Глава 16. выслеженный шпион 3 страница
— Черт возьми, — воскликнул первый бюргер, — да этот молодец способен вывести из терпения самого святого Ламберта! Послушайте, да кто же носит шапки с крестом святого Андрея и цветком королевской лилии? Кто, как не шотландские стрелки гвардии короля Людовика?
— Ну так что же? Допустим, что я стрелок шотландской гвардии. Отчего же мне не носить отличительных знаков моей дружины? — проговорил с досадой Квентин.
— Он сознался, сознался! — закричали в один голос Руслер и Павийон, поворачивая к толпе свои сияющие от восторга жирные лица и с торжеством размахивая руками. — Сознался, что он стрелок гвардии Людовика, защитника свободы и привилегий Льежа!
Ответом на эти слова был оглушительный рев. Послышались крики: «Да здравствует Людовик Французский! Да здравствует шотландская гвардия! Да здравствует храбрый стрелок! Наши права и привилегии — или смерть! Долой налоги! Да здравствует доблестный Вепрь Арденнский! Долой Карла, Бургундского! Долой Бурбона и его епископство!». Оглушенный этими криками, которые усиливались с каждой минутой и, подхваченные тысячей голосов на отдаленных улицах и площадях, катились над толпой, как волны океана, Квентин успел все-таки сообразить, что значит весь этот шум, и составить себе план действий.
Он только теперь вспомнил, что после его схватки с герцогом Орлеанским и Дюнуа один из стрелков, по приказанию лорда Кроуфорда, взамен его разрубленного шлема дал ему свою шапку на стальной подбивке — обычный и всем известный головной убор шотландских стрелков. Появление одного из солдат этой дружины, так близко стоявшей к особе Людовика, на улицах города, недовольство которого постоянно поддерживалось агентами французского короля, было, естественно, понято льежскими горожанами как выражение намерения Людовика оказать им открытую помощь. Появление одного стрелка было принято как залог немедленной деятельной поддержки со стороны короля. Многие горожане были даже убеждены, что в эту минуту французские войска уже входят в город, хотя никто не мог точно сказать, через какие ворота.
Квентин прекрасно понимал, что сейчас не было никакой возможности объяснить этим людям их ошибку, что попытка разубедить эту взволнованную толпу могла бы быть даже опасной для него самого, а в данном случае он не видел необходимости подвергать себя опасности. Поэтому он тут же решил не спорить, а, выждав удобный момент, воспользоваться им и вырваться на свободу. Он принял это решение по дороге к ратуше, куда толпа потащила его за собой и где уже собрались все самые почтенные горожане, чтобы выслушать донесение мнимого гонца Людовика и затем устроить ему роскошное угощение.
Вопреки протестам Квентина, которые приписывались скромности, его со всех сторон окружили возбужденные горожане, выражавшие преданность французскому престолу, и этот шумный поток понес его вперед. Два его новых друга, толстяки бургомистры, состоявшие городскими синдиками, подхватили его под руки с двух сторон. Перед ними шел Никкель Блок, старшина цеха мясников, наскоро отозванный от исполнения своих обязанностей при бойне. Размахивая смертоносным топором, еще дымившимся от крови его жертв, он выступал с такой грацией и отвагой, какие может придать походке одна только водка. Позади шагал долговязый, костлявый, полный патриотического пыла и очень пьяный Клаус Хаммерлейн — старшина цеха железных дел мастеров, а за ним толпились сотни его неумытых сотоварищей. Из каждой узенькой и темной улицы, мимо которой они проходили, гурьбой высыпали ткачи, кузнецы, гвоздари, веревочники и всякие ремесленники и, присоединяясь к шествию, еще более увеличивали толпу. Бегство казалось положительно невозможным.
В этом затруднительном положении Квентин решил прибегнуть к помощи Руслера и Павийона, уцепившихся за него с двух сторон и увлекавших его вперед во главе этого шествия, в котором он так неожиданно очутился главным лицом. Он наскоро объяснил им, что, совершенно не подумав, надел шапку шотландского стрелка вместо случайно поломанного шлема, который должен был служить ему в дороге. Он очень сожалел, что благодаря этому обстоятельству, а также проницательности льежских горожан, угадавших его настоящее звание и цель его прибытия в их город, его инкогнито было публично обнаружено; это было тем более досадно, что, если теперь его приведут в ратушу, ему придется открыть перед почтенным собранием горожан ту тайну, которая, по распоряжению короля, предназначалась только для ушей двух почтенных господ — Руслера и Павийона.
Эти слова произвели магическое действие на двух бюргеров, которые были главными вожаками мятежных горожан и, как все демагоги , хотели держать нити заговора в своих руках. Оба сейчас же решили, что Квентин должен на время скрыться из города, с тем чтобы ночью вернуться для секретных переговоров с ними в доме Руслера, который стоял как раз у городских ворот, против Шонвальдского замка. Квентин, в свою очередь, поспешил им объяснить, что в настоящее время он живет во дворце епископа, куда приехал под предлогом передачи писем от французского двора, но в действительности, как они совершенно верно угадали, он прибыл, чтобы переговорить с льежскими горожанами. Этот окольный путь действий, а также положение и звание доверенного лица, которому было поручено это дело, до такой степени соответствовали характеру Людовика, что объяснение Квентина не возбудило в его слушателях ни сомнения, ни удивления.
Едва закончилось это eclaircissement note 135, как толпа поравнялась с домом Павийона, который выходил фасадом на одну из главных улиц, но сзади сообщался с Маасом через сад и большой пустырь, весь изрытый дубильными ямами и наполненный всякого рода приспособлениями кожевенного мастерства, так как горожанин-патриот был кожевником.
Было вполне естественно, что Павийон пожелал принять у себя такого почтенного гостя, каким казался мнимый посол Людовика гражданам Льежа, поэтому остановка у его дома никого не удивила; напротив, приглашение войти, обращенное к гостю, было встречено громкими восторженными криками, относившимися к самому Павийону. Как только Квентин вошел в дом, он первым делом избавился от обратившей на себя всеобщее внимание шапки, заменив ее войлочной шляпой, и накинул длинный плащ поверх своего платья. После этого Павийон снабдил его пропуском, который давал ему право выхода и входа в Льеж во всякое время дня и ночи, и наконец поручил его попечениям своей дочки, хорошенькой веселой фламандки, объяснив ей, как вывести его из города. Затем он поспешно вернулся к товарищу, чтобы с ним, вместе отправиться в ратушу, извиниться перед своими согражданами и возможно вразумительнее объяснить им причину внезапного исчезновения королевского гонца. Мы не можем (как говорит слуга в одной старинной комедии) припомнить в точности ложь, которой баран-вожак одурачил свое стадо; но ведь ничего нет легче, как обмануть невежественную толпу, когда предвзятая мысль уже наполовину убедила ее, прежде чем обманщик успел сказать слово.
Как только почтенный бюргер ушел, его пухленькая дочка Трудхен, краснея и улыбаясь, что очень шло к ее свежему личику, вишневым губкам и плутовским голубым глазкам, повела пригожего чужестранца по извилистым дорожкам отцовского сада прямо к реке и усадила в лодку, которую два здоровенных фламандца, в коротких брюках, меховых шапках и куртках со множеством застежек, снарядили так скоро, как только смогли при их врожденной неповоротливости.
Так как хорошенькая Трудхен говорила только по-немецки, то Квентин — да не сочтут это оскорблением его верной любви к графине Изабелле! — мог отблагодарить ее лишь поцелуем в вишневые губки. Поцелуй был дан с истинно рыцарской любезностью и принят со скромной признательностью: молодые люди с такой наружностью, как у нашего шотландского стрелка, не каждый день встречались среди горожан Льежа.
Пока лодка плыла вверх по течению Мааса, мимо городских укреплений, Квентин имел время обдумать, как ему рассказать о своем приключении, когда он вернется в Шонвальдский замок епископа. С одной стороны, ему не хотелось выдавать людей, доверившихся ему по ошибке; с другой — он считал себя обязанным предупредить своего радушного хозяина о беспокойном состоянии умов в его столице; поэтому он решил предостеречь епископа об опасности, но сделать это в общих чертах, никого не называя по имени.
Лодка пристала к берегу в полумиле от замка, и Квентин, к великому удовольствию гребцов, наградил их за труд целым гульденом. Когда Квентин подходил к Шонвальду, колокол уже прозвонил к обеду, и вдобавок, как ему вскоре пришлось убедиться, хоть он и находился на близком расстоянии от замка, он подошел со стороны, противоположной главным воротам. Обходить кругом — значило бы опоздать еще больше. Приняв все это во внимание, Квентин направился к ближайшему углу здания, где он увидел зубчатую стену, которая, как он думал, могла служить оградой уже знакомому ему небольшому внутреннему саду; он собирался обогнуть этот угол и поискать какого-нибудь входа поближе. Действительно, вскоре он увидел калитку, выходившую в ров, и у калитки привязанную к берегу лодку. В то время как он подходил, в надежде пробраться как-нибудь в замок этим путем, калитка отворилась, из нее вышел человек, вскочил в лодку, переправился через ров, выпрыгнул на берег и длинным шестом оттолкнул лодку обратно к калитке. Подойдя ближе, Квентин узнал в этом человеке цыгана, который, видимо избегая встречи с ним, что было не так уж трудно, свернул на другую тропинку, быстро зашагал по направлению к Льежу и вскоре скрылся из виду.
Эта встреча дала новый оборот мыслям Квентина. Неужели этот язычник был столько времени у графинь де Круа? И ради чего они удостоили его таким продолжительным свиданием? Этот вопрос так сильно мучил Квентина, что он решил во что бы то ни стало, в свою очередь, добиться свидания с дамами, чтобы открыть им измену Хайраддина и предупредить об опасности, грозившей их покровителю епископу со стороны мятежников Льежа.
С этим решением Квентин вошел в главные ворота. В замке, в большом зале, он застал за обедом весь причт епископа, его домашних служителей и нескольких чужестранцев, которые не принадлежали к высшей знати и потому не были приглашены к столу его преосвященства. На верхнем конце стола для Квентина было оставлено место возле домашнего капеллана епископа, встретившего молодого шотландца старинной школьной шуткой «Sero Venientibus ossa» note 136, в то время как сам он позаботился о том, чтобы наложить себе в тарелку побольше лакомых кусков, для того чтобы устранить всякую мысль о том стремлении все ощущать реально, которое в стране Квентина, как говорят, делает шутку либо не шуткой, либо в лучшем случае такой шуткой, которую нельзя раскусить note 137.
Желая оправдаться перед присутствующими в том, что он опоздал к обеду, и снять с себя подозрение в невоспитанности, Квентин описал в коротких словах переполох, который произвело его появление на улицах Льежа, когда в нем узнали стрелка королевской гвардии, и, стараясь придать своему рассказу шутливый оттенок, добавил, что не знает, как бы он выпутался из своего неприятного положения, если бы его не выручили какой-то толстый бюргер и его хорошенькая дочка.
Но присутствующие не оценили этой шутки: они были слишком поглощены содержанием рассказа. Они даже забыли о еде, слушая молодого шотландца, и, когда он кончил, за столом царило гробовое молчание, прерванное наконец дворецким.
— Господи, хоть бы уж скорей пришла к нам эта сотня копейщиков из Бургундии! — произнес он тихим, печальным голосом.
— Но почему вы с таким нетерпением ее ждете? — спросил Квентин. — Ведь у вас здесь немало опытных, прекрасно вооруженных солдат, а ваши противники — не более как беспорядочная толпа мятежников, которая, конечно, разбежится, лишь только завидит развевающееся знамя и вооруженных людей.
— Вы не знаете льежских горожан, — сказал капеллан. — Недаром их, да еще жителей Гента, считают самыми свирепыми и неукротимыми мятежниками во всей Европе. Герцог Бургундский дважды усмирял их восстание против епископа note 138, дважды строго наказывал их — урезывал им льготы, отбирал знамена, облагал налогами, от которых они давно были освобождены, как граждане вольного города. В последний раз он наголову разбил их при Сен-Троне, в битве, стоившей им около шести тысяч человек убитыми и утонувшими во время бегства. А после этого, чтобы отнять у них на будущее время всякую возможность бунтовать, герцог Карл отказался войти в отворенные перед ним городские ворота, а приказал снести до основания сорок ярдов городской стены и через этот пролом вошел в Льеж как победитель, с опущенным забралом и копьем наперевес, во главе своих рыцарей. Сами льежцы говорили тогда, что, если бы не заступничество его отца, Филиппа Доброго, герцог Карл — в то время еще граф де Шаролэ — предал бы их город огню и мечу. И вот теперь, несмотря на свежие воспоминания обо всех этих бедствиях, несмотря на незаделанный пролом в городской стене и на пустой арсенал, одного вида шапки шотландского стрелка оказалось достаточно, чтобы они снова готовы были подняться как один человек! Да наставит их господь на путь истины! Но я боюсь, что дело кончится жестоким кровопролитием между непокорным народом и вспыльчивым государем. Ах, я бы от всей души желал, чтобы мой прекрасный, добрый господин занимал менее почетное, но более безопасное место, ибо здесь его митра note 139 подбита не горностаем, а тернием! Я нарочно говорю вам это, господин чужестранец: если ничто не задерживает вас в Шонвальде, бегите отсюда как можно скорее — это единственное, что сделал бы на вашем месте всякий благоразумный человек. Да, кажется, и ваши дамы того же мнения, я слышал, что они недавно отправили одного из слуг к французскому двору с письмами, в которых, вероятно, сообщают королю о своем намерении искать более безопасного убежища.
Глава 19. ЗАПИСКА
Дерзай — и ты станешь тем, кем
Ты желаешь быть, а нет -
оставайся среди слуг, недостойных коснуться
Пальцев Фортуна!
«Двенадцатая ночь»
Когда столы были убраны, капеллан, потому ли, что Квентин пришелся ему по сердцу, или потому, что он хотел выведать у него подробности его утреннего приключения, пригласил юношу в отдельную комнату, выходившую окнами в сад; заметив, что гость то и дело поглядывает в окно, он предложил ему пройтись по саду и полюбоваться редкими чужеземными растениями, которыми епископ украсил свои цветники.
Квентин отказался, не желая, как он объяснил, быть навязчивым, и рассказал капеллану о замечании, сделанном ему поутру.
— Да, да, — с улыбкой сказал капеллан, — в прежнее время посторонним действительно был запрещен вход в сад его преосвященства. Но это было очень давно, когда наш преподобный отец был еще молодым красавцем прелатом лет тридцати и когда многие прекрасные дамы приезжали в его замок за духовным утешением. Понятно, — добавил он с улыбкой, не то скромно, не то лукаво опуская глаза, — что прекрасным кающимся грешницам, помещавшимся обыкновенно в покоях, ныне занимаемых почтенной канонисой, необходимо было где-нибудь дышать чистым воздухом, не подвергаясь риску встретить посторонних. Но в последние годы это запрещение, хотя и не было снято формально, как-то само собой потеряло прежнюю силу и в настоящее время если еще и существует, то разве только в воображении этого выжившего из ума старика церемониймейстера. Хотите, спустимся в сад вместе и посмотрим, гуляет ли там кто-нибудь?
Для Квентина ничего не могло быть приятнее возможности свободного доступа в сад, где он надеялся, если судьба будет по-прежнему благоприятствовать ему, либо встретить, либо хоть издали увидеть предмет своей любви в окне или на балконе какой-нибудь башенки, как это случилось в гостинице «Лилия» и в Дофиновой башне в замке Плесси. Где бы ни жила Изабелла, ей везде суждено было быть волшебницей башни — так ему казалось.
Когда Квентин и его новый знакомый сошли в сад, капеллан напоминал философа, вполне отдавшегося земным помыслам о мирских делах, тогда как взгляд Дорварда, оторвавшись от земли, то и дело устремлялся ввысь; если он не изучал небо, подобно астрологу, то, во всяком случае, внимательно осматривал все балконы, окна и особенно башенки, выступавшие по всему внутреннему фасаду старинного здания, словно он отыскивал там свое любимое созвездие.
Углубившись в это занятие, влюбленный юноша с полнейшим равнодушием слушал — если он вообще что-нибудь слышал — подробное перечисление всех редких растений, трав и кустов, на которые указывал ему его почтенный спутник. Одна трава, по его словам, была превосходным лечебным средством, другая придавала прекрасный вкус супу, а третья, самая удивительная, была замечательна только своей редкостью. Квентин должен был делать вид, что слушает своего собеседника, а это было не так-то легко, и бедный юноша в душе посылал к черту и назойливого натуралиста и все растительное царство с ним вместе. Наконец его выручил звон колокола, призывавший капеллана к исполнению его служебных обязанностей.
Прежде чем проститься со своим молодым другом, преподобный отец еще довольно долго рассыпался в ненужных извинениях и закончил свою речь приятным уверением, что гость может без помехи гулять по саду хоть до самого ужина.
— Здесь я всегда готовлю свои проповеди, — добавил он, — потому что это одно из самых уединенных мест в замке. Вот и сейчас мне предстоит сказать маленькое поучение в нашей домашней часовне, и, если вы захотите сделать мне честь… Говорят, я обладаю некоторым даром слова… Впрочем, в том не моя заслуга и слава принадлежит не мне!
Квентин извинился, что не может воспользоваться этим любезным приглашением, сославшись на сильную головную боль; лучшим средством от нее был для него чистый воздух, сказал он; и наконец добродушный священник оставил его одного.
Мы можем сказать с уверенностью, что от внимательного исследования Квентина, когда он остался один и мог заняться им на свободе, не ускользнуло ни одно окно, ни одна щелочка, особенно по соседству с маленькой дверкой, куда Марта впустила Хайраддина и где, как думал молодой человек, находилось помещение графинь. Но время шло, а в саду не оказалось ничего такого, что могло бы подтвердить или опровергнуть сообщение цыгана. Наконец стало смеркаться, и Квентин, сам не зная почему, подумал, что его продолжительная прогулка по саду может вызвать неудовольствие и даже, пожалуй, показаться подозрительной.
Твердо решив удалиться, он хотел пройтись в последний раз мимо окон, имевших для него такую притягательную силу, как вдруг над самой его головой послышался какой-то слабый звук, словно кто-то осторожно кашлянул, чтобы привлечь его внимание. Оглянувшись на этот звук с радостным изумлением, он увидел, как открылось окно и женская рука уронила записку, которая упала у самой стены, на куст розмарина. Осторожность, с которой записка была брошена, предписывала ему, конечно, строгое соблюдение тайны. Сад, как мы уже говорили, с двух сторон примыкал к замку; таким образом, в него выходило множество окон из жилых помещений. Но в нем было нечто вроде искусственного грота, который в числе прочих достопримечательностей показал Квентину услужливый капеллан. Схватить записку, спрятать ее на груди и броситься к этому спасительному убежищу было для влюбленного юноши делом одной минуты. Здесь он открыл драгоценное послание и, благословляя память добрых монахов Абербротока, благодаря которым он имел теперь возможность разобрать его содержание, стал читать.
«Прочтите без свидетелей, — гласила первая строка записки, содержание которой мы здесь приводим. — То, что ваши глаза выразили мне слишком смело, мои, быть может, поняли слишком быстро. Но несправедливые преследования придают смелость жертве, и, мне кажется, лучше ввериться благородству одного, чем оставаться предметом искательства многих. Счастье свило себе гнездо на неприступной скале, но для смелых нет невозможного. Если вы готовы на все для той, которая многим рискует ради вас, приходите завтра на рассвете в этот сад с белым и голубым пером на шляпе, но не ждите дальнейших разъяснений. Созвездия, говорят, предрекли вам великую будущность и наделили вас благородной душой. Прощайте. Будьте верны, смелы, решительны и не сомневайтесь в вашем счастье».
В записку было вложено старинное кольцо с крупным алмазом, на котором был вырезан древний герб дома де Круа.
Когда Квентин прочел эти строки, его охватил неудержимый восторг; радость и гордость поднимали его до небес, и он тут же дал себе клятву — добиться желанной цели или умереть. Тысячи препятствий, отделявших его от обожаемой им графини, не страшили его теперь: он смотрел на них с презрением.
Восторг его был так безграничен и он так жаждал отдаться ему без помех, что одна мысль о возможности посторонних разговоров в ту минуту, когда он ни о чем не мог думать, кроме своей любви, приводила его в ужас. Поспешно вернувшись в замок и решительно отказавшись от ужина под предлогом все той же головной боли, он зажег светильник и отправился в отведенную ему комнату
— читать и перечитывать драгоценное послание и осыпать поцелуями не менее дорогое его сердцу кольцо.
Но такое восторженное состояние не могло длиться очень долго. Вскоре влюбленного взяло раздумье: одна навязчивая мысль не давала ему покоя, хотя он отгонял ее, считая неблагодарной и даже кощунственной, — мысль о том, что сделанное ему откровенное признание как-то не вязалось с той робкой стыдливостью, которой он в своем рыцарском обожании наделил образ леди Изабеллы. Но не успела подкрасться к нему эта ужасная мысль, как он постарался подавить ее, как задавил бы мерзкую шипящую змею, забравшуюся тайком на его ложе. Ему ли, счастливцу, ради которого она спустилась со своей высоты, — ему ли осуждать ее за ту снисходительность, без которой он не осмелился бы поднять на нее глаза? Да, наконец, разве самое ее звание и положение не давали ей в данном случае права нарушить общепринятый обычай, предписывающий женщине молчать и ждать от мужчины первого слова? Ко всем этим смелым и, по его мнению, неопровержимым доводам присоединялось, быть может, и еще одно тщеславное соображение, в котором он не смел сознаться даже себе самому, а именно: не оправдывают ли достоинства любимого человека поведение влюбленной дамы, слегка отступившей от правил приличия? И, наконец, он мог себе сказать, как Мальволио note 140, что подобный пример можно найти в литературе. Молодой оруженосец, историю которого он недавно читал, был такой же безземельный бедняк дворянин, как и сам Квентин, и, однако, благородная венгерская принцесса не задумалась дать ему более существенное доказательство своей любви, чем какая-то записка.
Она сказала: «Рыцарь мой!
Душа моя! Мой дорогой!
Я дам тебе три поцелуя, Пятьсот гиней тебе вручу я».
И затем эта правдивая история гласит устами самого венгерского короля:
Он раньше был простым пажом; Женившись, стал он королем.
Таким образом, Квентин в конце концов благородно и великодушно примирился с поступком графини, сулившим ему такое великое счастье.
Но едва это сомнение улеглось в его душе, как возникло другое, с которым справиться оказалось труднее. Насколько ему было известно, изменник Хайраддин пробыл у дам около четырех часов, и это обстоятельство, а также все разговоры цыгана о своем влиянии на судьбу молодого человека навели Квентина на некоторые подозрения. Кто ему поручится, что история с запиской не была проделкой этого негодяя? А если так, то весьма возможно, что он пустил ее в ход для прикрытия какого-нибудь нового плана измены, что он задался, например, коварной целью выманить Изабеллу из замка епископа. Все это следовало хорошенько обдумать, ибо со времени наглого признания Хайраддина в измене Квентин чувствовал к нему непобедимое отвращение и был убежден, что ни одно дело, в котором примет участие этот негодяй, не может привести к добру.
Все эти мысли носились в уме юноши, как черные тучи, омрачая чудную картину, которую ему рисовало воображение. Всю ночь он не сомкнул глаз. С первым лучом рассвета он был уже в саду (куда мог теперь ходить, когда ему вздумается), с пером условленного цвета на шляпе. Прошло два часа, но ничто не указывало на то, что присутствие его было замечено. Вдруг он услышал звук лютни; вслед за тем распахнулось окно над той самой маленькой дверью, в которую Марта впустила цыгана, и в нем, сияя юной красотой, показалась Изабелла. Заметив молодого шотландца, она приветливо и в то же время застенчиво кивнула ему головой, вся вспыхнула, когда он ответил ей глубоким, выразительным поклоном, проворно захлопнула окно и исчезла.
Самый яркий дневной свет не мог бы обнаружить правды с большей очевидностью. Подлинность записки была подтверждена; теперь оставалось только терпеливо ждать, что последует дальше; об этом прекрасный автор послания ни словом не заикнулся. Впрочем, можно было и подождать. Графине не грозила близкая опасность: она жила в прекрасно укрепленном замке, под защитой почтенного человека, которого все уважали и как светского государя и как достойного прелата. У восторженного оруженосца не было пока никаких поводов пускать в ход свою рыцарскую отвагу; все, что требовалось он него, — это быть наготове и исполнять ее приказания, как только они станут известны ему. Но судьба заставила его действовать раньше, чем он ожидал.
Вечером, на четвертые сутки по приезде в Шонвальд, Квентин распорядился отправить наутро ко двору Людовика последнего солдата из своего отряда с письмами к дяде и к лорду Кроуфорду, в которых он отказывался от службы французскому королю, ссылаясь на тайные инструкции, полученные от короля Хайраддином и чуть было не сделавшие его, Квентина, жертвой предательства. Он считал, что этого требует его честь и безопасность. Покончив с этим делом, Квентин лег в постель, упиваясь блаженными, розовыми мечтами, которые обыкновенно витают над ложем влюбленных, когда они думают, что на их чувство отвечают взаимностью.
Но сны Квентина, вначале как бы отражавшие те чудные грезы, под впечатлением которых он уснул, приняли вскоре мрачный характер.
…Он гулял с графиней Изабеллой по берегу тихого, прозрачного озера, совершенно такого, как те, что служат лучшим украшением его родной долины. Он говорил ей о своей любви, словно между ними не существовало никаких преград, а она слушала его, краснея и улыбаясь; она не могла слушать его иначе, раз она была автором письма, которое днем и ночью он носил у себя на груди. Но вдруг картина преобразилась: лето сменилось зимой, тишина — бурей; ветер бешено ревел, подгоняя разъяренные волны, как будто все демоны воздуха и воды сошлись и бьются за власть. Куда ни кидались влюбленные, ища спасения в бегстве, повсюду грозные волны преграждали им путь. Буря ревела все яростней, волны вздымались все выше; ужас перед неминуемой гибелью охватил Квентина, и он проснулся…
Сновидение исчезло, уступив место действительности, но шум, которым, по всей вероятности, и был вызван этот страшный сон, продолжал раздаваться и наяву.
Первым движением Квентина было сесть и прислушаться. Шум, который он слышал теперь, действительно походил на рев бури, но если это и была буря, то она была страшнее всех бурь, какие он когда-либо слышал в своих Грампианских горах. Впрочем, не прошло и минуты, как он убедился, что то свирепствовала не разъяренная стихия, а разъяренная толпа.
В один миг он был у окна; но в саду, куда оно выходило, все было спокойно и тихо, и, только когда он поспешно распахнул раму, ворвавшиеся в комнату гул и отдаленные крики убедили его, что замок осажден с наружного фасада — осажден, по-видимому, многочисленным и грозным неприятелем. Квентин бросился к оружию, проворно, насколько ему позволяли темнота и волнение, оделся и стал собирать доспехи, как вдруг в дверь его комнаты постучались. Квентин немного помедлил с ответом, но в следующую минуту легкая дверь затрещала, подалась, и в комнату ворвался Хайраддин, которого нетрудно было узнать в темноте по его своеобразному говору. В руках у него была склянка; он поднес к ней фитиль и при вспыхнувшем на мгновение красном пламени вынул из-за пазухи и засветил маленький фонарик.
— Ваша судьба теперь в ваших руках и зависит от вашей решимости, — сказал он вместо всякого приветствия.
— Подлец! — воскликнул Квентин. — Нас окружает измена, а где измена, там непременно и ты!
— Да вы рехнулись! — сказал Хайраддин. — Я изменяю только тогда, когда мне это выгодно. Зачем же мне изменять вам, когда мне выгоднее вам служить? Послушайтесь хоть раз голоса рассудка, если вы на это способны, не то он прозвенит в ваших ушах погребальным колоколом. Жители Льежа восстали… Гийом де ла Марк со своей шайкой стоит во главе мятежников… Если бы у епископа даже были средства обороны, он не мог бы устоять против ярости и численности врагов. Но средств нет почти никаких — гибель неизбежна. Если хотите спасти графиню и ваши надежды, ступайте за мной ради той, которая прислала вам кольцо с вырезанными на нем тремя леопардами.
— Веди! Для нее я готов на любую опасность! — воскликнул Квентин.
— Я постараюсь так все уладить, что не будет никакой опасности, — сказал цыган, — если только вы не станете впутываться в то, что вас не касается. И, в сущности, не все ли вам равно, кто кого прикончит: епископ ли свое стадо или стадо своего пастыря? Ха-ха-ха! Следуйте за мной да смотрите будьте осторожны: умерьте вашу храбрость и положитесь на мое благоразумие… Настало время отплатить вам мой долг: вы женитесь на графила… Следуйте за мной!
— Иду, — сказал Квентин, обнажая меч, — но знай, что в ту минуту, как у меня явится хоть тень подозрения в измене, твоя голова отлетит от туловища на три ярда!
Видя, что Квентин совершенно одет и вооружен, цыган, ни слова не говоря, побежал вниз по лестнице и вскоре какими-то запутанными ходами вывел молодого человека в сад. Пока они были в замке, до них почти не доносилось шума снаружи и кругом царил полный мрак; но, когда они вышли в сад, раздававшиеся с другой стороны замка шум и крики стали в десять раз слышней. Можно было даже различить отдельные возгласы. «Льеж и Вепрь! Льеж и Вепрь!»