О художественном совершенстве 5 страница

И, конечно, прежде всего — самостоятельного и под­линного религиозного опыта.

Понятно, наконец, что и философ права должен найти свой особый опыт и предмет и вступить с ними в непосред­ственное, исследовательское общение; а для этого он дол­жен выносить верный опытный акт и систематически осу­ществлять его. Этот акт можно было бы обозначить как здоровое и нормальное правосознание. Сущность этого ак­та и его возникновение могут быть описаны так. Каждому человеку присущ инстинкт самосохранения со всеми его страстями и притязаниями, инстинкт неискоренимый и жизненно необходимый. Но притязания его должны иметь свой предел и признавать его. Этот предел ставит им лич­ный дух человека, важнейшая и драгоценная сила челове­ческой личности, придающая смысл и указующая цель на­шей жизни. И вот инстинкт призван не враждовать с ду­хом, а принимать его закон и добровольно подчиняться ему. В зрелом виде душа человека и обнаруживает добро­вольную законопослушность, или, что то же, «автономную волю к свободной лояльности». Эта воля и есть живая ос­нова правосознания. Таким образом, в жизни свободного правосознания участвуют все силы человеческого существа: творческий инстинкт, любовь и уважение к ближним, любовь к родине, созерцание, испытующее духовные глу­бины, лояльная воля и формулирующая мысль; все это — в жизненном и жизнеустрояющем сплетении и притом уко­рененное в духе, который всегда и во всем требует от чело­века самого лучшего. Три великие аксиомы лежат в основе здорового правосознания: чувство собственного духовного достоинства, способность свободного человека к само­управлению и взаимное уважение и доверие людей друг к другу. На этих основах и будет построено правосознание грядущей России.

Ясно, что и философия права невозможна без пред­метного правового опыта.

Итак, в общем и целом, так же как и во всех своих от ветвлениях, философия есть наука, вырастающая из духов­ного опыта. И первая задача ее состоит в том, чтобы рас­тить и крепить свой опытный акт. Однажды Сократ поста­вил древнему миру вопрос: изучима ли и определима ли добродетель? Этот вопрос сохраняет и ныне все свое значе­ние, и притом для всей философии. И ответ, который он имел в виду и который он пытался вложить своим слуша­телям в сердце, имел такое же значение, как и самый воп­рос: человек сможет лишь постольку исследовать сущность добродетели, поскольку он сам будет ею жить и ее осущест­влять. В этом смысле можно было бы сказать: человек, утверждающийся в духе, является для себя мерою всех духовных «вещей». Иными словами: философ, желающий успешно исследовать свой предмет, должен реально-опыт­но переживать его и тем самым осуществлять его. Иначе он не может и не смеет: он должен превратить свою душу и свою жизнь в орган своего предметного опыта. Только ставши сам орудием духа, он сможет испытать и познать сущность духа. А это означает, что профессиональный фи­лософ обязуется постоянно и неутомимо работать над очи­щением своей души (катарсис).

Он должен вести всежизненную борьбу за достижение своего предмета, или, иными словами, он должен воспитать себя к тому, чтобы предмет стал ему доступен.

Так он должен очищать и укреплять свою очевидность, проверять и удостоверять ее; он должен усвоить аскез си­лы суждения; он должен изощрить свое созерцание и при­дать ему точность; он должен овладеть своими страстями; придать своему восприятию гибкость, приспособимость и многообразие; он должен стремиться к законченности и добиваться окончательного.

Далее, он должен укреплять свой совестный акт и удос­товеряться в его верности и силе, доверять ему, очищать свою душу ради него и предаваться ему. Он должен дей­ствовать в жизни по совести и из совести, в его лучах вос­питать в себе духовный характер.

Он должен воспитывать и очищать свое эстетическое созерцание и свой художественный вкус. В каждом произ­ведении искусства он должен научиться искать и находить его сокровенно-явленный смысл. Он должен приучать се­бя блюсти аскез своего эстетического суждения и до тех пор упражняться в художественном отождествлении с луч­шими произведениями искусства, пока искусство не ста­нет для него «языком богов» или, лучше сказать. Божьим иероглифом.

В религии он должен научиться созерцанию и молитве. Молитва дает ему духовное укоренение, а оно научит его отвергать и опровергать все аналитические, скептические, нигилистические и издевательские аргументы безбожия. Он должен пережить в своем сердце действие Божьего огня и приобрести на всю жизнь некий раскаленный угль веры. Этот угль раскроет перед ним живую сущность религии и подарит ему живой орган для понимания всех религий мира.

Наконец, он должен растить, крепить, очищать и углуб­лять свое правосознание. Он должен поставить его в луч Божий и отыскать его последние, благороднейшие и чис­тые источники; а религиозность заставит его подчинить все это воле к совершенству. Он должен ввести свое право­сознание в непосредственную жизнь, действовать из него, громко исповедовать его природу, вести за него борьбу и научиться толковать его интуиции и осуществлять его тре­бования. Он должен отдать себя в его распоряжение и стать его верным орудием.

Таков настоящий путь (или «метод») философа. На этом пути обновится и расцветет будущая русская фило­софия и тогда она перестанет праздно умствовать и пре­даваться соблазнительным конструкциям. Основное пра­вило этого пути гласит так: сначала — быть, потом — действовать и лишь затем из осуществленного бытия и из ответственного, а может быть, и опасного, и даже мучи­тельного делания — философствовать.

Часть третья

О СВОБОДЕ

Современный человек не верит ни во что и сомневается во всем — сомнением безразличным и бесплодным; и пото­му все, чего коснется его сомнение, теряет для него свою ценность. Так он сомневается и в свободе; и вследствие этого он предает ее и лишается ее.

Но мы не сомневаемся в свободе и знаем достоверно и точно, почему она нам необходима: без нее нет путей к дос­тойной жизни, к духу и к Богу.

Пока человек пользуется свободой, он мало думает о ней. Он дышит, живет и наслаждается ею; он непосред­ственно плывет в ее легком потоке. Свобода подобна воз­духу: человек дышит воздухом, не думая о нем. Воздух как будто бы сам вдыхается и сам покидает нас, все время из­ливаясь и изливаясь. Мы вспоминаем о нем обычно лишь тогда, когда его не хватает, когда он становится тяжел или смраден, — когда человек начинает задыхаться. Тогда мы вспоминаем, иногда с мгновенно охватывающим нас ужа­сом, что без воздуха нельзя жить, что мы забыли о нем и не дорожили им, что он безусловно необходим, что начинается гибель...

Так обстоит и со свободой. Человек не может жить без нее; она безусловно необходима ему подобно воздуху... Почему?

Потому что человек может любить — только свободно. Ибо настоящая любовь —искренна и цельна, не вынуж­дена и не лицемерна; она свободно возникает и свободно дышит... или же она не возникает совсем и заменить ее тогда нечем... Кто любил, тот знает это по собственному опыту. И потому можно с уверенностью сказать, что чело­век, презирающий чужую свободу и подавляющий ее, не знает, что такое любовь: у него черствое и мертвое сердце.

Только свободно можно веровать и молиться. Ибо на­стоящая, живая вера всегда захватывает самую последнюю глубину души, куда не проникают никакие чужие по­веления и запреты, где человек самостоятельно созерцает, видит, любит и верует: где он свободен. Если же этого нет, то вера его неискренна и называть ее верою совсем не сле­дует. Молитва верующего подобна глубокому вздоху, или пению сердца, или священному пламени: она вздыхает, поет и горит сама, и предписать ее невозможно... Поэтому надо признать, что человек, подавляющий свободу веры и молитвы, — кто бы он ни был сам: безбожник или «рели­гиозный» фанатик, — не ведает сам ни молитвы, ни веры; в нем «нет Бога», и ждать от него добра — дело безнадеж­ное.

Подобно этому — мыслить и исследовать человек мо­жет только свободно: потому что настоящее мышление самостоятельно и всякое подлинно научное исследование самодеятельно; оно не терпит навязанного авторитета и не может двигаться по предписанию и запрету. Навязан­ный образ мысли убивает мышление, так что от него ос­тается только словесная видимость. «Слепое исследова­ние» есть живое противоречие, научная невозможность. Именно поэтому человек мысли признает за другими пра­во на глупость и на заблуждение: ибо он бережет свободу, как необходимое и драгоценное жилище, в котором потом однажды поселится умная истина. Напротив, кто насаж­дает рабски подражательный трафарет, тот не понимает природу мысли; он далек и от истины и от ума.

Для того, чтобы человек пережил очевидность и при­обрел убеждение — ему необходима свобода; только сво­бодное убеждение имеет духовную силу и жизненный вес; только оно захватывает последнюю глубину личности; только оно формирует характер человека; только оно мо­жет быть верным даже до смерти... Кто этого не разумеет, кто считает возможным навязывать людям убеждения, тот никогда не переживал очевидности и не шел дальше слепой одержимости.

Всякое творчество человека требует свободы: добро­вольного самовложения, созерцающей инициативы, лич­ного почина, любви и вдохновения. Творчество возникает из внутреннего, нестесненного, таинственного побуждения, в котором участвует сам индивидуальный инстинкт и кото­рым руководит сам личный дух. Эта личная инициатива драгоценна во всех сферах культуры — в искусстве и в хозяйстве, в науке и в политике, в воспитании и во всякой жизненной борьбе.

Всякое человеческое творчество возникает из лишений и из страдания и всякое создание культуры есть пре­одоленное и оформленное страдание человека. Для того, чтобы это преодоление состоялось, человек должен сам принять свое страдание, сам искать выхода, сам созерцать, молиться, очищать и просветлять свое сердце. Никто не может заменить его в этом; и помощь извне может прийти только в виде совета, а не в виде предписания и запреще­ния. Нет творчества без свободы. И тот, кто не понимает этого, тот никогда ничего не творил и не испытывал вдох­новения.

Только свободно может человек пережить акт совести: раскрыть свое сердце, внять совестному зову, принять его волею и осуществить его поступком. Этот драгоценный акт не может быть ни запрещен, ни предписан. Он сразу — ду­ховен и органически целен, таинственно глубок и инициа­тивно-самодеятелен. Нарушить его свободу значит попы­таться лишить человека совести, а к этому способны толь­ко бессовестные люди...

Но любовь, вера и молитва, мышление и исследование, очевидность и духовный характер, творческое вдохнове­ние и акт совести — разве это не важнейшее в жизни чело­века, разве не в этом смысл его земной жизни? Разве не этим творится культура? Конечно, именно этим!

Но тогда жизнь человека без свободы — бессмысленна или невозможна. Так это и есть на самом деле. Все духов­ное и великое возникает в жизни таинственным образом из себя самого и через самого себя; таинственно загорается в существах пламя жизни, вложенное Богом; свободно раз­горается оно, стремясь ввысь, к Богу. Так воспламеняет­ся любовь; так человек молится; так творится искусство; так строится наука; так преодолеваются духовные кризи­сы; так крепнет духовный характер человека; так совер­шаются героические поступки.

Это необходимо понять, в этом необходимо удостове­риться раз навсегда: предписанное мышление есть мни­мое мышление; есть симуляция мысли, безответственное пустословие. Вынужденная любовь есть несостоявшаяся любовь. Навязанная молитва, произносимая без участия свободного сердца, есть жалкая видимость молитвы, лицемерие, пытающееся обмануть людей и Бога. Лишенный свободы, человек духовно мертвеет и только осуществляет предписанную ему пошлость: он ведет жизнь раздвоенную, бессильную и неискреннюю; ему нельзя доверять, на него нельзя полагаться; он живет обманом и самообманом; и всю жизнь стоит накануне предательства. Или же, — в луч­шем случае, — его здоровый инстинкт и его живой дух по­кидают сферу внешнего лицемерия и уходят в душевную глубину, создавая себе там катакомбную жизнь, где он блюдет свои свободные побуждения и следует голосу сво­бодного вдохновения...

Так обстоит во всей человеческой жизни, не только в духовной культуре, но и в хозяйстве. Только свободный труд не унижает человека, и именно поэтому он продукти­вен и созидателен; только невынужденное, добровольное, радостное прилежание может быть признано инстинктив­но-здоровым и духовно-верным делом. Принуждение ни в чем не может заменить свободного интереса и творчества. Все подобные попытки — безнадежны, где бы они ни воз­никали и какие бы цели они ни преследовали.

И кто этого не знает и не понимает, тот однажды убе­дится в этом на собственном, вероятно, мучительном опы­те; ибо всякое уклонение от законов духа и природы наказуется страданием.

Две великие опасности грозят человеческой свободе: во-первых, недооценка свободы, ведущая к легкомыслен­ному отречению от нее; и, во-вторых, злоупотребление свободою, ведущее к разочарованию в ней и утрате ее.

Это может случиться с каждым человеком и с каждым народом, что он недооценит здоровую и благословенную свободу, или же впадет в преувеличение и необуздан­ность и злоупотребит ею. Тогда он потеряет ее. В этом еще нет позора; но это есть великая ошибка, которая ведет к беде, а может привести и к позору. Тогда начинается до­бровольное или недобровольное порабощение, которое мо­жет длиться долго и привести к сущей, — личной или все­народной, — трагедии: тогда придется пройти суровый путь — страдания, терпения, научения и освобождения.

Тот, кто теряет свободу вследствие легкомысленной недооценки ее, сначала, может быть, не заметит своей ут­раты и своего лишения; но потом начнутся унижения и ли­шения и ему придется страдать до тех пор, пока он не осознает, чего он лишился, и не истоскуется по свободе. Однако вернуть потерянную свободу нелегко: необходима борьба за нее, надо понять смысл полученного жизненного урока, понять неизбежность борьбы и подготовиться к ней. Избав­ление придет только тогда, когда порабощенный почув­ствует, что ему свобода дороже жизни; когда он поймет, что свободу надо ценить, как воздух, и что злоупотреблять ею нельзя. Тогда под гнетом принуждения вспыхнет под­линная жажда свободы: инстинктивная потребность и ду­ховная воля соединятся для этой борьбы и в человеке соз­реет способность не только добиться свободы, но закрепить ее в достойных формах, для верного жизненного наполне­ния...

Свобода не просто «даруется» сверху: она должна быть принята, взята и верно осуществлена снизу. Дарованная сверху, она может стать «напрасным даром»: внизу ее не­дооценят, неверно истолкуют и употребят во зло. Человек должен понять ее природу: ее правовую форму, ее право­вые пределы, ее взаимность и совместность, ее цель и наз­начение; мало того, он должен созреть для того, чтобы вер­но осознать ее нравственные и духовные основы. Если этого не будет, то он превратит свободу в произвол, в «войну всех против всех» и в хаос. И трагедия ее утраты начнется сначала.

Свобода есть духовный воздух для человека; но для недуховного человека она может стать соблазном и опас­ностью. Культура без свободы есть мнимая культура, праздная видимость ее; но некультурный человек обычно воспринимает ее как «право на разнузданно» или как при­зыв к произволу. Народы медленно созревают к истинной свободе. И история человечества подобна бесконечному круговороту порабощения, страдания, терпения и осво­бождения.

А мы, наблюдая этот трагический круговорот, не сом­неваемся в свободе, ибо мы верно и точно понимаем ее ду­ховный смысл.

О ДОБРОТЕ

Чтобы оценить доброту и постигнуть ее культурное зна­чение, надо непременно самому испытать ее: надо воспри­нять луч чужой доброты и пожить в нем и надо почувствовать, как луч моей доброты овладевает сердцем, словом и делами моей жизни и обновляет ее. Но, может быть, еще поучительнее испытать чужую недоброту в ее предельном выражении — вражды, злобы, ненависти и презрения, ис­пытать ее длительно, всесторонне, как систему жизни, как безнадежную, пожизненную атмосферу бытия. Это-то, по-видимому, и дано человечеству двадцатого века в отрез­вление, умудрение и обновление... Великое счастье — ис­пытать чужую подлинную доброту, поверить ей, довериться ей и не обмануться... Она всегда приходит «незаслужен­но», «сверхсметно»: иногда на зов, иногда без зова; не по обязанности, не в силу долга, но как дар, дающийся по соб­ственному почину, без возврата, без ответного дара и воз­мещения: «ни за что ни про что»... И тогда она невольно вызывает в душе вопрос: «неужели вправду? неужели это возможно? неужели есть в мире и такая стихия? и если есть, то почему же мы все не участвуем в ней и не наслаж­даемся ею?» Ведь это — совсем иная, совсем новая жизнь, настоящая, радостная, светлая; и после нее, без нее — все кажется сумеречным, печальным, ошибочным, жестким и едва выносимым... Чужая доброта — это сразу зов, и обе­щание, и исполнение обещанного: предчувствие чего-то большого, чему даже не сразу верится; теплота, от кото­рой сердце согревается и приходит в ответное движение: ибо в нем сразу просыпаются — смущение и благодар­ность, и любовь, и новая очевидность, удостоверяющая нас в мирообъемлющей стихии Евангельского обетования...

Человек, раз испытавший это, не может не ответить (рано или поздно, уверенно или неуверенно) своею добро­тою, своим лучом, как бы «посылаемым» в мир, «участ­вующим» и «связующим». И ответ этот взойдет из него тем раньше, тем увереннее и тем плодотворнее, чем мень­ше он будет в плену у каменеющего ожесточения и у лож­ного стыда.

Это есть великое счастье — почувствовать в своем сердце огонь доброты и дать ему волю в жизни. В этот миг, в эти часы человек находит в себе свое «лучшее», пе­ние своего сердца, преображение своего инстинкта: раск­рывается его последняя глубина, преодолевается его оди­ночество, расширяется объем его самочувствия до преде­лов живущего и страдающего мира. Забывается «я» и «свое»; исчезает «чужое», ибо оно становится «моим» и «мною». И для вражды и ненависти не остается места в душе.

__________

Жизнь человечества, утратившего доброту, была бы подобна страшному, нескончаемому сновидению. Вот как эта жизнь предносилась великому греческому мыслителю Анаксимандру28.

В неизмеримом мировом пространстве идет жестокая борьба; и конца ей не видно. Из «Беспредельного», — предвечного и таинственного лона всех вещей непрестан­но выделяются все новые единичные существа; и каждое из них желает себе всего, стремится ко всему и добивается единой и исключительной власти. Ранее, когда каждое из этих существ «почивало», растворенное в Беспредельном, когда ни одного из них «о себе» не было, они все пребывали в единстве и, не выделенные из Единого-Беспредельного, были «всем и во всем». Но потом каждое из них, просы­паясь к самостоятельной жизни (вступая в «процесс ин-дивидуации»), выделялось и становилось отдельным су­ществом «о себе», единичным и ограниченным, а первона­чальное блаженное состояние в Беспредельном утрачива­лось. Но возможно ли забыть раз испытанное блаженство? Возможно ли не желать его возвращения и восстановле­ния?.. И вот, каждое из них желает этого утраченного блаженства, добивается его — само по себе и для себя, не понимая, что оно доступно только Богу и достижимо только в Боге... Отсюда — эта всеобщая, безнадежная борьба.

Каждое из этих существ утверждает себя в своей еди­ничности и ограниченности и в то же время посягает на «все» и требует себе «всего». И все мешают всем. И каж­дый видит вокруг себя одних врагов. И потому все пре­даются соперничеству и зависти: все претендуют, напа­дают, суетятся и кипят во вражде; все куда-то стремятся, раздраженные, озлобленные, ненавидят друг друга и ра­дуются чужой неудаче. Никто не хочет воздержаться и уступить; каждый желает завладеть всем и «поглотить» все; и ни один не понимает, что именно его притязание на все исключает других, отвергает их и делает его собствен­ную цель неосуществимою. Борьба ожесточается потому, что все борются за невозможное; и чем упорнее борьба, тем невозможнее достижение. И каждый буйствует до тех пор, пока не истощатся его силы, пока он не погибнет, так и не поняв своей трагической ошибки. Погибая же, он теряет свое индивидуальное обличие, перестает быть единичным и ограниченным и растворяется в Лоне Беспредельного. Только после этого все они могут обрести в Боге полноту бытия и утраченное блаженство... А в это время из общего Лона всех вещей выделяются все новые и новые существа и начинают ту же отчаянную и безысходную борьбу...

____________

В истории человечества бывают такие периоды, когда это мрачное видение кажется верным отображением дей­ствительного мира и человеческой судьбы: эта безнадеж­ная борьба частей ради завладения целым, это не неутоли­мое посягательство, эта жажда власти и объема, эта упор­ная всеобщая вражда, эта обреченность слепоты... И тог­да мы начинаем искать исхода и спасения. И верное реше­ние проблемы не в «роковом возмездии», провозглашен­ном у Анаксимандра, и не в «добровольном самоугашении», проповеданном Буддою, но в любовной доброте, за­вещанной нам Христом, Сыном Божиим.

Индивидуальное обличие дается нам не слепым роком и возникает не по нашему произволению; а возмездие за творимую неправду, сколь бы ни казалось оно «справедли­вым» — не осмысливает трагедию и не дает ей творческого разрешения. Что же касается добровольного ухода в Нир­вану, в ее безгрешное и чистое блаженство, предносив­шееся Будде, то этот уход явился бы отказом от возложен­ного на нас жизненного бремени, от борьбы за мир и от живой любви. Даруемое нам индивидуальное обличие есть духовная миссия, а не «недоразумение», которое мы имеем право погасить; оно таит в себе некий высший смысл и творческое задание, и мы не вправе уклониться от него и искать спасения в бегстве...

Напротив, это бремя надо принять и понести. Человек должен изжить свое индивидуальное обличие в достойном и прекрасном осуществлении. А это дается только любов­ной доброте.

Человек христианской доброты не может и не хочет участвовать в этой посягающей борьбе всех против всех. Все это завистливое состязание, вся эта ненавистная сует­ня, вся эта жадность и злоба — невыносимы для него: он не «требует всего», он не видит в людях врагов и соперни­ков, у него нет для этого ни алчности, ни самомнения, и он отходит от этого хаоса с огорчением и болью, может быть, даже с отвращением... У него нет ни способности, ни пот­ребности жить вечным отрицанием, угрожать во всех на­правлениях, нападать на других, лишать их всего и тол­кать их в погибель; или, по слову Леонардо да Винчи, «жить на счет гибели других». Ненависть угасает от жи­вой доброты, зависть совсем и не зарождается; жажды мести не возникает. Любовь не способна наслаждаться ни коварством, ни интригою, ни насилием; она не произволяет, не посягает и не сутяжничает. Доброта ищет мира и добивается его искренним «благоволением»; а при виде всеобщей мировой вражды и свары она испытывает только горе.

Не зная, как помочь этому бедствию, этой слепоте и жадности, доброта отвертывается от них и прислушивает­ся к, новому порядку вещей. Она помнит утраченное бла­женное единство в Боге и мечтает о нем, как о Царстве Божием на земле. Оно предносится ей — то в виде незримой духовной ткани, сокровенно объединяющей вселенную; то в виде осуществленного на земле «вечного мира»; то в виде мировой «симфонии», поющей осанну вместе с Шил­лером и Бетховеном; то в образе звездного неба, блюду­щего в тишине свое дивное равновесие. Благостное сердце живет предчувствием, подобным воспоминанию, или воспо­минанием, подобным пророческому обетованию: предвеч­ное блаженство не утрачено навек, оно живет в нас в ви­де прозревающей надежды, ибо великое всеединство ми­ра и людей угодно Господу, оно задано нам всем к осущест­влению и мы призваны помышлять о нем и трудиться над ним — всю жизнь, вопреки всем трудностям и видимостям.

Из этого завета и предчувствия исходит христианская доброта. Она видит и множество, и смятение, и непримири­мость, и раны, и разрывы, и пропасти — и ищет для них целения. А черствость и злоба, напротив, живут этими разрывами, бередят эти раны и предаются этой непримири­мости. Злые люди пребывают в ожесточении и слепоте и ничего не знают о препорученной человеку сокровенной ткани Царства Божия...

Когда мы смотрим в глаза истинно доброму человеку, мы видим струящийся из них благостный свет, приемлющий, сочувствующий и согревающий. В них нет подозри­тельности и суда, нет жесткости и отталкивания. В них участливый вопрос о нашем жизненном бремени и страда­нии. Мы видим не острый, пронзительный луч допрашиваю­щей и требовательной души, но ласковое сияние как бы из окна родного дома. Это трогает и утешает, примиряет, успокаивает и облегчает. И мы с изумлением спрашиваем себя, как это возможно, что далекое сразу кажется близ­ким, а чужое — родным? Как возможна любовь к незнае­мому человеку? Как может столь необычайное и мало­вероятное осуществиться воочию?

Сердце, живущее добротою, излучает в мир через свой ласковый взор творческое и неисчерпаемое «да». Ибо до­брота есть как бы открытая дверь, вечное гостеприимство, братский прием. Чувствилище доброй души открыто миру; оно готово как бы выйти из себя и уйти в другого. Добрый человек — брат всей твари. Он как бы помнит первона­чальное всеобщее единство, совместное происхождение из единого всеблагого источника, от всеблагого и всемогуще­го Господа; он как бы чувствует в себе жизнь и обраще­ние всеединой крови мира, вопреки тому, что «естество человеческое», по слову Василия Великого, является «рас­торгнутым и на тысячи частей рассеченным»... Дверь, ведущая в дом его души, открыта: она ведет в тот великий Отчий Дом, где «много обитателей» (Иоан. 14,2); по-види­мому, мы все пребывали в этом Лоне до совершения вре­мен; и это Лоно обещает нам, по совершении времен, — избавление, приют и покой. И вот, живая доброта излу­чает свет этого всеединого Лона, свет любви, приятия, бла­гожелательства и духовного родства. Она уже осущест­вляет всеобщее воссоединение. А мы, озаренные и согре­тые этим светом, изумляемся, за что нам дается это утеше­ние? Ибо мы смутно чувствуем, что мы ничем не могли «за­служить» эту доброту и эту любовь...

Такая сердечная доброта человека есть излучающаяся благость Самого Создателя, верно воспринятая и переда­ваемая в мир. А Божия Благодать не ищет заслуг, но из­ливает себя «на праведных и неправедных» (Мтф. 5, 45). И когда Божия Благодать льется через человеческое сердце, светит и согревает, тогда невыносимый раздор в человечестве начинает стихать, и ненависть опоминается, и зависть стыдится, и посягание приходит в смущение. Ибо доброта несет людям благую весть о воссоединении. Она есть дыхание утраченного блаженства. Ей дано, как солн­цу, растапливать льды и, как огню, плавить камни...

Все это означает, что истинно доброе сердце живет в ткани Божьей и чует свою сокровенную связь с остальным человечеством. Оно не отъединяется от этой ткани, не по­сягает и не враждует. Оно вчувствуется в жизнь другого, в жизнь каждого, отзывается и готово помогать. Такой че­ловек смотрит в мир доброжелательно, ласково, сострада­тельно. И самый взор его есть уже благодеяние для ожесто­ченных; и слова его звучат, как призыв вернуться на ро­дину. И каждое существо, вступающее в поле его зрения, вызывает в нем луч благоволения, зажигает в нем огонь Божьей доброты и дарит ему радость. Вот почему препо­добный Серафим Саровский говорил каждому человеку: «радость моя!»... И эти простые, но таинственные слова из райских селений были сразу излиянием личного сердца и евангельским зовом в Лоно Отца. Ибо человек человеку во Христе — не волк и не враг, а свет и радость...

Доброта есть целебный бальзам на раны мира, боле­утоляющее лекарство для душевных разрывов и духовных ран. Она живет мечтою и созерцанием в блаженном первобытии, в предвечном Лоне всех вещей; она как бы проро­чествует о грядущем воссоединении в Боге и бережет в земной жизни священную ткань благоволения, мира и все­единства...

Какая же культура возможна без доброты? Культура есть единый дух у многих душ; единая общая ткань у особ­ливых, разъединенных людей; и возникает она в творчес­ком общении одиноких созерцателей. Как же можно соз­дать ее без доброты?..

О СМИРЕНИИ

Иногда у нас возникает сомнение, можно ли в самом де­ле требовать смирения от всех людей? Где взять его повседневному человеку, с головой ушедшему в борьбу за существование, с ее заботами, страхами и интригами? Раз­ве смирение не есть добродетель избранных, прошедших путь религиозного очищения? Может быть... Но именно по­этому мы радуемся, когда замечаем в ком-нибудь искру не­поддельного смирения; и у нас тотчас же слагается уверен­ность, что судьба послала нам жизненную встречу с пре­восходным человеком.

У смирения есть особое свойство — повышать духов­ную ценность человека.

Если мы видим перед собою какого-нибудь прославлен­ного деятеля (в науке, в искусстве или политике) и заме­чаем в его манере держаться самомнение, тщеславие или гордость, — то мы начинаем охладевать к нему, наша сим­патия гаснет и ценность его умаляется в наших глазах. Это происходит не только потому, что его самопревознесение как бы принижает нас самих и что мы чувствуем себя явно пренебреженными или даже сопричисленными к «ничто­жествам». Это было бы понятно: ибо это означало бы, что у нас самих не хватает смирения и что поэтому его апломб кажется нам «невыносимым». Но гораздо важнее то об­стоятельство, что его заносчивость умаляет его дух и сни­жает его ценность.

Наши рекомендации