От вторжения наполеона до начала наступления великой армии на смоленск 5 страница
Решено было отступать. «Правда, что с таким предположением должно было пожертвовать некоторыми нашими провинциями, но из двух неизбежных зол надлежало избрать легчайшее, потерять на время часть, нежели навсегда целое». Последние слова графа Толя показывают, в какой тревоге находились двор и генералитет, выжидая в Вильне окончательного решения Наполеона.
Эта первая потеря русской государственной территории привела в смятение ближайшее окружение Александра.
«Как? В пять дней от начала войны потерять Вильну, предаться бегству, оставить столько городов и земель в добычу неприятелю и, при всем том, хвастать началом кампании! Да чего же недостает еще неприятелю? Разве только того, чтобы без всякой препоны приблизиться к обеим столицам нашим? Боже милосердный! Горючие слезы смывают слова мои!»
Так писал государственный секретарь Шишков в первые дни войны. Так ощущали приближенные царя потерю Вильны. Уже поэтому можно было предвидеть, как будет дальше восприниматься потеря других русских земель.
Наполеон полагал, переходя Неман, что русская действующая непосредственно против него армия равна приблизительно 200 тысячам человек. Он ошибался. На самом деле, если исключить южную армию (генерала Тормасова), которому противостоял австрийский корпус Шварценберга, вот какими силами располагало русское командование в день вторжения Наполеона: в армии Барклая (1-й армии) было 118 тысяч человек; в армии Багратиона (2-й армии) — 35 тысяч человек, в общем — 153 тысячи. При отступлении к Дриссе, к Бобруйску, к Могилеву, к Смоленску в эти армии вливались гарнизоны и пополнения, и это первоначальное число возросло бы до 181 800 человек, если бы не пришлось выделить для охраны петербургских путей армию (генерала Витгенштейна) в 25 тысяч человек и если бы не потери в боях (7 тысяч человек). За вычетом этих двух цифр из 181 800 получается 149 800 человек, которые должны были бы оказаться в Смоленске 3 августа, когда, наконец, Барклай и Багратион соединились. Но на самом деле оказалось в Смоленске всего-навсего. 113 тысяч человек, т. е. на 36 800 человек меньше, чем можно было бы ожидать. Болезни, смертность от болезней, отставание съели эту огромную массу. Размеры этой убыли смущают генерал-квартирмейстера Толя, и он в своих воспоминаниях склонен даже поэтому несколько усомниться в точности первоначальной цифры; по его мнению, в момент вторжения Наполеона обе русские армии вместе (Багратиона и Барклая) были равны не 153 тысячам человек, но тысяч на 15 меньше. Во всяком случае огромная убыль больными и отсталыми в русской армии не подлежит никакому сомнению. Дезертирство литовских уроженцев из русской армии в этот период войны было, и по русским и по французским свидетельствам, значительным.
Так или иначе, в Смоленске оказалось всего 113 тысяч человек для защиты не Смоленска, а России.
Как обстояло дело с артиллерией?
Оборудование русской армии артиллерией было сравнительно удовлетворительно.
Реорганизация артиллерии, проводившаяся Аракчеевым (с 1806 г.), привела к тому, что уже в 1808 г. русская армия имела в своем составе 130 рот с 1550 орудиями, а к началу войны с Наполеоном в 1812 г. — 133 роты с 1600 орудиями. Тогда же, во время войн с Наполеоном, с 1805 по 1812 г. были введены некоторые технические усовершенствования в оборудовании лафетов, передков и ящиков, продержавшиеся, замечу к слову, в России почти без дальнейших изменений до 1845 г., хотя в Европе артиллерийское дело очень быстро развивалось в это время . Можно сказать, что за всю первую половину XIX в. никогда русская артиллерия не была до такой степени близка к французской по своей боеспособности, как именно в 1812, 1813, 1814 гг. Это соотношение с тех пор уже не переставало изменяться в невыгодную для России сторону, пока дело не дошло до севастопольского разгрома.
В общем русские войска к моменту перехода Наполеона через Неман были, относительно говоря, лучше снабжены артиллерией, чем великая армия: у русских приходилось на каждую тысячу солдат приблизительно семь орудий, а Наполеон имел на каждую тысячу солдат не более четырех орудий. Конечно, абсолютное число орудии при этом расчете у него все-таки было больше, чем у русских, но это происходило оттого, что его армия в начале войны была гораздо больше русской. А когда численность обеих армий уравновесилась (в дни Бородина), то на стороне русской артиллерии обозначился даже некоторый перевес. Что касается организации управления артиллерией, создания специальных артиллерийских бригад в каждой дивизии и т. д., то все это было заимствовано в 1806 — 1812 гг. от наполеновской армии (Наполеон завершил свои главные преобразования в области артиллерии в 1805 г.).
Каждая русская пехотная дивизия состояла из 18 батальонов и имела в общем 10 500 человек. Каждый пехотный полк состоял из двух батальонов линейных и одного запасного, обучавшегося в тылу. Кавалерийский полк состоял из шести эскадронов и одного запасного. Кавалерия была равна 48 тысячам человек. Артиллерия делилась на роты, и каждая из них была равна 250 человекам. Всего в России весной 1812 г. было 133 артиллерийских роты. По подсчетам графа Толя, общее количество войск, которыми располагала Россия в начале кампании 1812 г., считая уже и Кавказскую линию, и Грузию, и Крым с Херсонской губернией, было равно 283 тысячам пехоты, 14 тысячам кавалерии, 25 тысячам артиллерии, и сверх того, 30 тысячам донских казаков и гвардии, охранявшей Петербург. У Наполеона, не считая войск, стоявших гарнизонами во всех странах его громадной империи, и кроме нескольких сот тысяч, воевавших в Испании, было к началу кампании под руками 360 тысяч пехоты, 70 тысяч кавалерии и 35 тысяч артиллерии. Сюда не входят вспомогательные части «союзных» с Наполеоном Австрии и Пруссии.
О численности армии, непосредственно действовавших против наступающего Наполеона, сказано выше.
Слабой стороной русской армии была невежественность части офицерского и даже генеральского состава, хотя, конечно, не следует забывать и группы передового офицерства, из которой вышли и некоторые будущие декабристы. В 1810 г. Россия отказалась от старой, фридриховской военной системы и ввела французскую систему, но последствия этой перемены едва ли могли за два года сказаться решающим образом. Другой слабой стороной была варварски жестокая, истинно палочная и шпицрутенная дисциплина, основанная на принципе: двух забей, третьего выучи. Аракчеевский принцип, всецело поддерживаемый царем, принцип плацпарадов и превращения полка в какой-то кордебалет, с вытягиванием носков и т. п., уже вытеснял (но еще не вполне успел вытеснить к 1812 г.) суворовскую традицию — подготовки солдата к войне, а не к «высочайшим» смотрам. Третьей слабой стороной было неистовое хищничество: не только воровство разных «комиссионеров» и прочих интендантских чинов, но казнокрадство не всех, конечно, но многих полковых, ротных, батальонных и всяких прочих командиров, наживавшихся на солдатском довольствии, кравших солдатский паек. Тяжка, вообще говоря, была участь солдата, так тяжка, что бывали случаи самоубийств солдат именно по окончании войн, так как на войне легче приходилось иной раз, чем во время мира; увечья и смерть в бою казались краше, чем выбивание челюстей и смерть при проведении сквозь строй в мирное время. На войне зверство начальников не проявлялось так, как во время мира.
Конечно, нельзя рисовать все исключительно черной краской: офицеры не все были ворами и зверями, и среди них были такие, которые хорошо относились к солдатам, были и генералы, обожаемые солдатами, вроде Багратиона, Кульнева, Коновницына, Раевского, Неверовского. И еще два обстоятельства не следует упускать из вида: еще Герцен настойчиво утверждал, что офицерство и генералитет при Александре были в среднем все-таки более гуманны к солдату, чем в николаевские времена, после декабрьского восстания, а помимо всего в грозную годину, о которой тут идет речь, даже палач Аракчеев временно присмирел.
Барклай вышел из Вильны 26 июня и пошел по направлению к Дрисскому укрепленному лагерю. Но уже когда он выходил из Вильны, и он сам, и Александр, и все окружающие царя были убеждены, что этот Дрисский лагерь — вздорная выдумка бездарного и нагло самоуверенного Фуля.
8 июля Александр прибыл в Дриссу и принялся объезжать лагерь во всех направлениях. Александр был от природы органически лишен понимания войны и военного дела. У Романовых, начиная с Павла, это было прочной родовой чертой, передававшейся по наследству. Быть может, именно оттого-то они все (и больше всех Александр I, Николай I, Константин и Михаил Павловичи) так страстно и были привязаны к фронтовой шагистике, к парадам, что стратегия настоящей войны была им чужда и непонятна.
В грозных условиях, в которых царь оказался, он очень присмирел. Это уже не был тот самоуверенный и легкомысленный офицер, который вопреки воле Кутузова повел на убой и на позор русскую армию под Аустерлицем. Тут, разъезжая вокруг Дриссы в критические летние дни 1812 г., царь, как говорят нам очевидцы, молчал и больше вслушивался в речи Мишо, Барклая, Паулуччи и вглядывался в их лица. И речи и лица этих людей говорили одно и то же: Дрисский лагерь — бессмысленная выдумка тупого немца, и нужно бежать из этой ловушки без оглядки, не теряя времени.
Сам Александр, для которого Фуль до сих пор был многочтимым авторитетом в вопросах стратегии и тактики, защищать своего профессора дальше не умел и не хотел. Нужно было думать прежде всего о личном спасении.
Барклай со стотысячной армией вступил в Дриссу 10 июля, а уже 16 июля со всеми войсками, бывшими в Дриссе, со всем обозом, со всеми запасами и с самим царем покинул Дрисский лагерь и пошел по направлению к Витебску. Первой большой остановкой на этом пути был Полоцк. И в Полоцке решилась благополучно головоломная задача, которая еще от Вильны, а особенно от Дриссы, стояла неотступно перед русским штабом: как отделаться от царя? Как поделикатнее и наиболее верноподданно убрать Александра Павловича подальше от армии?
Уж довольно было того, что успел напутать и напортить царь в эти первые дни войны.
Только после перехода Наполеона через Неман решено было соединить 1-ю армию (Барклая) со 2-й (Багратиона). Александр, как всегда, обнаруживал абсолютную неспособность к военному делу. Он не доверял Барклаю, но не доверял и Багратиону и не понимал, что до соединения армий Багратион стремится только как можно искуснее и с наименьшими потерями от наседающих французов спасти маленькую армию, которую ему дали. Он корил Багратиона за то, что тот «не успел» предупредить маршала Даву и не занял «вовремя» Минска. «Вот Багратион, кажется, не Барклай, но что сделал!» — сказал царь по этому поводу с упреком, сидя сам еще в нелепом Дрисском лагере и не понимая, что Багратион хотел уйти от Даву (и блестяще выполнил это), а вовсе не подвергаться верной гибели в Минске.
Царя нужно было обезвредить и притом по возможности безотлагательно.
Еще перед выходом из Дриссы находившийся при царе государственный секретарь Шишков оказал русской армии эту очень важную услугу. Шишков видел, что пребывание Александра в армии просто гибельно для России. Но как убрать царя, человека очень обидчивого и злопамятного? А ведь тут даже и не нужно было быть очень обидчивым, чтобы обидеться... «Зная образ мыслей его, что присутствие свое в войсках он почитает необходимо нужным и не быть при них вменяет себе в бесславие, мог ли я на мои слова и представления столько понадеяться, что они преодолеют в кем собственное его предубеждение и силу славолюбия?» Шишков со многими заговаривал об этом щекотливом деле, и все с ним соглашались, но никто не решался предложить царю покинуть армию. «Некоторые даже утверждали, что если кто сделает ему такое предложение, то он сочтет его преступником и предателем». В полное отчаяние привели Шишкова слова в проекте приказа царя по армии: «Я всегда буду с вами и никогда от вас не отлучусь». Шишков тогда решился. Он прямо посоветовал царю исключить эти слова, а затем ему удалось привлечь к исполнению своего намерения Балашова и Аракчеева.
Убеждая Александра всевозможными доводами в необходимости уехать из армии, Аракчеев, Балашов и Шишков в том коллективном письме, которое они решились подать императору, не могли, разумеется, привести самого существенного аргумента, т. е. что Александр страшно мешает своим присутствием, вмешиваясь в военные дела, смущая и раздражая генералов, разъезжая со свитой болтунов, нашептывателей и тунеядцев вокруг Дриссы. Авторы письма так боялись грозного нашествия, что уже махнули рукой на не совсем придворный свой образ действий: просить царя убраться подальше и не путаться под ногами Барклая и Багратиона в этот страшный миг русской истории. Но все-таки облечь эту невежливость необходимо было в сколько-нибудь приемлемую форму. Потрудились они втроем немало: черновик их письма занимает четыре страницы большого формата, мелко исписанные . Курьезен один из приводимых ими резонов: «Примеры государей, предводительствовавших войсками своими, не могут служить образцами для царствующего ныне государя императора, ибо на то были побудительные причины. Петр Великий, Фридрих Второй и нынешний наш неприятель Наполеон должны были делать то: первый — потому, что заводил регулярные войска; второй — потому, что все его королевство было, так сказать, обращено в воинские силы; третий — потому, что не рождением, но случаем и счастием взошел на престол. Все сии причины не существуют для Александра Первого».
Царь мог бы принять за насмешку это сопоставление его особы с Петром, Фридрихом и Наполеоном, если бы не знал, что все три автора далеки от иронии. Но при своем бесспорном уме и тонкости царь сообразил, что если уж эти трое тоже рекомендуют ему помочь армии своим отсутствием, то упираться было бы нелепо.
«Если государю императору угодно будет ныне же, не ожидая решительной битвы, препоручить войска в полное распоряжение главнокомандующего и самому отбыть от оных...» — робко настаивали три сановника.
Умная сестра Александра Екатерина Павловна со своей стороны понимала, что ни малейшей пользы от присутствия царя в армии нет, а вред может быть очень большой. Александр даже жаловался, что сестра гонит его из армии: «Если я хотела выгнать вас из армии, как вы говорите, то вот почему: конечно, я считаю вас таким же способным, как ваши генералы, но вам нужно играть роль не только полководца, но и правителя. Если кто-нибудь из них дурно будет делать свое дело, его ждут наказание и порицание, а если вы сделаете ошибку, все обрушится на вас, будет уничтожена вера в того, кто, являясь единственным распорядителем судеб империи, должен быть опорой...» и т. д. Словом, хорошо бы царю упражнять свои способности где-нибудь не в армии, а в любом другом месте.
И Александр покинул армию.
Когда гофмаршал граф Толстой (дело было в Полоцке, уже при отступлении из Дриссы) отвел в сторону Шишкова и шепнул ему на ухо: «Знаешь ли, что к ночи велено приготовить коляски, ехать в Москву?», то Шишков, по собственному своему признанию, «едва мог словам его поверить, радость моя была неописанна, теплейшая молитва пролилась из уст моих к подателю всех благ, творцу небесному».
Возблагодарив горячо творца неба и земли за то, что наконец царь согласился убраться из армии, Шишков сел составлять манифест к русскому народу. Царь ехал в Москву и поручил ему это дело. Шишков и другие были так счастливы, как если бы пришло известие о победе. Они, по-видимому, считали отсутствие царя первым условием для успешной обороны против вторгшегося неприятеля, и в манифесте, составленном для царя, Шишков предусмотрительно обещал, что «мы» будем вообще в разных концах государства. Уточнения были бы опасны, очевидно, потому, что царь в других местах был, по внутреннему убеждению Шишкова, не столько полезен, сколько вреден. Верноподданнейший автор трактата «О старом и новом слоге» очень ловко в этом смысле прикрыл свои истинные опасения величавыми, старинными речениями своего проекта манифеста.
Барклай остался единоличным распорядителем судеб 1-й армии. Он приказал отступать на Витебск. Начальником его штаба был назначен А. П. Ермолов, генерал-квартирмейстером — полковник Толь.
Много было споров вокруг вопроса о «плане Барклая». Есть (очень, правда, немногие) показания, говорящие как будто о том, что Барклай де Толли с самого начала войны — и даже задолго до войны — полагал наиболее правильной тактикой в борьбе с Наполеоном и использовать огромные малолюдные, трудно проходимые пространства России, заманить его армиию как можно дальше и здесь спокойно ждать ее неизбежной гибели.
Гораздо больше есть положительных свидетельств, в том числе исходящих от самого Барклая, что он отходил только вследствие полной невозможности задержать наседающую на него великую армию и что при малейших шансах на успешное сопротивление он с готовностью принял бы генеральный бой. Но и все эти якобы непререкаемые свидетельства тоже не решают вопроса. Ведь при том страшном давлении, которое испытывал военный министр и командующий 1-й армией, Барклай, от 24 июня, когда Наполеон вторгся в Россию, до 29 августа, когда в Цареве-Займище Барклай окончательно узнал о назначении на его место Кутузова, — он и не мог высказаться иначе, чем он высказывался. Он должен был подчеркивать, что отступает лишь по случайным причинам, а на самом деле будто бы рвется в бой и только ищет позицию получше. Он должен был бы так говорить все равно, даже если бы на самом деле принципиально не хотел никаких боев, а всецело проводил тактику отхода и заманивания врага в глубь страны. В его штабе начальником был Ермолов, друг и тайный корреспондент Багратиона. А что Багратион направо и налево честит Барклая и немцев-изменников, — об этом Барклаю было очень хорошо известно. Что его подозревает в измене и московский генерал-губернатор Ростопчин, что это повторяют хором приведенные в полную панику помещики, трепещущие, как бы Наполеон не отменил крепостное право на занимаемой им территории, — и это Барклай знал.
Таким образом, эти громогласные (и ни к чему реальному не ведущие) высказывания о желании дать бой были лишь слабыми попытками самозащиты, и ничего на них обосновывать нельзя.
Военные критики не склонны считать Барклая очень крупным полководцем и в уровень с Кутузовым и Багратионом его не ставят.
Вот мнение очевидца, участника войны 1812 г., оберквартирмейсгера 6-го корпуса Липранди, автора замечательной критики военной литературы о 1812 г., с анализом которого очень считались всегда специалисты: «Я смею заключать, что, как до Смоленска, так и до самой Москвы, у нас не было определенного плана действия. Все происходило по обстоятельствам. Когда неприятель был далеко, показывали решительность к генеральной битве и, по всем соображениям и расчетам, думали наверное иметь поверхность (одержать верх. — Е. Т.), но едва неприятель сближался, как все изменялось, и опять отступали, основываясь также на верных расчетах. Вся огромная переписка Барклая и самого Кутузова доказывает ясно, что они не знали сами, что будут и что должны делать».
При этом следует, однако, учитывать и определенную целеустремленность в действиях Барклая. Все-таки Липранди забывает, что отступление от Дриссы было маршем-маневром, знаменовавшим переход к новому оперативному плану: к соединению обеих русских армий. Великая заслуга Барклая не в том, что он перед войной и в начале войны говорил о заманивании неприятеля в глубь страны. Многие говорили об этом задолго до начала войны: и шведский наследный принц Бернадотт, и даже бездарный Фуль, и другие. Еще Наполеон сказал, что выигрывает битвы не тот, кто предложил план, а тот, кто взял на себя ответственность за его выполнение и выполнил его. Даже если признать, что до Витебска у Барклая были колебания, то от Витебска Барклай шел намеченным путем с большой моральной отвагой, не обращая внимания ни на какие препятствия и противоборствующие течения. Позднейшая военная критика подвергла осуждению некоторые действия Барклая во время отступления, усмотрела непоследовательность в его (не осуществившемся) намерении дать битву при Цареве-Займище и т. д., но, например, самую позицию, намеченную Барклаем при Цареве-Займище, нашла все-таки более . выгодной сравнительно с бородинской позицией. Эту мысль высказывает и Маркс в своей коротенькой (в две страницы), но очень содержательной статье о Барклае, написанной им в 1858 г. для «New American Cyclopedia». Но Маркс правильно отмечает, что с начала войны отступление русской армии стало «делом не свободного выбора, а суровой необходимости».
У Барклая оказалось достаточно силы воли и твердости духа, чтобы при невозможном моральном положении, когда его собственный штаб во главе с Ермоловым тайно агитировал против него в его же армии и когда командующий другой армией, авторитетнейший из всех русских военачальников, Багратион, обвинял его довольно открыто в измене, — все-таки систематически делать то, что ему повелевала совесть для спасения войска. Агитация против Барклая шла сверху. От своих генералов и полковников солдаты научились говорить вместо «Барклай де Толли» — «Болтай да и только»; от начальства они узнали, что Ермолов будто бы просил царя «произвести его, Ермолова, в немцы», потому-де, что немцы получают награды; сверху вниз шли слухи, что состоящий при Барклае Вольцоген — наполеновский шпион. Все это еще до Смоленска делало положение крайне трудным. Доверие к главнокомандующему явно было подорвано, и каждый новый этап отступления усиливал зловещую молву о Барклае.
Трудно ему было отбиваться от нападений Багратиона еще и потому, что за ним не было ни геройского поприща, ни блестящей репутации в армии, не лежало на нем и отблеска сияния суворовской славы, не было железного характера, словом, не было всего того, что в избытке было у Багратиона. Трудолюбивый военный организатор, по происхождению шотландец, которого ошибочно часто называют немцем, понравившийся Александру исполнительностью и ставший военным министром, осторожный стратег, инстинктивно нащупавший верную тактику, Барклай нашел в себе гражданское мужество идти против течения и до последней возможности стоять на своем.
Граф Толь, генерал-квартирмейстер 1-й армии (Барклая), в своих замечательных воспоминаниях, обработанных и изданных генералом Бернгарди, утверждает, что в начале войны в Вильне решительно никто в русском штабе и понятия не имел о той роли, какую сыграют в этой войне колоссальные пространства России. Это выявилось само собой уже в процессе войны . Отступление же диктовалось с самого начала нежеланием Барклая рисковать русской армией. Барклай страшился уничтожения армии в первые же дни войны. Свидетельство графа Толя, генерал-квартирмейстера в штабе Барклая, уже само по себе имело бы для нас решающее значение, если бы даже оно не подтверждалось рядом таких же неопровержимых показаний, включая сюда и документы, исходящие от самого Барклая. Не «скифский план» искусственного заманивания противника, а отход под давлением превосходных сил — вот что руководило действиями Барклая в первые месяцы войны. О «скифском плане» стали говорить уже на досуге, когда не только война 1812 г. окончилась, но когда уже и войны 1813 — 1815 гг. давно отошли в область прошлого. Первым вспомнил о скифах сам Наполеон в 1812 г., как увидим дальше.
В дальнейшем мы ознакомимся в главных чертах с тем, как документы рисуют нам настроения крестьян, дворян, купечества в разгаре и в конце нашествия. Очень скудна и случайна эта документация, но несравненно еще скуднее та, которая относится к первым неделям и месяцам войны.
Тем не менее можно считать твердо установленным следующее. Дворянство в массе своей с первого дня вторжения Наполеона питало лютый страх, что завоеватель, постепенно продвигаясь в глубь страны, будет освобождать крестьян от крепостного права и подымать их на помещиков. Это был стародавний страх, который давал себя чувствовать уже в 1806 — 1807 гг. Ростопчин докладывал царю об этих опасениях дворянства еще в воину 1806 — 1807 гг. и уверял, что народ в России толкует о Бонапарте как об освободителе от крепостничества. Конечно, в 1812 г., когда впервые Наполеон вел против царя войну на русской территории, эти опасения должны были в огромной степени обостриться. Дальше в своем месте будет сказано, как французские власти сразу же стали высылать, по просьбе польских помещиков, карательные команды в «бунтующие» деревни для усмирения крестьян.
Но всего этого ни в Петербурге, ни в Москве и нигде вообще в коренной России не знали. Занятая Литва и часть Белоруссии были отрезаны, все, что там творилось, стало известно лишь впоследствии.
А пока, в эти грозные месяцы, когда Наполеон, казалось, неудержимо и успешно стремится к своей цели и идет на Москву, сметая на своем пути все препятствия, и в высшем столичном дворянстве в Петербурге и в Москве и в огромной толще среднего, поместного дворянства страх перед возможным декретом об освобождении крестьян, который издаст Наполеон, неотступно стоял перед душевладельцами, и каждая новая весть об отступлении русской армии приводила их в отчаяние. Для дворянского, наиболее тогда активного и политически влиятельного класса, бесспорно, для большинства этого класса ненавистный Барклай, ответственный виновник бесконечных отступлений, был изменником или в лучшем случае позорным трусом еще с первых дней войны.
Вот почему упорный, безнадежный раздор между Барклаем де Толли, с одной стороны, и Петром Ивановичем Багратионом, с другой, — был не просто ссорой двух генералов, расхождением во мнениях двух стратегов. За этой борьбой со страстным вниманием следили все, кто стоял близко к штабам, а когда об этой борьбе узнал московский генерал-губернатор Ростопчин, то через его посредство и широкие дворянские круги приняли в ней страстное участие. Князь Багратион был тогда в расцвете своих сил и на вершине своей военной репутации. О нем заговорили впервые уже давно, в годы суворовских войн, и знали, что Багратион и Кутузов были любимцами Суворова, его учениками и помощниками, и что из них двоих именно Багратион воспринял полнее всего суворовскую тактику. О Багратионе ходили бесчисленные рассказы и легенды. У него была необыкновенная способность сохранять полнейшее спокойствие в самых, казалось бы, отчаянных обстоятельствах и брать на себя, такие выступления, когда на один шанс сохранения жизни приходилось 99 потери ее. Это очень хорошо знали и солдаты, которые обожали Багратиона, как они не обожали никого, кроме Кутузова, после смерти Суворова, и начальство, которое этими свойствами Багратиона пользовалось неоднократно. Кутузов, когда ему нужно было в ноябре 1805 г., при отступлении к Ольмюцу, спасти русскую армию от капитуляции, выдвинул против всех полчищ Наполеона ничтожный отряд с Багратионом во главе, обрекая этот отряд на истребление, лишь бы выгадать нужное время. И Багратион блистательно исполнил поручение, сам только каким-то случаем спасшись от смерти. Таких событий в карьере Багратиона было сколько угодно. Он и от других требовал героизма. Служить при нем, в его штабе, считалось опасной, но высокой честью, и туда стремились попасть, хотя все знали, что багратионовские адъютанты на свете долго не заживаются.
К числу свойств этого человека, и таких, с которыми он никогда не умел справляться, относилась его гневливость. Не то, чтобы Багратион был вспыльчивым в обычном смысле слова, напротив, он поражал всех своим величавым спокойствием, несловоохотливостью, восточной сдержанностью и сановитостью в обхождении. Но когда он находил предмет, казавшийся ему достойным его гнева и борьбы, то он не знал меры в своем раздражении, не сдерживал — и не хотел сдерживать — силы своих ударов и не всегда соразмерял в гневе свои удары с действительными требованиями борьбы.
Вот что говорит в своем большом специальном военно-историческом исследовании всех действий Багратиона от начала войны 1812 г. до Смоленска профессор Академии генерального штаба Иностранцев: «Среди сотрудников Суворова князь Багратион занимал первое место, и потому, конечно, действия его армии... должны были служить особенно характерным выражением искусства и системы его великого учителя... Характерной чертой князя. Багратиона как полководца является глубокое понимание превосходства духа над материей, унаследованное им от его великого учителя».
Неустанная заботливость о солдате, идущая параллельно с предъявлением ему требовании величайшего напряжения сил, уменье привлекать к себе сердца людей и владеть ими, высокое гражданское мужество, выражавшееся неоднократно в принятии решений, расходившихся с указаниями свыше, быстрота и твердость в выполнении, искусная организация форсированных маршей — вот главные характерные черты Багратиона, по мнению Иностранцева, этого наиболее глубокого (и наиболее овладевшего архивным материалом) специалиста, анализировавшего подробнейшим образом, не только день за днем, но час за часом, все военные действия и распоряжения Багратиона от Немана до Смоленска.
Никого не удивило бы, если бы, например, Александр в начале войны 1812 г. назначил его главнокомандующим. Но Александр этого не сделал. С другой стороны, царь боялся обидеть Багратиона назначением Барклая де Толли. С характерной для Александра половинчатостью и нерешительностью он назначил обоих: Барклая — командующим 1-й армией, Багратиона — командующим 2-й, причем каждый из них оказался независимым в своих действиях от другого. Это лукавое решение, очень запутывавшее все дела, дополнялось еще одной существенной чертой: 1-я армия (Барклая) была в два с лишним раза больше 2-й (багратионовской).
Началось нашествие, и тут между обоими командующими возникла та безнадежная ссора, о которой я выше упоминал. Багратион смотрел на тактику Барклая, как на тактику ошибочную. Он рвался в бой, но со своими ничтожными силами он не мог, не губя своей армии, противостать огромным силам Наполеона, а все его призывы к Барклаю оставались безрезультатными. Неистовый гнев Багратиона возрастал и возрастал, потому что при отсутствии поддержки со стороны Барклая он принужден был и сам тоже отступать, а это он считал гибелью для России.