Факультет естествознания – первый семестр. 2 страница
Ничего легкомысленного нет и в наряде учительницы, сидящей за кафедрой. Ее черный шелковый корсаж на китовом усе никогда не был в моде, да и сама учительница, мадемуазель Антонина Тупальская, не могла бы претендовать на красоту при своем тяжелом, грубом, некрасивом лице, хотя и симпатичном.
Мадемуазель Тупальская, прозванная Тупчей, преподает историю и арифметику. Она же классная дама; в этой должности ей иногда приходится быть строгой, чтобы преодолеть дух независимости и упрямство младшей Склодовской…
Тем не менее, когда она смотрит на Маню, в ее взгляде чувствуется теплота. Да и как не гордиться блестящей ученицей, которая на два года моложе своих одноклассниц, но всегда первая по арифметике, истории, литературе, по немецкому и французскому, по катехизису!
В классе тишина, даже больше чем тишина. Уроки истории создают атмосферу страстного горения. В глазах двадцати юных патриоток, на лице Тупчи светится восторженность. Рассказывая о давно умершем государе, Маня с запальчивостью утверждает:
«К сожалению, он был человеком, лишенным мужества…» И эта невзрачная наставница, и эти умненькие дети, которым она преподает польскую историю на родном языке, приобретают таинственный вид сообщников и заговорщиков.
Вдруг все вздрагивают, действительно как заговорщики: на лестничной площадке тихо застрекотал электрический звонок.
Два звонка длинных, два коротких.
Этот сигнал мгновенно приводит все в бурное, но молчаливое движение. Вскочив с места, Тупча наспех собирает разбросанные книги. Быстрые руки учениц сгребают польские тетради и учебники, запихивают их в фартуки самых проворных школьниц, а те, нагруженные запретным грузом, исчезают за дверью, которая ведет в спальню пансионерок. Бесшумно передвигаются стулья, осторожно закрываются крышки парт. Дверь широко открывается. На пороге классной комнаты появляется затянутый в красивую форму – синий с блестящими пуговицами сюртук и желтые штаны – господин Хорнберг, инспектор частных пансионов Варшавы: тучный человек, острижен по-немецки, лицо пухлое. Он молча всматривается в учениц сквозь очки в золотой оправе. Рядом с ним стоит, с виду безучастная, директриса пансиона мадемуазель Сикорская и тоже смотрит… но с какой затаенной тревогой! Сегодня оказалось так мало времени для подготовки. Швейцар едва успел дать условный звонок, как Хорнберг поднялся на площадку и вошел в класс. Боже мой, все ли в порядке?
Все в порядке. Двадцать девочек с наперстками на пальцах склонились над работой и вышивают букетики по квадратикам канвы. На партах только ножницы и катушки ниток. Тупча с красным от волнения лицом подчеркнуто кладет на кафедру книгу, напечатанную русским алфавитом.
– Два раза в неделю по одному часу дети учатся рукоделию, – деловито поясняет директриса.
Хорнберг подходит к учительнице.
– Вы им читали вслух. Какую книгу, мадемуазель?
– Басни Крылова. Мы начали только сегодня, – совершенно спокойно отвечает Тупча.
Ее щеки начинают приобретать нормальный цвет. Хорнберг небрежным жестом поднимает крышку ближайшей парты. Ни одной книги. Ни одной тетради.
Старательно закрепив стежки и воткнув иглу в материю, дети прерывают свое занятие. Они сидят скрестив руки, неподвижно, совершенно одинаковые в своих темных платьицах с белыми воротничками. Все двадцать детских лиц как-то сразу постарели и замкнулись, скрывая страх, ненависть и хитрость.
Господин Хорнберг сел на стул, подвинутый ему Тупальской.
– Будьте любезны вызвать какую-нибудь из ваших юных учениц.
Сидящая в третьем ряду Мария Склодовская инстинктивно повертывается напряженным личиком к окну. Про себя она возносит к небу тайную мольбу: «Господи, сделай так, чтобы не меня! Только не меня!.. Только не меня!..»
Но она знает, что вызовут ее. Ее вызывают почти всегда, так как она самая знающая и хорошо говорит по-русски.
Услышав свою фамилию, девочка встает. Ее бросает в жар и в холод. Ужасное смущение сжимает ей гортань.
– Молитву, – произносит Хорнберг с выражением безразличия и скуки.
Равнодушным голосом Маня читает «Отче наш». Одним из самых унизительных мероприятий царского правительства являлось требование, чтобы польские дети каждый день читали свои католические молитвы, но обязательно на русском языке.
Под видом уважения к религиозным верованиям поляков царь этой мерой заставлял их же самих оскорблять то, что было для них священно.
Опять наступает тишина.
– Какие цари царствовали на нашей святой Руси со времени Екатерины Второй?
– Екатерина Вторая, Павел Первый, Александр Первый, Николай Первый, Александр Второй…
Инспектор доволен. У девочки хорошая память. А какое отличное произношение, точно она родилась в Петербурге.
– Перечисли состав и титулы императорской фамилии.
– Ее величество императрица, Его высочество цесаревич Александр, Его высочество великий князь…
По окончании длинного перечисления Хорнберг улыбнулся. Очень хорошо, даже отлично! Этот человек не видит или не хочет видеть, как встревожена ученица, как напряглось ее лицо от усилия скрыть чувство глубокого возмущения.
– Какой титул принадлежит царю в ряду почетных званий?
– «Величество».
– А мой?
– «Высокородие».
Инспектор с удовольствием разбирает эти иерархические оттенки, видимо полагая их более важными, чем арифметика или грамматика. Наконец, уже просто для забавы, он спрашивает:
– А кто нами управляет?
Чтобы скрыть вспыхнувшие негодованием глаза, директриса и надзирательница старательно просматривают списки учениц. Не получив немедленного ответа, раздраженный инспектор повторяет свой вопрос:
– Кто нами управляет?
– Его величество Александр Второй, царь всея Руси, – с усилием отчеканивает Маня, вся побледнев.
Инспекторский смотр окончен. Царский чиновник встает со стула и, благосклонно кивнув головой, направляется в соседний класс. За ним следует директриса.
Тупча поднимает голову и говорит:
– Душенька моя, поди ко мне…
Маня подходит к учительнице; Тупча, не говоря ни слова, целует ее в лоб. Весь класс сразу оживляется, а польская девочка, измученная нервным напряжением, не выдерживает и заливается слезами.
* * *
– Был инспектор! Был инспектор! – возбужденно сообщают школьницы своим матерям и няням, ожидающим их у выхода. Закутанные, сразу потолстевшие от тяжелых шуб девочки в сопровождении взрослых расходятся группами по тротуару, запорошенному первым снегом. Разговор ведется вполголоса: каждый бесцельно гуляющий прохожий, каждый глазеющий на витрину в магазине может оказаться осведомителем полиции.
Эля оживленно рассказывает тетке Михаловской – тете Люце, пришедшей за племянницами, о том, что произошло сегодня в пансионе:
– Хорнберг спрашивал Маню… Она отвечала очень хорошо… Потом она расплакалась… Кажется, инспектор не сделал замечаний ни в одном классе…
Говорливая Эля болтает то шепотом, то громко. Маня молча шагает рядом с тетей. Прошло уже несколько часов со времени ее допроса, но девочка все еще взволнованна. Ей ненавистны этот внезапный панический страх, эти унизительные вызовы, когда приходится только лгать и лгать…
После сегодняшнего посещения инспектора Маня как-то особенно тяжело чувствует всю грустную сторону своего существования. Не вспоминается ли ей время, когда она была ребенком, без горя, без тревог? Несчастья одно за другим обрушились на семью Склодовских, и последние четыре года казались Мане каким-то тяжелым сном.
За эти годы ее мать побывала вместе с Зосей в Ницце. Тогда Мане сказали, что «мама после лечения вернется совсем здоровой». Спустя год ребенок вновь увидел свою мать, но едва мог узнать ее в постаревшей, обреченной женщине…
День возвращения после летних каникул 1873 года оказался драматичным. Приехав со всем семейством на Новолипскую улицу к началу гимназических занятий, Склодовский нашел у себя на письменном столе казенный пакет: по распоряжению властей он лишился места субинспектора, а значит казенной квартиры и дополнительного жалованья. Это опала. Директор гимназии Иванов жестоко отомстил недостаточно раболепному чиновнику.
После нескольких переездов с квартиры на квартиру Склодовские обосновались в доме на перекрестке Новолипской и Кармелитской улиц в угловой квартире. Семья все больше и больше испытывала материальный недостаток. Преподаватель берет к себе двух-трех пансионеров, затем пять, восемь, наконец – десять. Всем этим мальчикам, набранным среди своих учеников, он дает квартиру, питание и частные уроки. В квартире стало шумно, как на мельнице; пришел конец семейному уюту.
К сожалению, необходимость такой меры вызывалась не только потерей места субинспектора, не только денежными затруднениями, связанными с пребыванием его жены на солнечной Ривьере. Вовлеченный своим злосчастным шурином в авантюрное предприятие – товарищество по эксплуатации «чудесной» паровой мельницы, – Склодовский, вообще говоря, человек предусмотрительный, на этот раз потерял, и очень быстро, все накопленные деньги – тридцать тысяч рублей. С тех пор его терзают сожаления, тревожит будущее, он сокрушается и от чрезмерной щепетильности все время винит себя за то, что обездолил семью, а дочерей лишил приданого…
За два года до этого несчастья, в январе 1876 года, Маня уже узнала, что такое горе. Один из пансионеров, заболев тифом, заразил Броню и Зосю. Страшные недели! В одной комнате чахоточная мать старается сдержать свой кашель. В соседней – две сестры стонут и дрожат от сильного озноба.
Это случилось в среду. Склодовский зашел за Элей, Юзефом и Маней и повел их к старшей сестре. Зося покоилась в гробу, вся в белом, со скрещенными на груди руками. Бескровное лицо как будто улыбалось и, несмотря на гладко остриженную голову, было удивительно красиво.
Маня впервые встречается со смертью, впервые идет в траурной процессии, одетая в мрачную черную накидку. Дома остались рыдающая Броня, которая должна еще лежать в постели, и мать, которая не в силах выйти из дому, перебираясь от окна к окну, следит за медленно удаляющимся по Кармелитской улице гробом своей дочери.
* * *
– Пойдемте, мои милые, не прямо, а в обход. Мне надо запастись яблоками, пока еще не ударили морозы.
Красивая, душевная тетя Люця скорым шагом ведет своих племянниц через Саксонский сад, почти безлюдный в ноябрьский полдень. Она пользуется каждым предлогом, чтобы девочки побольше дышали чистым воздухом и находились подальше от квартиры, где умирает чахоточная мать. А вдруг девочки заразятся от нее! У Эли вид еще хороший. Но Маня уж очень бледная, да и вся какая-то понурая…
Пройдя сад, вся троица попадает в тот квартал, где родилась Маня. Здесь, в Старом Място, улицы гораздо занимательнее, чем в новом городе. На скатах высоких крыш лежит пушистый свежий снег, а серые фасады небольших домов привлекают глаз многообразием рельефного орнамента: тут и изображения святых, и всякие карнизы, а среди них – силуэты животных, играющих роль вывесок для разных лавочек, гостиниц и трактиров.
В морозном воздухе звонко перекликаются церковные колокола. А сами церкви напоминают о детстве Мани. Вот костел Святой Марии, где крестили Маню; а вон храм доминиканского монастыря, где Маня впервые причащалась, день, памятный клятвой Мани и двоюродной сестры Хенрики, давших обет проглотить священную облатку, не прикасаясь к ней зубами. А вон и костел Святого Павла, куда ходили девочки по воскресеньям слушать проповедь на немецком языке.
Да и пустая, подвластная ветрам площадь в Новом Място хорошо знакома Мане. Семья Склодовских жила на ней целый год после выезда из гимназической квартиры. Каждый день утром Маня, ее мать и сестры ходили в часовню Божьей матери, в это причудливое и очаровательное здание с квадратной башней, сложенное уступами из красноватого источенного веками камня, с косыми контрфорсами, цеплявшимися за верхний гребень, который высится над Вислой.
Тетя Люця делает знак девочкам, предлагая зайти в знакомую часовню. Маня проходит за толстую готическую дверь и, сделав несколько шагов в сумрачную глубь часовни, с трепетом опускается на колени. Как горько прийти теперь сюда без Зоси, уже не существующей на свете, и без матери, таящей загадку и, видимо, забытой Божьим милосердием!
Но, веря в Бога, Маня возносит свою мольбу к его престолу. В отчаянии за мать она горячо просит Иисуса даровать жизнь существу, самому дорогому ей на свете, а взамен этой жизни предлагает Богу свою жизнь: чтобы спасти мать, она готова умереть.
Преклонив колена рядом с Маней, шепчут молитвы Эля и тетя Люця.
Все трое выходят из часовни и по сбитым ступенькам лестницы спускаются к реке. Широкая мощная Висла неприветлива и недовольна. Своими желтыми струями она обходит песчаные косы, залегшие палевыми островками среди водоворотов, и бьет в извилистые берега, уставленные купальнями и портомойнями. Серые прогулочные лодки, летом вовсю используемые оживленными компаниями веселой молодежи, теперь стоят у берега, без снастей, неподвижно. Глубокой осенью жизнь кипит только у баржей с яблоками. Сейчас их две длинные, большие остроносые расшивы сидят в воде, погрузившись чуть не до края борта.
Хозяин, в бараньем полушубке, откидывает охапками солому, чтобы показать товар. Красные, крепкие, точно отполированные, яблоки особенно бросаются в глаза на мягкой соломенной подстилке, предохраняющей их от мороза. Горы яблок навалены повсюду – от носа до кормы. Они пришли из Казимежа-Дольны, красивого городка на Верхней Висле, и плыли день за днем вниз по течению сюда, в Варшаву.
– Я хочу сама выбирать яблоки… Сама!.. – кричит Эля, откладывая муфточку и сбрасывая одним движением плеча свой школьный ранец; тотчас же ее примеру следует и Маня.
Для девочек нет ничего веселее этих яблочных походов. Яблоки перебирают по одному, рассматривают каждое со всех сторон и после этого кладут в корзину, плетенную из ивняка. Если попадаются гнилые, то, хорошенько размахнувшись, их швыряют в Вислу и смотрят, как плывут эти красные шары. Наполнив доверху корзину, выходят на берег, держа и в руке по яблоку.
Яблоки холодные и на зубах хрустят; как восхитительно откусывать кусочек за кусочком, пока там тетя Люця торгуется с хозяином и выбирает среди обступивших ее мальчишек с запачканными лицами того, кто, по ее мнению, достоин отнести к ней на дом корзину с драгоценным грузом.
* * *
Пять часов пополудни. Горничные убрали стол после обеда и зажгли висячую керосиновую лампу. Время занятий. Пансионеры разбрелись по своим комнатам, где живут по двое и по трое. Сын и дочери учителя остались в столовой, превращенной в комнату для занятий, раскрыли тетрадки и книги. Через несколько минут в комнате раздается бормотание, невнятный, назойливый, нудный гул; он так и остается на целые годы лейтмотивом всей жизни в этом доме.
Его виновниками являются ученики, которые не могут отказаться от привычки вслух заучивать латинские стихи, исторические даты или решать задачи. В каждом углу этой фабрики познаний ноют, охают, страдают. Как все трудно! Сколько раз приходится учителю Склодовскому ободрять ученика, который впадал в отчаяние из-за того, что, хорошо поняв изложенное на родном польском языке, не мог при всех стараниях усвоить то же самое, и особенно передать, на обязательном русском языке.
Маленькая Маня не знает подобных огорчений. Исключительная память казалась подозрительной, и, когда девочка на глазах у всех прочитывала стихотворение два раза и тут же произносила наизусть без единой ошибки, товарищи обвиняли ее в жульничестве, говоря, что она выучила его раньше, потихоньку от всех. Свои уроки она делает значительно быстрее других учеников, а затем по врожденной готовности помочь нередко выручает какую-нибудь из подруг, попавшую в тупик.
Но чаще всего, как было и в этот вечер, Маня берет книгу и устраивается за столом, подперев лоб руками и заткнув уши большими пальцами, чтобы не слышать бормотание своей соседки Эли, не способной заучивать уроки иначе, как вслух. Излишняя предосторожность, так как через минуту Маня, увлеченная чтением, уже не слышит и не видит того, что происходит вокруг.
Такая способность к полному самозабвению – единственная странность у этого вполне здорового, нормального ребенка – необычайно забавляет Маниных подруг и сестер. Броня и Эля в сообществе с пансионерами уже не раз устраивали в комнате невыносимый гвалт, чтобы отвлечь младшую сестру, но их старания напрасны: Маня сидит как зачарованная, даже не поднимает глаз.
Сегодня им хотелось бы придумать что-нибудь похитрее, так как пришла дочь тети Люци – Хенрика, и это обстоятельство раззадоривает в них демона злых козней. На цыпочках подходят они к Мане и громоздят вокруг нее целое сооружение из стульев. Два стула – по бокам, один – сзади, на них два, а сверху ставят еще стул, как завершение постройки. Затем все молча удаляются и делают вид, что заняты уроками. Они ждут. Ждут долго – Маня не замечает ничего. Ни шепота, ни приглушенного смеха, ни тени от стульев. Проходит полчаса, а Маня все еще сидит, не подозревая опасности от шаткой пирамиды. Кончив главу, она закрывает книгу и поднимает голову. Все рушится со страшным грохотом. Стулья опрокидываются на пол. Эля визжит от удовольствия. Броня и Хенрика отбегают в сторону, боясь контратаки.
Но Маня по-прежнему невозмутима. Не в ее характере сердиться, но вместе с тем она не может забавляться так напугавшей ее шуткой. Взгляд ее пепельно-серых глаз сохраняет выражение застывшего испуга, как у лунатика, внезапно пробужденного от призрачного сна. Она потирает плечо, ушибленное стулом, берет книгу и уходит в другую комнату. Проходя мимо «старших», она роняет одно слово: «Глупо!» Этот спокойный приговор очень мало удовлетворяет «старших».
Часы такого полного самозабвения – единственное время, когда Маня живет чудесной жизнью детства. Она читает вперемежку школьные учебники, стихи, приключенческую литературу, а наряду с ними – технические книги, взятые из библиотеки отца.
В эти короткие часы отходят от нее все мрачные видения ее жизни: усталый вид отца, подавленного мелкими заботами; шум от вечной суматохи в доме; вставание в предрассветном мраке, когда ей надо, еще полусонной, вскочить с постели, сползающей со скользкого дивана, и быстро освободить этот злосчастный молескиновый диван, чтобы пансионеры могли позавтракать в столовой, которая служила спальней для младших Склодовских.
Но передышки эти мимолетны. Стоит очнуться, и все опять всплывает с прежней силой; в первую очередь щемящая тревога за состояние матери, ставшей лишь слабой тенью былой красавицы.
Как ни стараются ободрить Маню, она душою чувствует, что ни силою ее восторженного преклонения, ни силою большой любви и пламенных молитв не отвратить ужасного и близкого конца.
* * *
И сама Склодовская думает о роковом конце. Ей хочется, чтобы смерть не захватила ее врасплох, не перевернула всю жизнь ее семьи. 9 мая 1878 года приходит к ней не доктор, а священник. Только ему поведает она свои душевные страдания, свою скорбь о милом муже, которому оставит бремя всех забот о четырех детях, свои мучительные думы о будущем совсем юных и остающихся без матери детей, а среди них – Манюши, которой только десять лет.
Но перед членами семьи она всем своим поведением старается показать умиротворение, которое в последние часы ее жизни приобрело какую-то особенную прелесть.
И умирает она так, как ей хотелось, без бреда, без метания. В чистой комнате стоят вокруг ее кровати муж, дочери и сын. Ее серые удлиненные глаза, уже подернутые предсмертной дымкой, пристально вглядываются в осунувшиеся лица близких, как будто умирающая хочет испросить себе прощение за то, что причиняет им такое горе.
Она еще находит силы проститься с каждым. Но все больше и больше ее одолевает слабость. Последняя мерцающая искра жизни позволяет ей сделать только одно движение, сказать только одно слово.
Движение – это крестное знамение, которое она чертит в воздухе дрожащей рукой, благословляя своих детей и мужа.
Слово – последнее, прощальное, с детьми и с мужем, чуть слышное:
– Люблю.
* * *
И снова в трауре Маня уныло бродит по квартире на Кармелитской улице. Она не может примириться с тем, что Броня занимает комнату умершей матери, что только Эля и она спят на молескиновом диване, что спешно нанятая экономка приходит ежедневно в дом, распоряжается прислугой, заказывает меню для пансионеров и мало заботится о туалете девочек. Сам Склодовский отдает все свободное время своим сиротам. Его мужские заботы, конечно, трогательны, но неловки.
Еще ребенком Маня познала жестокость самой жизни, жестокой и к народам, и к отдельным людям. Умерла Зося, умерла и мать. Нет больше ни чудесной ласки нежной матери, ни благодетельной опеки Зоси, но Маня все-таки растет, ни на что не жалуясь, предоставленная самой себе.
Она горда, а не смиренна. Теперь, склоняясь на колени в той же церкви, куда водила ее мать, Маня чувствует, как поднимается в душе глухой протест. И молится она не с прежней любовью к Богу, который так несправедливо нанес ей эти страшные удары и погубил вокруг нее всю радость, нежность и мечты.
Юность
В истории каждой семьи можно найти период наибольшего ее расцвета. В силу каких-то таинственных причин одно из поколений вдруг выделяется среди последующих и предыдущих своими успехами, энергией, красотой, дарованиями.
Такой период пришелся на это поколение Склодовских, хотя и заплатившее совсем недавно дань несчастью. Смерть, унеся Зосю, уже взяла свою дань с пяти жаждущих знания, умственно развитых детей. Но в остальных, рожденных от чахоточной матери и надорванного трудом отца, заключалась неодолимая жизненная сила. Всем четверым суждено было победить враждебные им силы, смести препятствия и стать выдающимися людьми.
Как они прекрасны в это солнечное утро весною 1882 года, когда все четверо сидят за ранним завтраком в столовой! Вот Эля, ей уже шестнадцать лет, высокая, изящная, бесспорно самая хорошенькая в семье. Вот Броня с расцветшим, как цветок, лицом и с золотистыми волосами. Вот самый старший Юзеф, в студенческой тужурке на атлетической фигуре.
А Маня? Так и у Мани отличный вид! Надо признаться, что она располнела, и ее обтянутое форменное платье не обрисовывает особо тонкой талии. Как самая младшая, она пока менее красива. Но, так же как и у сестер, у нее приятное живое лицо, ясные глаза, светлые волосы и нежная кожа.
Только на двух младших сестрах форменные платья: синее у Эли – ученицы пансиона Сикорской и коричневое у Мани – лучшей ученицы казенной гимназии. Прошлой весной Броня окончила эту же гимназию с золотой, вполне заслуженной медалью.
Броня уже не школьница, а барышня. Она взяла в свои руки бразды правления хозяйством, заменив несносных экономок. Она ведет счета, наблюдает за «вечными» пансионерами, такими же, как прежде, только с другими лицами и именами, и, как взрослая, носит высокую прическу, платья до полу с «хвостом», с турнюром и множеством пуговок.
Золотой медали был удостоен после окончания гимназии Юзеф, поступивший на медицинский факультет. Сестры гордятся братом, а вместе с тем завидуют ему. Все три томятся жаждой высшего образования и потому заранее клянут устав Варшавского университета, куда не допускают женщин. Но жадно слушают рассказы брата об этом хотя и императорском, но весьма посредственном университете.
Их оживленный разговор нисколько не препятствует еде. Хлеб, масло, сливки и варенье – все исчезает как по волшебству.
– Юзеф, сегодня урок танцев, и ты нужен в роли кавалера, – говорит Эля, не забывающая серьезных дел. – Броня, как ты думаешь, если разгладить мое платье, оно еще сойдет?
– Так как другого нет, следовательно, оно должно сойти, – философски замечает Броня. – Когда ты вернешься к трем часам, мы им займемся.
– У вас очень красивые платья! – убежденно говорит Маня.
– В этом ты еще ничего не понимаешь. Слишком мала!
Все расходятся. Броня убирает со стола. Юзеф, сунув тетрадь под мышку, исчезает. Эля и Маня, толкаясь, бегут в кухню.
– Мой бутерброд!.. Мои сардельки!.. Где же масло?
Несмотря на сытный завтрак, девочки продолжают заботиться о потребностях желудка. Они пихают в свои парусиновые сумки все, что будут кушать в гимназии, когда в одиннадцать часов наступит большая перемена: булочку, два кусочка польской, очень вкусной, колбасы, сардельки и большое яблоко…
Маня застегивает набитую битком сумку и надевает ранец.
– Скорей! Скорей! А то опоздаешь! – посмеивается Эля, тоже собираясь уходить.
– Не опоздаю! Еще только половина девятого. До свидания!
На лестнице Маня обгоняет двух пансионеров своего отца. Они, не очень торопясь, тоже идут в гимназию.
Гимназии, пансионы, школы… Вся юность Марии Склодовской прошла под звуки этих слов. Отец преподает в гимназии, Броня окончила гимназию, Юзеф в университете, Эля – в пансионе. Да и собственная их квартира что-то вроде школы! Сама Вселенная должна бы представляться Мане как огромная гимназия, где живут преподаватели с учениками и господствует единый идеал: знание!
Пансионеры стали меньшим бедствием с тех пор, как семейство Склодовских рассталось с Кармелитской улицей и обосновалось на улице Лешно. Сам дом очарователен: стильный фасад, тихий двор с воркующими голубями, балконы, сплошь затянутые диким виноградом; квартира – на втором этаже и столь велика, что Склодовские занимают четыре комнаты, отделенные от комнат пансионеров.
Улица Лешно с ее широкой мостовой между двумя рядами зажиточных домов вполне отвечает «хорошему тону». Иными словами, в ней нет славянской «живописности». Этот почти изысканный квартал напоминает Западную Европу многим: начиная с кальвинистской церкви, как раз против дома Склодовских, и кончая зданием во французском стиле с колоннами на Романской улице.
Закинув ранец за спину, Маня бежит к «Голубому дворцу» графов Замойских. Минуя парадный вход, она идет в старинный двор, охраняемый большим бронзовым львом. Здесь девочка останавливается в полном разочаровании: двор пуст – никого нет! Чей-то приветливый голос окликает Маню.
– Не убегай, Манюша… Казя сейчас выйдет!
– Благодарю вас, пани. Добрый день, пани!
Из окна на антресолях выглядывает жена библиотекаря Замойских, пани Пржиборовская, и дружески улыбается младшей Склодовской, маленькой круглощекой девочке с живыми глазками, в последние два года самой близкой подруге дочери Пржиборовской.
– Непременно заходи после полудня. Я приготовлю вам шоколад-гляссе, как ты любишь!
– Конечно, приходи к нам завтракать! – кричит Казя, скатываясь с лестницы и хватая за руку Манюшу. – Бежим, Маня, а то мы опоздаем!
– Сейчас, только подниму кольцо у льва!
Маня заходит каждый день за Казей, и Казя ждет ее у входа в дом. Если Маня не застает ее на месте, она поворачивает тяжелое бронзовое кольцо в пасти льва и откидывает его на львиный нос, а затем идет своей дорогой к гимназии. По положению кольца Казя видит, что Маня уже заходила, и если Казя хочет ее догнать, то пусть идет скорее.
Казя – очаровательное существо. Это веселая, счастливая горожаночка, балованная любимица своих родителей. Муж и жена Пржиборовские балуют и Маню, обращаются с ней как с дочерью, чтобы девочка не чувствовала себя сиротой. Но целый ряд мелких признаков и в их одежде, и в наружности говорит о том, что одна из них – ухоженный ребенок, что каждое утро мать старательно расчесывает ей волосы и сама завязывает ленточки, а другая, четырнадцати с половиной лет, – растет в семье, где некому заняться ею.
Взявшись за руки, девочки шествуют по узкой Жабьей улице. Со вчерашнего завтрака они не виделись, и, конечно, им нужно рассказать друг другу о множестве животрепещущих вещей, касающихся почти всецело их гимназии в Краковском предместье.
Переход из пансиона Сикорской, по духу совершенно польского, в казенную гимназию, где властвует дух руссификации, – переход тяжелый, но необходимый: только казенные имперские гимназии выдают официальные аттестаты. Маня и Казя мстят за это принуждение всякими насмешками над гимназическими учителями, в особенности над ненавистной классной дамой мадемуазель Мейер.
Эта маленькая брюнетка с жирными волосами, в шпионских неслышных мягких туфлях – отъявленный враг Мани Склодовской. Она все время укоряет девочку за упрямый характер и за презрительную усмешку, которой Маня отвечает на оскорбительные замечания.
– Говорить со Склодовской совершенно бесполезно, ей все как об стенку горох!.. – жалуется это тупое существо.
Больше всего раздражают ее в Мане кудри на голове, что, по мнению надзирательницы, «смешно и непристойно», и, каждый раз она приглаживает головной щеткой непокорные кудряшки, пытаясь сделать из Мани прилизанную Гретхен. Тщетно! Уже через несколько минут легкие, свободно вьющиеся локоны вновь обрамляют лицо девочки, а глаза Мани весьма невинно, но торжествующе, с особенным вниманием останавливаются на волосах надзирательницы, уложенных двумя блестящими бандо.
– Я запрещаю тебе смотреть на меня так… свысока! – захлебываясь от злости, кричит Мейер.
– А я не могу иначе! – дерзко отвечает Маня, рост которой гораздо выше.
Изо дня в день продолжается война между крайне независимой ученицей и раздраженной надзирательницей. В прошлом году разразилась страшная буря. Пробравшись незаметно в класс, мадемуазель Мейер застала Маню и Казю в ту минуту, когда обе девочки весело танцевали между партами по случаю убийства Александра II, внезапная смерть которого повергла в траур всю империю.