Москва – самая большая деревня в мире
Москва – самая большая деревня в мире – не соответствует привычным человеку пропорциям. Лишенная зелени, она изнуряет, подавляет. Московские здания – те же самые украинские домишки, увеличенные до титанических размеров. Будто кто-то отпустил каменщикам столько пространства, денег и времени, сколько им надо, чтобы воплотить обуревающий их пафос украшательства. В самом центре встречаются провинциальные дворики – здесь сохнет на проволоке белье, а женщины кормят грудью детей. Но и эти сельские уголки имеют иные пропорции. Скромный московский трехэтажный дом по высоте равен общественному пятиэтажному зданию в западном городе и несомненно дороже, внушительней и нарядней. Некоторые из них кажутся просто вышитыми на машинке. Мрамор не оставляет места стеклу, почти не заметно торговой жизни, редкие витрины государственных магазинов – скудные и незамысловатые – подавляет кондитерская архитектура. По обширным пространствам, предназначенным для пешеходов, медленно движется, словно низвергающий поток лавы, все сметающая на пути толпа. Я испытал не поддающееся определению чувство – как если бы впервые очутился на луне, – когда автомобиль, что вез меня в гостиницу, на свой страх и риск двинулся по нескончаемой улице Горького. Я решил, что для заполнения Москвы необходимо по меньшей мере 20 млн. человек, переводчик же сдержанно уверил меня, что в Москве только 5 млн. и самая сложная городская проблема – это нехватка жилья.
Здесь нет обычных улиц. Есть единая система проспектов, которые сходятся к географическому, политическому и сентиментальному центру города – к Красной площади. Транспорт – без велосипедов – пестрый и невероятный. Кадиллак новейшей марки уругвайского посла – у посла США машина старой модели – разительно отличается от русских автомобилей нейтральных цветов, скопированных с американских послевоенных моделей, – русские водят их, будто правят лошадиной упряжкой; должно быть, это традиция езды на тройке. Ровными шеренгами катят они по одной стороне проспекта, подскакивая и на большой скорости, с окраин в сторону центра, внезапно останавливаются, разворачиваются вокруг светофора и несутся во весь опор, словно закусивший удила конь, по другой стороне в обратном направлении. Если вам необходимо попасть на радиальное направление, надо доехать до центра. Лишь когда нам объяснили организацию движения, мы поняли, почему до любого места нужно добираться целый час.
Порой приходится проехать километр, чтобы развернуть автомобиль и очутиться у тротуара с противоположной стороны.
Уличная толпа – самая плотная в Европе – на вид вовсе не встревожена явным отсутствием соразмерности. На железнодорожном вокзале мы увидели массу людей, ведущих, несмотря на фестиваль, обычную жизнь. Ожидая, когда откроют выход на платформы, они теснились за барьером с тяжелым и незамутненным спокойствием. Исчезновение классов – впечатляющая очевидность: все одинаковы, все в старой и плохо сшитой одежде и дурной обуви. Они не спешат и не суетятся, и кажется, все их время уходит на то, чтобы жить. Это такая же непробиваемая добродушная и здоровая толпа, как в деревне, только увеличенная до колоссальных размеров. «С тех пор, как я приехал в Москву, – сказал мне один англичанин, – не могу отделаться от впечатления, что я смотрю в лупу». Только когда разговариваешь с москвичами, обнаруживаешь, что эта вязкая масса состоит из мужчин, женщин и детей и каждый из них отличен от других и своеобычен.
Портреты гигантских размеров придуманы вовсе не Сталиным. Это нечто, издавна укоренившееся в сознании русских: чувство чрезмерности. За неделю в Москву съехалось 92 тысячи человек, как иностранцев, так и советских туристов. Поезда, которые переместили эту громадную массу, шли бесперебойно. 14 тысяч переводчиков прибыли в установленное время в установленное место с конкретными указаниями, исключающими путаницу. Каждый иностранец мог быть уверен, что ему будет уделено персональное внимание. Не было недоразумений в обеспечении питанием, медицинским обслуживанием, городским транспортом и зрелищами. Никому из делегатов лично ничего не запрещалось, казалось, каждый действовал по собственному усмотрению, без какого-либо контроля или ограничений, и никто не подозревал, что составляет часть хитроумной организации. Был введен «сухой закон». Каждая делегация имела в распоряжении определенное количество автобусов, пропорционально численности группы – всего 2300. Не было ни пробок, ни опозданий транспорта. Кроме того, – каждый делегат имел карточку со своим именем, фонетически записанным по-русски, с указанием национальности и с московским адресом – эта карточка обеспечивала бесплатный проезд на любом виде городского транспорта. Никому не указывали, в какое время ложится спать, но точно в полночь все заведения закрывались, в час прекращалось движение, и Москва становилась совершенно безлюдной.
Мне посчастливилось увидеть, что происходит в Москве после часа ночи. Однажды я опоздал на последний поезд метро. Наша гостиница находилась в 45 минутах езды на автобусе от Красной площади. Я обратился к проходившей мимо девушке – она несла целую охапку пластмассовых черепашек, в Москве, в два часа ночи! – и она посоветовала взять такси. Я, как мог, объяснил, что у меня только французские деньги, а фестивальная карточка в это время не действует. Девушка дала мне пять рублей, показала, где можно поймать такси, оставила на память одну пластмассовую черепашку, и больше я ее никогда не видел. Два часа я прождал такси: город, казалось, вымер. Наконец я наткнулся на отделение милиции. Показал свою фестивальную карточку, и милиционеры знаками предложили мне сесть на одну из стоявших рядами скамеек, где клевали носом несколько пьяных русских. Милиционер взял мою карточку. Через некоторое время нас посадили в радиофицированную патрульную машину, которая в течение двух часов развозила собранных в отделении пьяниц по всем районам Москвы. Звонили в квартиры, и только когда выходил кто-либо, внушающий доверие, ему вручали пьяного. Я забылся в глубоком сне, когда услышал голос, правильно и ясно выговаривающий мое имя так, как произносят его мои друзья. Это был милиционер. Он вернул мою карточку, на которой было записано мое имя в русской транскрипции, и показал мне, что мы подъехали к гостинице. Я сказал «спасибо», он поднес руку к козырьку, вытянулся по стойке смирно и коротко ответил: «Пожалуйста».
Всюду был образцовый порядок, поддерживаемый какой-то невидимой силой. На стадионе, рассчитанном на 120 тысяч человек, вечером в день закрытия фестиваля все делегаты присутствовали на спектакле, который длился один час. Днем на улице люди дарили нам цветные воздушные шары. Довольные делегаты ходили с шарами, а так как закрытие фестиваля происходило до ужина, то с ними пришли и сюда. Трибуны стали заполняться в семь, представление началось в восемь, а в десять вечера уже опустевший стадион был закрыт. Не было ни секунды путаницы. Переводчики прокладывали нам путь в пестрой толпе, в которой царила образцовая дисциплина, хотя милицейских постов не было, говорили делегатам: «Сюда», и делегаты следовали за ними с шарами в руках. В представлении участвовало три тысячи гимнастов. Под конец оркестр из 400 музыкантов исполнил гимн молодежи, и с трибун, где сидела советская делегация, стали взлетать шары. Вскоре небо Москвы, с четырех сторон освещенное мощными прожекторами, заполнилось разноцветными шарами. Позже мы узнали, что это прекрасное зрелище – а мы, сами того не подозревая, тоже участвовали в нем, – было предусмотрено программой.
Чувство гигантизма, навык массовой организованности, видимо, составляют важную часть психологии советских людей. В конце концов начинаешь привыкать к этому размаху. Праздничный фейерверк, устроенный для 11 тысяч гостей в Кремлевском саду, длился два часа. От залпов содрогалась земля. Дождя не было: тучи заблаговременно разогнали. Очередь перед Мавзолеем – здесь покоятся тела Ленина и Сталина – в час дня, когда открываются его двери, достигает двух километров. Людской поток движется непрерывно, перед гробами останавливаться нельзя. В четыре вход прекращается, а очередь все такая же – на два километра. Даже зимой, во время снегопада, все те же два километра. Более длинной очереди не допускает милиция.
В такой стране трудно вообразить камерный театр. В Большом театре шел «Князь Игорь» по три раза в день в течение недели, и в каждом спектакле участвовало 600 сменявшихся актеров. Ни один советский актер не может выступать более одного раза в день. На сцене находится весь актерский состав спектакля и, кроме того, полдюжины настоящих живых лошадей. Этот грандиозный, идущий четыре часа спектакль невозможно показать за пределами Советского Союза; только для перевозки декораций необходимо 60 железнодорожных вагонов.
В то же время советские люди запутываются в мелких жизненных проблемах. В тех случаях, когда мы оказывались втянутыми в гигантский механизм фестиваля, мы видели Советский Союз в его волнующей и колоссальной стихии. Но едва, подобно заблудшим овцам, попадали в круговорот чужой незнакомой жизни, обнаруживали страну, погрязшую в мелочном бюрократизме, растерянную, ошеломленную, с комплексом неполноценности перед Соединенными Штатами. Обстоятельства нашего приезда сразу показали гам эту сторону советской жизни. Нас никто не ожидал, поскольку мы приехали с недельным опозданием. Похоже, случайно на вокзале оказалось какая-то женщина, свободно говорившая по-французски, она проводила нас в зал ожидания. Там находились другие заблудшие овцы – три африканских негра. Несколько лысых мужчин звонили и звонили куда-то по телефону без видимого результата. У меня создалось впечатление, что на телефонной станции линии перепутались, и никто не может распутать узел. Наконец Миша, незабвенный наш переводчик, со светлой, падающей на глаза прядью, явился четверть часа спустя в украинской рубахе и с ароматной сигарой в зубах. Особая манера курить позволяла ему демонстрировать свою очаровательную улыбку, не вынимая сигареты изо рта. Он сказал что-то, но я ничего не понял и, думая, что это по-русски, спросил, не говорит ли он по-французски. Тогда Миша напрягся и сообщил по-испански, что он наш переводчик.
Позднее, покатываясь со смеху, Миша рассказал, как он выучил испанский за шесть месяцев. Этот тридцатилетний рабочий мясокомбината изучил наш язык, чтобы принять участие в фестивале. В день нашего приезда язык у него все еще заплетался, он постоянно путал глаголы «будить» и «рассветать», но о Южной Америке знал намного больше, чем рядовой южноамериканец. Общаясь с нами в Москве, он достиг угрожающих успехов, и в настоящий момент это единственный советский специалист по шоферскому жаргону Барранкильи.
То, что мы находились в Москве при необычных обстоятельствах, несомненно, было препятствием для знакомства с подлинной жизнью. Я по-прежнему думаю, что всех определенным образом проинструктировали. Москвичи, обладающие замечательной непосредственностью, оказывали подозрительно единодушное сопротивление, едва мы обнаруживали желание посетить их дом. Кое-кто уступал: им казалось, что живут они хорошо, а на самом деле жили они плохо. Власти, наверное, подготовили людей, приказав не пускать иностранцев в свои квартиры. Многие инструкции по сути были столь же несущественны и бессмысленны.
И в то же время эти обстоятельства были необыкновенной удачей: фестиваль стал спектаклем для советского народа, в течение 40 лет оторванного от всего света. Все хотели увидеть, потрогать иностранца, удостовериться, что он сделан из той же плоти и крови. Мы встречали русских, никогда и в глаза не видавших иностранца. В Москву съехались любознательные со всех уголков Советского Союза. На ходу они изучали языки, чтобы разговаривать с нами, и дали нам возможность совершить путешествие по стране, не покидая Красную площадь. Другое преимущество фестиваля было в том, что в фестивальной суматохе, где невозможен милицейский контроль за каждым, советские люди могли высказываться более свободно.
Должен честно признаться, что в пятнадцатидневной суете, не зная русского языка, я не смог прийти ни к каким окончательным выводам. В то же время полагаю, мне удалось уловить отдельные явления, пусть лишь бросающиеся в глаза и поверхностные – все-таки это весит больше, чем плачевный факт полного незнакомства с Москвой. У меня профессиональный интерес к людям, и думаю, нигде не встретишь людей более интересных, чем в Советском Союзе. Какой-то парень из Мурманска, быть может, целый год копивший деньги на пятидневный проезд в поезде, остановил нас на улице и спросил: «Do you speak English?»
Больше он не знал по-английски ни слова. Но он дергал нас за рубашки и что-то говорил-говорил – увы, безнадежно по-русски. Иногда, словно посланный провидением, появлялся переводчик. И тогда начинался многочасовой диалог с толпой, жаждущей узнать обо всем мире. Я рассказывал простые истории из колумбийской жизни, и обескураженность слушателей заставляла меня думать, что то были чудесные истории.
Простота, доброта, искренность людей, ходивших по улицам в рваных ботинках, не могли быть следствием фестивального распоряжения. Не раз с обдуманной жестокостью я задавал один и тот же вопрос лишь с целью посмотреть, каков будет ответ: «Правда, что Сталин был преступником?» Они невозмутимо отвечали цитатами из доклада Хрущева. Я ни разу не заметил агрессивности. Напротив, осознанно старались, чтобы у нас осталось приятное воспоминание о стране. И это позволяет мне считать, что советские люди преданы своему правительству. Это не была надоедливая толпа. Они не торопились раскрываться, наблюдали за нами с деревенской застенчивостью и с гусиной осмотрительностью, не решаясь беспокоить. Когда кто-нибудь из делегатов хотел вступить в разговор, он обращался прямо к толпе, ни к кому в отдельности: «Дружба». И тут же на нас накидывались со значками и монетами, в обмен прося автографы и адреса. Это народ, который отчаянно жаждет иметь друзей. На наш вопрос: «Какая разница между настоящим и прошлым?» – довольно часто повторялся знаменательный ответ: «Теперь у нас много друзей». И они хотят иметь друзей еще больше: переписываться лично, разговаривать о том, что интересует всех, с людьми всего мира. У меня на столе груда писем из Москвы, которые я не могу даже прочитать, письма от безымянной массы, от тех, кому мы оставляли свои адреса, лишь чтобы выйти из положения. И только теперь я отдаю себе отчет в нашей безответственности. Невозможно было запомнить, кому ты давал адрес. Если какой-либо делегат останавливался перед храмом Василия Блаженного дать автограф, то через полчаса толпа не умещалась на Красной площади. Здесь нет никакого преувеличения: в Москве, где все подавляет своими масштабами, Красная площадь – сердце столицы – удивляет незначительными размерами.
Немного пожив в Москве, любознательный путешественник начинает понимать: чтобы оценить эту действительность, он нуждается в иной, чем у нас системе измерений. У нас у всех есть элементарные представления о том, что у советских людей не укладывается в голове. И наоборот. Понять это позволила мне на третий день пребывания в Москве группа любопытных, остановивших меня как-то вечером у Парка им. Горького. Девушка, студентка Ленинградского института иностранных языков, на правильном испанском – а это значит, что она не сделала ни единой ошибки на протяжении трехчасового разговора, – предложила: «Мы ответим на любой ваш вопрос при условии, что и вы будете отвечать с такой же прямотой». Я согласился. Она спросила, что мне не понравилось в Советском Союзе. А у меня давно вертелась в голове мысль, что в Москве я не видел собак.
– По-моему, жестоко, что здесь съели всех собак, – сказал я.
Девушка растерялась. Перевод моего ответа вызвал легкое замешательство. Перебивая друг друга, они переговорили между собой по-русски, а потом какой-то женский голос из толпы выкрикнул по-испански: «Это клевета, которую распространяет капиталистическая пресса». Я объяснил, что это мое личное впечатление, и они всерьез стали возражать, что собак здесь не едят, но согласились, что животных в Москве действительно очень мало.
Когда вновь подошла моя очередь спрашивать, я вспомнил, что профессор Андрей Туполев, изобретатель реактивных самолетов ТУ-104 – мультимиллионер, он не знает, куда девать свои деньги. Нельзя ни вложить их в промышленность, ни купить дома и сдавать их внаем, и потому, когда он умрет, его набитые рублями сундуки вернутся государству. Я поинтересовался:
– Может ли в Москве человек иметь пять квартир?
– Разумеется, – ответили мне. – Но какого черта ему делать в пяти квартирах одновременно?
Советские люди, которые много путешествовали по карте и знают наизусть всемирную географию, невероятно плохо информированы о происходящем в мире. Дело в том, что их радио имеет только одну программу, а газеты – все они принадлежат государству – настроены лишь на волну «Правды». Представление о новостях здесь примитивное – печатаются сообщения лишь о самых важных событиях за рубежом, и они всегда профильтрованы и прокомментированы. Зарубежная пресса не продается, за исключением некоторых газет, издаваемых европейскими коммунистическими партиями. Невозможно определить впечатление, которое произвел бы анекдот о Мэрилин Монро – его никто бы не понял: ни один русский не знает, кто она такая. Однажды я увидел киоск, заваленный кипами «Правды», на первой странице выделялась статья на восемь колонок с заголовком крупными буквами. Я подумал, что началась война. Заголовок гласил: «Полный текст доклада о сельском хозяйстве».
Естественно, что даже у журналистов в голове образовывалась сущая путаница, когда я объяснял им наши представления о журналистской работе. Группа служащих, пришедших к нашей гостинице с переводчиком, попросила меня рассказать, как работают в газете на Западе. Я объяснил. Когда они сообразили, что газета принадлежит хозяину, то с недоверием принялись это обсуждать.
– Как бы то ни было, – сказали они, – должно быть, это странный человек.
И пояснили свою мысль: «Правда» стоит государству намного больше, чем приносит дохода». Я возразил: на Западе точно так же, но затраты восполняются публикацией рекламы. Я сделал зарисовки, подсчеты, привел примеры, но они не понимали саму идею рекламы. В Советском Союзе нет рекламы, поскольку нет ни частного производства, ни конкуренции. Я привел их в свой номер и показал газету. Там было два объявления с рекламой различных фирм, выпускающих рубашки.
– Эти две фабрики выпускают рубашки, – пояснил я, – и обе сообщают публике, что их рубашки самые лучшие.
– А что делают люди?
Я попытался объяснить, как влияет реклама на покупателей, все внимательно слушали, потом один спросил: «А когда люди узнают, какие рубашки самые лучшие, почему они позволяют тому, другому, утверждать, что самые лучшие рубашки его?» Я возразил, что публикующий рекламу имеет право расхваливать свои вещи. «Кроме того, – добавил я, – многие, как и прежде, покупают другие рубашки».
– Хотя и знают, что они не самые лучшие?
– Вероятно, – согласился я.
Они долго разглядывали газету. Я понял, что они обсуждают свое первое знакомство с рекламой. И вдруг – я так и не смог узнать почему – залились смехом.