговаривал исключительно на французском (которого Гитлер не знал), что, говоря между нами, давало мне время поразмыслить, пока мне переводили то, что я уже понял. Конечно, Гитлера это не могло обмануть.
«Fuchs!» – однажды, смеясь, сказал он мне, заметив хитринку в моих глазах. Но он не возражал против этих увёрток, давая мне время на обдумывание каждой моей реплики.
Впрочем, в 1936 г. ситуация была совсем другой. Тогда Гитлер был для нас неизвестным немцем. Время крупных операций по объединению немецких земель ещё не наступило. Ре-оккупация левого берега Рейна, который должен был отойти немцам задолго до этого, выглядела логично и не вызвала особого беспокойства. Быстро[21] перешли к подсчёту доходов и потерь, поэтому эту проблему быстро списали со счета.
На момент победы РЕКСа в мае 1936 г. европейский барометр показывал прекрасную погоду. В ходе нашей избирательной кампании имя Гитлера ни разу не было упомянуто ни одним конкурентом. Все бельгийские партии, вступившие в сражение, были погружены в проблемы внутренней политики. В нашей программе того времени[22] – тексты которой, пожелтевшие от времени, все еще можно найти – подробно и жёстко критиковались старые политические партии, обсуждалась реформа государства (власть, ответственность, сроки правления), необходимость построения социализма и обуздания крупных финансовых воротил. Но там не было ни слова о международной политике.
Даже в течение долгих месяцев после нашей[23] победы в 1936 г. наша позиция ограничивалась одобрением политики нейтралитета, позволяющей нашей стране уклониться от участия в каких-либо опасных союзах (разве не также действовал позднее де Голль перед лицом двух «блоков», сформировавшихся после войны?)[24] и держаться в стороне от начинавшей разгораться ссоры между демократиями старого образца (Франция, Англия) и новыми демократиями (Германия, Италия). Под нашим давлением эта политика нейтралитета быстро стала официальной политикой Бельгии.
Это явно свидетельствует о том, что в международной политике рексизм совершенно не ориентировался в прогитлеровском направлении. Безусловно, нас живо интересовали великие реформы, проводимые национал-социализмом и фашизмом. Но мы оценивали их исключительно как наблюдатели и не более того.
По правде говоря, меня больше притягивала Франция. Моя семья была родом оттуда, также как и моя жена, сохранившая французское гражданство. Мои дети могли выбрать страну проживания. И они все единодушно высказались за Францию. С 1936 по 1941 гг. я только один раз побывал в Берлине, но сотни раз в Париже.
Думаю этого достаточно, чтобы покончить со всеми разговорами о руке Германии, деньгах Германии, приказов из Германии! Мы были нейтральны. Ни с немцами, ни с французами – строжайший нейтралитет по отношению к завязавшейся схватке, от которой наша страна не выигрывала ничего, и вмешательство в которую сулило нам только тумаки от обеих разгорячённых противников.
И всё же весной 1936 г. вероятность этого столкновения ещё не стояла столь чётко в европейской повестке дня. Мы получили несколько недель отсрочки. Но уже летом лавина обрушилась.
Сначала во Франции, где на выборах победил «Народный Фронт». Власть перешла к вожаку левой коалиции. Леон Блюм благодаря своим марксистским убеждениям и еврейскому происхождению был заклятым врагом всего, связанного с именем Гитлера. Его ненависть к нему – ослепляющая ненависть – доходила до того, что он предрекал поражение Гитлера буквально накануне того, как тот пришёл к власти!
Часть министров из его команды, как мужчины, так и женщины, тоже были евреями. Их любовь к Франции вряд ли можно было назвать особенно страстной – один из них по имени Жан Зей (Zay), этакий Мефистофель в очках, как-то раз даже назвал французский флаг подтиркой для задницы. Но их страстная ненависть к Гитлеру была воистину неистовой и безграничной. Мгновенно возросла напряжённость.
Под их вдохновенным руководством кампания ненависти, сопровождаемая антигитлеровскими провокациями, быстро набирала обороты.
Горячо поддерживаемый еврейской пропагандой «Народный Фронт» яростно набрасывался на всех правых, как за границей, так и во Франции. Так, мне, только потому, что я придерживался политики нейтралитета, они приписали поддержку Гитлера. Они натравили на меня свору тайных агентов французской разведки, активно действующих в Бельгии, которые обильно тратили миллионы, заработанные на коррупции, на обнищавших и жадных до денег журналистов и светских деятелей.
Спустя месяц ситуация ещё более накалилась: национальная Испания поднялась против испанского «Народного Фронта», родного брата французского «Народного Фронта».
Испании и Бельгии, не имевшим общих границ, делить было совершенно нечего. Восстание было необходимым, справедливым и священным, как в том же году было заявлено сначала испанским епископатом, а затем и Ватиканом. Гражданская война была крайним средством, но ужасы правления «Народного Фронта» заставили национальную Испанию прибегнуть к нему.
Фаланга, как организация католического толка, была очень близка к рексизму как политически, так и духовно. Хосе Антонио Примо де Ривера даже назначил меня в 1934 г. фалангистом номер один за рубежом. Восставшая испанская армия отстаивала те же патриотические и моральные идеалы, что и рексизм.
И всё же, всё же… Если французский «Народный Фронт», Советы и весь марксистский Интернационал встал на сторону поджигателей и душителей, если они яростно поддержали их, в изобилии поставляя им французские самолеты и советские танки, если они послали тысячи добровольцев, – безумцев вроде Мальро, кровавых мясников вроде Марти и прочих тюремных подонков – так почему же мы, патриоты и христиане, не должны были испытывать симпатии к таким же патриотам и христианам, как мы, травимым и преследуемым на протяжении пяти лет террора, и вынужденным взяться за оружие ради собственного выживания?…
Итак, первый очаг европейской войны вспыхнул. Никто не спешил затушить разгорающийся костёр. Наоборот, пожар разрастался. Немцы и итальянцы, русские и французские коммунисты перешли от обмена словами к обмену взрывчаткой, пытаясь использовать испанское поле битвы, чтобы в кровавой схватке решить свои споры.
1936 г. заканчивался плохо для мира. Нервы были на волоске. 1937 г. должен был стать поворотным в судьбе Европы.
С этого времени Гитлер, которому не должно было быть никакого дела до избирательных планов рексизма, начал ставить нас в глупое положение каждый раз, когда нам требовалось усилить наше влияние, чтобы, благодаря новым завоёванным голосам, мирным путём прийти к власти.
Это была моя хорошо продуманная позиция – никакого насильственного захвата власти. Никогда в мирное время я не носил с собой оружия. Меня можно было встретить в любом месте Брюсселя безо всякой охраны. Я ходил на мессу, в ресторан или в кино со своей женой – она была моей единственной защитой, полной обаяния и любезности.
Вместе с детьми мы совершали многокилометровые прогулки по лесу. Я всегда испытывал физическое отвращение к любым телохранителям. Я всегда верил в свою звезду. Со мной никогда ничего не случится. Да к тому же, где гарантии того, что я успею выхватить пистолет из кармана прежде, чем нападающий нанесёт свой удар.
Народ недолюбливает телохранителей, поскольку они повсюду привносят с собой атмосферу подозрительности. Надо искренне доверять ему. Я в одиночку на трамвае отправлялся на красные сборища самого худшего толка. Конечно, инцидентов хватало, и нередко они носили довольно комичный характер. Но избранный мною способ был верен. Народ прямодушен сердцем. А поэтому лучше обращаться к его чувству гостеприимства и дружелюбия, чем оскорблять его запугиванием.
Настолько же,[25] насколько я стремился завоевать массы сердцем, никогда не прибегая к демонстрации силы, настолько же всё моё существо противилось идее прибегнуть к вооружённой силе для захвата власти в моей стране.
А у меня была эта сила. В октябре 1936 г. самый известный и любимый народом глава бельгийской армии генерал Шардон письменным приказом перевёл все свои войска в моё подчинение и предложил перебросить их поездами особого назначения в Брюссель. За час путь был бы расчищен силами элитного подразделения арденнских стрелков. Король – как объяснил его секретарь писателю и нашему депутату Пьеру Дайе (Daye) – распорядился бы не оказывать сопротивления.
Я поблагодарил генерала, но отказался от его предложения.
Несомненно, если бы я мог предугадать, что международные события застанут меня врасплох, я принял бы его. Вряд ли можно было ожидать заметного сопротивления со стороны обеспеченных людей. Как бы то ни было, единожды приняв решение, я одолел бы все препятствия, не особо стесняя себя: для меня спасение моей страны и сохранение мира в Европе стоили гораздо больше, чем истерические вопли нескольких марксистских вожаков, которым быстро заткнули бы рот. Но в глубине своей души я был уверен, что смогу справиться с ситуацией, не прибегая к насильственным мерам. Мне больше нравилось убеждать, привлекать на свою сторону по свободному согласию, заражая их своим энтузиазмом.
Мне было всего двадцать девять лет, но тысячи людей были готовы поддержать меня. Спустя несколько месяцев руководители фламандских националистов поддержали предложенную мной концепцию федеральной Бельгии. Их депутаты и сенаторы, обладавшие почти таким же количеством мест в парламенте, что и мои, сблокировались с рексистами. Почему же это мирное развитие не могло привести нас к окончательной победе безо всякого насилия? Ещё одна-две избирательные кампании, сопровождаемые мощными пропагандистскими акциями, и я пришел бы к власти без единого выстрела, опираясь исключительно на согласие и любовь абсолютного большинства моих соотечественников.
Мне не хватило совсем немногого.
И, повторю, в том, что мне это не удалось, прежде всего и более всего «виноват»[26] Гитлер, который перешёл от стадии внутреннего переустройства Райха к стадии выдвижения международных требований, что заставило многих наших избирателей испуганно вернуться под крыло старорежимных партий. В начале 1937 г. напряжение в Европе опасно возросло благодаря непрерывной усиливающейся браваде со стороны французского «Народного Фронта». Гитлер отвечал на выпады своих врагов всё более яростными проклятиями, всё более жёстким сарказмом, всё более прямыми угрозами.
За шесть месяцев Европа разделилась на два лагеря. Это был не добровольный, а вынужденный выбор. Нас, не имевших никаких, ни политических, ни финансовых связей с Третьим Райхом, чуть ли не силой заставили встать на сторону немцев, несмотря на всё наше нежелание присоединяться к ним.
Я до сих пор помню, как, покидая митинг левых зимой 1936-1937 г., впервые услышал фразу, брошенную мне в спину одним красным манифестантом: «Убирайся в свой Берлин!». Это была абсолютная клевета. Тем не менее, обеспокоенный, я обратился к присутствующим там моим друзьям: «Это плохой знак, этот крик». На следующий день вся марксистская пресса повторяла то же самое. С тех пор, несмотря на наши непрекращающиеся протесты, нас занесли в список людей Берлина!
Но настоящая катастрофа состояла в том, что Гитлер, разозлённый проводимой против него кампанией, начал терять терпение, злиться, нападать первым!
И каждый очередной его бросок, будь то в сторону австрийского Дуная, судетских гор или прекрасных барочных мостов Праги, словно автоматически приходился на самый разгар избирательной кампании РЕКСа, что плохо способствовало тому, чтобы окончательно перетянуть бельгийцев на нашу сторону.
По вполне понятным причинам Бельгия сохранила ужасные воспоминания о несправедливом и жестоком вторжении 1914 г. Поэтому каждое военное вторжение новой Германии в соседнюю страну, даже без боевых действий[27], даже воспринятое с восторгом, как это было, например, в Австрии, повергало бельгийских избирателей в состояние транса.
«Убирайтесь в Берлин!» – хором кричали нам крайне-левые пропагандисты, прекрасно понимая силу воздействия этого лозунга как на валлонских, так и на фламандских избирателей! И они трусливо бросали нам в лицо эту клевету, уверенные в своей безнаказанности. «Убирайтесь в Берлин!», в то время как этот самый Берлин своими военными действиями неизменно ввергал в панику наших потенциальных избирателей в самый решающий момент избирательной кампании.
Когда в 1937 г. я уговорил бельгийского премьер-министра Ван Зеланда провести избирательный плебисцит в Брюсселе, яростный вопль «Убирайтесь в Берлин!» преследовал нас на протяжении всей кампании. А завершилась она чудовищным ударом, который нанёс мне малинский архиепископ, использовав свой архиепископский посох как приклад ружья, настроенный против Гитлера ещё более решительно, чем даже Леон Блюм и все, вместе взятые, еврейские организации.
Кардинал Ван Рей был здоровым, грубо отёсанным фламандским крестьянином, «молчуном» и упрямцем, из-под облачения которого доносился густой, стойкий запах. Кто-то из недолюбливающих его прихожан окрестил его Носорогом. Лига защиты животных скромно промолчала по этому поводу.
Его архиепископский дворец, наводящий удручающую тоску, наводняла горбатая, косая, хромая, мрачная и молчаливая челядь, нанятая за гроши. Перед начищенной воском деревянной парадной лестницей кудахтала разношёрстная домашняя птица.
«Мои цыпочки», – угрюмо бормотал архиепископ без какой-либо задней мысли.
Это было единственное зрелище, которое он позволял себе в качестве развлечения.
Он обращался со своей паствой как фельдфебель армии Фридриха Великого с нерадивыми новобранцами. При малейшем нарушении дисциплины он заставлял своих братьев-монахов с покаянным видом простираться ниц перед столом своего начальника, своей священной туфлей отпихивая всякого, кто осмеливался предстать перед ним иначе, как со склонённой головой и глазами, опущенными долу. Сегодня из него сделали бы чучело и, предварительно обработав, чтобы отбить присущую ему вонь, поместили бы в музей. Но тогда он царил.
Помимо его каменной непробиваемости по отношению к неверующим, которая с духовной точки зрения казалась мне чудовищно-карикатурной, мы с ним повздорили по поводу одной курочки, курочки не простой, а золотой; причём, судя по размеру тех золотых яиц, которые она несла, это была уже не курица, а целый страус.
Речь шла о миллионах франках, украденных у бельгийского государства. Я в высшей степени настроил против себя Его Высокопреосвященство, разоблачив – среди многих других – финансово-политическую афёру, в которую с самого начала была замешана одна гнусная мелкая банковская акула по имени Филипс (Philips), гном с багровым лицом и огромным сизым, бугорчатым носом, увенчанным фиолетовой бородавкой.
Этот Филипс щедро подкармливал церковных иерархов (шесть миллионов франков в 1934 г.), используя их для рекламы собственного банка. Его щедрость была вызвана тем, что, благодаря коррупции правящей католической партии, ему удалось добиться согласия Штатов на астрономические финансовые «вливания» (их коллеги социалисты в то же время добились аналогичных субсидий в пользу своего «Рабочего Банка», стоявшего на грани банкротства). Я разоблачил эту грабительскую афёру. Я заставил этих «банкстеров» плюхнуться носом в собственные нечистоты, вываляв их в грязи на глазах у всей Бельгии.
Филипсу не оставалось ничего другого, как попытаться привлечь меня к суду. Я выиграл дело. Я заставил его уйти из политической жизни Бельгии, буквально пинками вытолкав его за дверь Сената. Он очутился на улице со своим бесчестьем, со своей фиолетовой бородавкой и отчётливым отпечатком моих сапог на дрожащих ягодицах.
«Вонючее дерьмо!», – крикнул я ему вслед, выпихнув эту кардинальскую подстилку на потеху зевакам. Однако этот прогоревший мошенник пользовался открытой защитой и покровительством кардинала-примаса Бельгии. Как болтали некоторые нескромные языки за стенами архиепископского дворца, они были неразлучной парочкой. Никогда ни с кем не обменявшийся улыбкой кардинал при виде этого безобразного прохвоста расцветал в улыбке, как будто ему явился сам ангел.
Их отношения была настоль близки, что архиепископ, этот заядлый домосед, ради него ночевал вне своего дома, проводя уик-энд в роскошном замке банкира, расположенном в прекрасной долине. В моём распоряжении оказались фотографии, запечатлевшие этих двух пройдох, с набожным видом прогуливающихся по грабовой аллее, и кто знает, читали ли они вместе библейские псалмы, или менее ангельски обсуждали растущие проценты, полученные епархией за счёт торговли церковными должностями.
Несколькими годами раньше, когда этот банкир ещё не пользовался известностью в политических кругах, кардинал Ван Рей приказал католическими парламентариям переизбрать его сенатором на место уже выбранного выдающегося правого интеллектуала Фермена ван ден Босха (Firmin van den Bossche).
Естественно, с учётом всех этих обстоятельств, схватить Филипса за шкирку и пинком под зад отправить его кувыркаться в воздухе, пока он не плюхнулся на груду своих отныне бесполезных миллионов, было с моей стороны настоящим святотатством!
Я совершил поистине неслыханное преступление. Никаких небесных молний не хватило бы на то, чтобы наказать меня за этот кощунственный поступок.
Моя «дерзость» возросла настолько, что я не ограничился расправой над этим любимым избранником Его Преосвященства. Я пошёл дальше и с тем же священным пылом разделался с несколькими коллегами вышеупомянутого сенатора, такими же ханжами, ворами и распутниками, которые шлялись по дорогим притонам с таким видом, будто они совершают святое таинство.
Я нацелился на вожаков, нанеся первый сногсшибательный удар по главе католической партии, государственному министру Полю Сегерсу, тщеславному и крикливому прислужнику с мертвенно-бледным лицо ханжи, который в перерыве между молитвами охотно запускал свою руку в государственную кассу и, в том числе, в «Сбербанк», где хранили свои сбережения простые люди.
Со стороны главы католической партии крупных буржуа, чванящихся своей высокой нравственностью, такое лицемерие выглядело особенно гнусным. Это были типичные представители прогнившей элиты, которые с напыщенным видом разыгрывают высокую добродетель. И я ударил по Сегерсу. Во время ежегодного собрания его партии, на котором он председательствовал, я буквально ворвался на трибуну. Это случилось – боги иногда проявляют чувство юмора – 2-го ноября, в день поминовения усопших.
Я привёл с собой триста молодцов, готовых на всё.
За полчаса моего выступления министр Сегерс превратился в кусок дерьма.
Это стало самым громким скандалом в довоенной Бельгии.
Так же как и Филипс, Сегерс подал на меня в суд, потребовав выплаты в три миллиона франков на восстановление «своей чести и достоинства». Восстановления чего?! Какой чести? Кто из этих политиканов и финансовых мошенников мог иметь хоть какое-то представление о чести?
Суд состоялся. Я был только триумфально оправдан (хотя, видит Бог, тогда я совершенно не разбирался в «тонкостях» правосудия!), а Сегерс, государственный министр, был осуждён как заурядный прохвост.
«Вы знамя католической партии!» – воскликнул, обращаясь к нему, накануне процесса сенатор по имени Струйе (Struye), смахивающий телосложением на провинциального парикмахера, с жабьей физиономией, украшенной очками. Эта очкастая жаба после «Освобождения», обретя на старости лет призвание к мясницкой работе, отомстила за приговор, вынесенный в своё время его «знамени», приговорив к расстрелу более сотни наших товарищей.
Предвоенная бельгийская демократия практически ничем не отличалась от других демократических режимов того времени, слабых и подверженных всем искушениям.
Все они были замешаны в скандалах того времени – достаточно вспомнить дело Бармата (Barmat) в Германии, Ставиского во Франции (оба, к слову сказать, были евреями).
Но каждый раз полицейские власти спешно заметали все следы этих грязных делишек. Бармат ранним утром был найден мертвым в своей камере. Ставиский другим ранним утром был застрелен в упор сыщиками, взявшими накануне ночью в осаду его виллу в Шамониксе, которые, тем самым, сняли тяжкий груз ответственности с орды левых политиканов, щедро осыпавших его деньгами Франции в обмен на собственную безопасность.