Генералы и полковники-коммунисты 7 страница
ЯРКИЕ ЛОСКУТКИ
Ночью пошли в наступление. Барановский за время своего пребывания на фронте втянулся в боевую и походную жизнь, привык не рассуждая идти в огонь и воду, привык обходиться без бани, без чистого белья, без теплой комнаты, привык спать днем и бодрствовать ночью и обедать утром, на заре, перестал замечать копошащихся в платье и белье насекомых, заводившихся даже под погонами. Подпоручик спокойно шел сзади густой цепи своей роты по картофельному полю. В голове мыслей не было, думать не хотелось, какое-то тупое равнодушие, покорность скотины, которую гонят на убой, овладели офицером. Он шел, заранее зная, что через несколько минут произойдет встреча с противником, что скоро заблестят огоньки выстрелов, засвистят пули, и люди будут со злобной яростью кидаться друг на друга, кто-нибудь кого-нибудь погонит, разобьет, бой утихнет, а потом разбитый получит подкрепление и снова кинется на победителя, снова загорится перестрелка, и так каждый день. Так было все время до сегодня, и Барановский был убежден, что так будет до тех пор, пока его ранят или убьют.
-- Хоть бы скорее стукнуло, и баста, -- вслух сказал офицер.
Роты Мотовилова и Барановского соприкасались флангами. Мотовилов, идя совсем недалеко от Барановского, услышал сказанную им фразу.
-- Да, это ты верно сказал, Ваня. Царапнуло бы по ноге и отлично. Я согласен хоть с раздроблением кости. Все равно. Поехал бы тогда на восток лечиться, пришел бы в училище и точно бы прошелся на костылях перед бывшим начальством.
Два офицера шли в темноте и долго вслух мечтали о том, как бы получить ранение и уехать в тыл отдохнуть. Деревня, занятая противником, была уже близко. Мотовилов замолчал и быстро пошел на другой фланг своей роты. Цепь пошла тише, осторожней. Щелкнули затворы. Ноги стали заплетаться через борозды. Испуганно и гулко треснули выстрелы красных секретов, за ними предостерегающе захлопали полевые караулы. Застучали макленки. Огоньки заблестели по полю, яркой, светящейся цепью рассыпались вдоль деревни. Белые остановились, залегли, брызнули, засверкали тысячами ответных огоньков. С басистым рокотом и ревом ухнул в деревню первый снаряд и сразу же поджег какую-то избу. Яркие языки лизнули крышу, метнулись вверх, осветили улицу багровым, мятущимся светом. Заревели коровы, заблеяли овцы, и люди засуетились, заметались в страхе. Снаряды стали сыпаться очередями, разворачивая, поджигая все новые и новые дома. Пожар усилился, деревня пылала, как большой костер, а по сторонам от нее вправо и влево вспыхивали огоньки выстрелов, и казалось, что это мелкие угольки летят с треском с пожарища, огненным дождем рассыпаются по полю. Без звука, без крика встали белые цепи и пошли в атаку, как верные псы зубами, защелкали пулеметы и, высунув свои горящие, длинные языки, жадно лизали темноту ночи. Точно ветер налетел на длинную цепь светящихся угольков, начал тушить их и разбрасывать по сторонам. Люди, тяжело топая, бежали вслед за летящими, перепутавшимися, смешавшимися в кучу угольками. Ветер сердито ревел и разметывал по полю целые головни огня. Стали рваться ручные гранаты. Деревня была взята. Рота Мотовилова захватила в плен комиссара полка, в одну минуту раздела его донага, вывернула все карманы.
-- Иван, Иван, -- кричал на ходу Мотовилов, -- мои-то ничего себе кусочек подцепили -- комиссара, денег николаевских здоровущую пачку вытащили, кожаное обмундирование сняли, браунинг, бинокль.
Барановский спешил за цепью: нужно было быстро захватить и соседнюю деревушку.
-- А куда самого комиссара-то дели? -- закричал он.
-- Черт их знает, не то живого, не то мертвого, видел только, как они его в горящую избу шарахнули.
Следующая деревушка была взята коротким, быстрым ударом. Красные, не ожидая такой стремительности наступления, беспечно спали в избах. Рота Барановского ворвалась в улицу первой. Офицер, едва поспевая за стрелками, видел, как они бросали в окна гранаты, забегали в дома и оттуда слышался дикий визг, точно там резали свиней. Солдаты Барановского, заскакивая в избы, принимали на штыки красноармейцев, прыгавших в одном белье с полатей, с печек и валили их окровавленные тела кучами на пол, под ноги обезумевших от ужаса женщин и детей. Некоторые красные выбегали на улицу, но в белом нижнем белье их хорошо было видно и их кололи десятками. Улица была захвачена N-цами с двух концов. Застигнутые врасплох, люди метались через заборы, плетни, но быстрые, тонкие жала штыков догоняли их, и они висли белыми тенями на изгородях, падали на дорогу. Пройдя деревню, остановились на ее западной окраине, окопались. Барановский приказал своему полуротному собрать сведения о количестве выбывших из строя, а сам лег около плетня, думая немного уснуть. К нему подошел высокий, широкоплечий стрелок Черноусов:
-- Вот так жара, г-н поручик, красным-то была. Я сам семерых в одной избе только приколол. Забежал я, значит, а они тамоко еще спят, потом как начали с полатей прыгать, а я их на штык, на штык. Одного в пузо кольнул, так на всю избу зашипел дух-то из него. "Пшшш",-- представил Черноусов, как он выпускал из красноармейца дух. -- А хозяйка-то визжит, батюшки мои, ребятишки орут, а я их валю, я их валю, как свиней, в кучу, на пол. Ну и потеха!
Солдат махнул рукой, стал закуривать.
-- Не кури, -- запретил Барановский. -- Заметят, так будешь знать, как ночью в цепи курить.
Справа неожиданно звонко хлестнул огненный жгут. В несколько мгновений фланг N-цев был смят. Цепь метнулась влево, запуталась, прижатая к плетню, вынуждена была принять стремительный штыковой удар противника. Зарево пожара красным пологом трепалось в небе. Барановский, выбегая перед ротой навстречу врагу, вдруг увидел на плечах атакующих яркие лоскуты красных погон.
-- Что за дьявольщина? Свои? -- молнией метнулась мысль в голове офицера.
Он хотел крикнуть, остановить свою цепь, разъяснить всем, что здесь недоразумение, что свои сейчас начнут истреблять своих. Голоса не было, он слабым стоном, хрипло, вылетел из груди и сейчас же, никем не замеченный, был растоптан, заглушен ревом бойцов:
-- Ура! Ура! А-а-а!
Подпоручик видел, как офицеры и солдаты с той и другой стороны с яркими лоскутами погон на плечах бежали друг на друга, как сумасшедшие, с широко раскрытыми, слепыми глазами. Тяжелый сапог больно рванул за волосы на затылке. Подпоручик с усилием приподнялся на локтях. Голова ныла. Цепи сошлись. Винтовки трещали, ломались в руках от встречных ударов. Штыки с хрустом прокалывали грудные клетки, с шипением распарывали животы. Смертельно раненные с воем валились на землю. Мнимые враги узнали друг друга только через несколько минут после жестокой схватки. Когда цепь N-цев снова легла у плетня, многих стрелков в ротах не хватало. Мотовилов получил Царапину штыком в левую щеку. Сидя рядом с Барановским, он ругался и прижимал платком горящий шрам.
-- Вот тебе и связь. Черт знает что такое. Кавардак.
Барановский лежал и, думая о кровавой стычке, вспоминал слова своего лектора по тактике:
-- Внешние знаки отличия, форма, господа, в глазах малокультурной солдатской массы имеет огромное значение. Разные яркие лоскутки, тряпочки, галунные нашивки в виде погон, петлиц, кантов, шнурков, ордена, кокарды, звезды влекут к себе сердца серых мужичков. Мы должны воспитать солдат в духе любви и преклонения перед этими побрякушками. Мы должны убедить солдата, что только в его полку, лучшем полку из всей армии, есть красные петлицы с черным или белым кантом. Мы должны убедить его, что он счастливец, если носит на штанах золотой галунный кант. И верьте, господа, если мы убедим его в этом, если сумеем заставить поверить нам, то в бою, на войне этот солдат за эти яркие лоскутки сложит без рассуждений свою голову, докажет, что его полк -- лучший полк, единственный по доблести в армии, ибо он носит петлицы с черным кантом. Фетишизм живет в душе народа, это, господа, надо учесть и использовать широко и полно.
"Яркие лоскуты! -- мысленно повторял подпоручик. -- Яркие лоскуты! И из-за них, надев их, люди глупеют. Есть что-то в этом индюшиное, безмозглое. Но какая жестокая и верная теория. Яркие лоскутки, а за них жизнь!".
Перед рассветом разведчики привели двух пленных. Один левой рукой поддерживал правую с отрубленной кистью, у другого во все лицо красным ртом зияла сабельная рана, и кровь, смешиваясь с грязью, текла на гимнастерку. Оба они были мокры до костей и выпачканы в глине.
-- Откуда это вы достали таких? -- спросил Мотовилов.
-- Из озера вытащили, господин поручик. Идем, слышим стон в тростнике. Мы цап -- и поймали их. Говорят, что от казаков спрятались. Казаки их, значит, недорубили.
Мотовилов брезгливо смотрел на пленных.
-- Ребята, -- обратился он к ним, -- может быть, вас пристрелить лучше? Чего вам мучиться?
Не то от холода, не то от страха молча дрожали красные и жались друг к другу.
-- Вы еще молчите, мерзавцы, не хотите отвечать офицеру, я вот вам сейчас!
Мотовилов стал отстегивать крышку кобуры револьвера. Один побледнел так, что даже сквозь слой грязи было видно, другой с рассеченным лицом, совсем еще мальчик, заплакал.
-- Ну, ну, испугался, щенок,-- засмеялся офицер и, повернувшись к разведчикам, приказал:-- Тащите эту дрянь в штаб полка.
Когда пленных увели, Мотовилов, стоя возле Барановского, возмущался, что казаки так скверно рубят.
-- Не могли, черти, насмерть-то зарубить, упустили двух мерзавцев.
Фома ворчал недовольно:
-- Стоит их в плен брать. Тоже, христосики смиренные, в слезы пустились, а как в окопе лежали, так только стукоток, поди, стоял, как отщелкивали нашего брата. Нет, мы вот этто три дня на один полк ихний лезли, никак взять не могли, а как обошли их да заграбастали с фланку, так они все лапки подняли, мы, мол, братцы, давно к вам хотели перебежать. Сволочь! -- Фома плюнул. -- Конечно, мы их всех перекололи!
На рассвете разведка донесла, что красные густыми цепями приближаются к деревне.
-- А много их? -- спросил капитан, командир батальона.
-- Видимо-невидимо, господин капитан, -- не задумываясь, ответил разведчик.
Солдаты в цепи подняли зайца и, смеясь, как ребятишки, бегали за ним. Черноусое показал Мотовилову на высокие столбы пыли, стоявшие далеко в стороне красных.
-- Смотрите, господин поручик, как копоть-то коптит у красных. Лезервы, похоже, подводят. Полезут, наверно, здорово.
Солдат разыгравшихся с трудом удалось уложить в окопчики, привести полк в боевую готовность. По цепи было передано приказание приготовиться.
Красные не заставили себя долго ждать, двумя большими цепями пошли они на деревушку, занятую N-цами. Капитан посмотрел в бинокль.
-- Ого! -- сказал он, обращаясь к стрелкам,-- много в кожаных куртках есть, видно, коммунисты. Смотри, ребята, тужурки не порть, целься под козырек.
И, постояв немного, скомандовал:
-- Тридцать! Редко начина-а-ай!
-- Тридцать! Тридцать! Редко начинай! -- передавали стрелки по цепи команду.
ВСЕМУ МИРУ ИЛИ ТЕБЕ
Гнет атамановщины в районе Медвежьего, Пчелина и Широкого становился с каждым днем все сильнее. Порки, расстрелы чередовались с виселицами, конфискациями и сожжением целых сел и деревень. Жизнь в местах расположения иностранных войск и группы атамана Красильникова стала опасной самому безобидному, чуждому всякой политики землеробу. Все крестьянство подозревалось в сочувствии и содействии большевикам. Суда и следствия не существовало, их заменяло усмотрение начальства. Голословный оговор, анонимный донос или подозрение являлись достаточным основанием для приговора к смерти десятков людей.
Крестьяне бросали свои хозяйства, дома и с семьями уходили в тайгу, пополняли партизанские отряды. Остающиеся дома были запуганы до последней степени, до потери рассудка и здравого смысла.
В трех верстах от Медвежьего, в Черемшановке, на кладбище толпился народ. На краю большой, только что вырытой могилы стояли шесть мужчин и женщина, приговоренные к расстрелу. Отделение чехов заряжало винтовки. Коренастый рыжебородый мужик в белой рубахе, с усилием шевеля холодными, синими губами, говорил чешскому офицеру:
-- Господин офицер, как же это вы так меня прямо без суда и следствия и в яму. Ведь понапрасну вы это. Надо обследовать бы сначала. Зачем губить человека? Мы думаем, таких правов нет, чтобы, значит, без суда и следствия, и готово дело.
Чех презрительно щурил глаза с белыми ресницами, надменно поднимал лицо.
-- Ми -- чешский комендант, ми имеем право повесить, расстрелять, арестовать.
Толпа, облепившая соседние могилы, стояла тихо, мигая черными, испуганными, неподвижными глазами. Жена рыжебородого, Дарья Непомнящих, сидела на зеленой могиле с грудным ребенком. Стоять она не могла, ноги у нее дрожали и подкашивались. Плакать она перестала. Слез не было.
-- Ну, прощайся! Сейчас будем расстрелять! Приговоренные закивали головами. Родные бросились к ним.
-- Нельзя! Офицер поднял руку:
-- Не разрешается. Можно сдалека. Все равно! Женщина упала на колени, била себя в грудь.
-- Господин офицер, последний разок дайте у мужа на груди поплакать. Ой-ой-ой! Как жить я буду, сиротинушка! Соколик ты мой ясный, Петенька. Разнесчастный мой ты, Петенька! Ой, ой, ой!
Лицо чеха стало раздраженно-холодным, нетерпеливая гримаса дернула розовые губы.
-- Довольн! Нельзя! Ми начинаим!
Ребенок на руках у Дарьи проснулся, разбуженный криком матери, заплакал. Рыжебородый потерял жену из виду. Черные дырки винтовок ударили его по глазам. Солнце померкло. Мужик ослеп. Лица родных, толпу он перестал видеть. Могила за спиной стала глубже, шире, дышала сыростью. Осужденная женщина шумно вздохнула, захватила полную грудь воздуха. Тяжелый запах земли закружил ей голову. Она покачнулась. Брат, стоявший рядом, нежно обнял ее, поддержал и, целуя в похолодевшую щеку, тихо сказал:
-- Держись, Маша! Вдвоем не страшно. Мужчина говорил ласково, но глаза его уже были мертвы, блестели острым стеклянным налетом, зрачки расширились и остановились. Офицер что-то шептал солдатам, показывая глазами на женщину, те кивали головами. Белая перчатка поднялась над фуражкой чеха. Приговоренные одновременно, медленно, с усилием, точно их кто потянул за шеи, подняли лица, уперлись тяжелыми взглядами в тонкую чистую руку в рукаве с белым обшлагом. Перчатка шевелила на ветру пустыми пальцами. Дула винтовок вздрогнули, расплылись в одну огромную черную дыру. Острый огненный нож сверкнул из железного мрака, проткнул грудь шестерых. Сбросили в яму руки и ноги, слабые, как плеть, и головы, закинувшиеся на спину. Женщина едва удержалась на ногах, присела на корточки и, опираясь о землю руками, ртом хватала воздух, как рыба, вытащенная на берег. Чех подошел к ней.
-- Видель, сволочь! Больше не будешь бунтовайт? Иди, сука, домой и расскажи всем, что большевиком быть плохо есть!
Женщина не поняла ни одного слова. Толпа опустила плечи. Кое-кто сел на землю. Головы валились на грудь. Дарья лежала без сознания. Ребенок плакал:
-- Ааа! Уаа! Ауа! Ауа!
-- Где есть старост? -- крикнул офицер.
-- Я здесь! -- седая борода Кадушкина тряслась от страха.
-- Закопайт этих разбойников. Хоронить родным не давайт. Ми проверим после!
Чехи торопились. Закинули винтовки за плечи. Сели на лошадей.
-- Ми проверим, если хоть одного не будет в яме, то все село будет сожжен.
Офицер скомандовал по-чешски. Кавалеристы подняли сразу лошадей на рысь. Толпа шарахнулась на две стороны, дала дорогу.
Молчание сковало людей. В стороне Пчелина шел бой. Глухое ворчанье орудий раскатывалось по земле. Крестьяне вздохнули
-- Чего же, ребята, зарывать надо!
Кадушкин мял в руках фуражку. Подойти к яме, заглянуть в нее было страшно и тяжело. Лопаты торчали на черном бугре, глубоко воткнутые в рыхлую землю еще расстрелянными. Перед смертью чехи заставили их вырыть себе могилу. Рыжебородый, раненный в бок, поднялся, сел. Теперь он хорошо видел окровавленные лица мертвых товарищей.
-- Братцы, помогите!
Толпа вздрогнула, метнулась к яме, нагнулась над ней.
-- Петя, милый, ты жив!
Радость надежды легко подняла женщину с земли.
-- Братцы, выручите! О-о-о-х!
Кадушкина трясло.
-- Михал Михалыч, надо веревки достать, вытащить мужика-то моего. Сам он, однако, не в силах будет вылезть.
Кадушкин молча жевал беззубым ртом. В подслеповатых глазах его пряталось что-то хитрое и трусливое. Мужики о чем-то задумались, не двигались с места, молчали. Лица слились в одно белое пятно. Мысль беспощадная куском льда залегла в голове толпы. Лбы покрылись холодным потом. Петр, истекая кровью, згбко вздрагивал. Толстая, жирная глиста, разрезанная лопатой, крутилась у него на сапоге. Раненый старался не смотреть на нее, но она упорно лезла в глаза, росла, извиваясь толстым жгутом. Молчание и неподвижность толпы заледенили воздух. Стало холодно, как зимой. Дарья посмотрела кругом, сердце у нее упало, заколотилось, в ушах зазвенело, она поняла:
-- Что вы, звери, опомнитесь! -- закричала женщина и задохнулась.
Толпа, единодушная в своем решении, серая, безглазая, навалилась ей на грудь. Тишина треснула, как льдина.
-- Рассуди, Дарья, всему миру, всей деревне пропадать или ему одному? Чехи узнают, не помилуют за это.
-- Ироды, звери, креста на вас нет!
Дарья уронила ребенка, грудью упала на землю.
-- Кидайте и меня к нему, зарывайте вместе.
-- Михал Михалыч, вы чего это? Неужто меня живьем зарыть хотите?.
Рубаха рыжебородого густо намокла кровью, губы совсем почернели. Староста развел руками:
-- Уж гляди сам, Петра, что с тобой делать? Отпустить тебя -- всем пропасть. Подумай сам, всему миру али тебе пропадать?
Нижняя губа у Петра задергалась, слезы потекли на бороду. Он с тоской обвел взглядом черные стены ямы, поднял лицо кверху. Седая борода старосты тряслась над могилой. Мужики стояли угрюмые, твердые, неумолимые, как камни. Теплый, дурманящий запах свежей крови стеснял дыхание. В яме было душно. Рана горела. Голова кружилась у Петра. Держал он ее с усилием и, несмотря на жару и духоту, дрожал, тихо щелкая зубами. Ребенка подняла и отошла с ним в сторону соседка Непомнящих. Мертвые в могиле лежали спокойно. Земля под ними стала теплой и мокрой. Кровь текла ручейками из разодранных спин и затылков. Лица вытянулись, пожелтели.
-- О-о-о-х! Как же быть? Я бы в тайгу ушел.
-- Зря городишь, Петра! Из-за тебя всем пропадать, что ли? Стыдно тебе, Петра! Пострадай за мир! Пострадай, Петра! Пострадай! Мы бабу твою не оставим!
Толпа кричала, волновалась засыпала словами раненого, как комьями земли.
-- Ироды, палачи!
Дарья исступленно взвизгивала, рвала на себе кофту, каталась по земле. Петр окоченел от холода. Небо в узкой щели ямы потемнело. Яма стала тесной. Сырые, черные стены сдвинулись, сжались.
-- О-о-о-х! Воля ваша. Дайте хоть напиться останный раз. Горячего бы. Чайку бы.
Петр был побежден. Сопротивление одного, беззащитного человека, хватающегося за жизнь, было сломлено упорством толпы.
-- Это можно, сичас, мы сичас, -- засуетился староста.
Кадушкина успокоило согласие Петра, он старался убедить себя в душе, что иначе поступить нельзя, что они делают правильно, если даже сам обреченный на смерть соглашается с ними.
-- Ребята, там кто-нибудь сбегайте за кипятком. Николай Козлов, свояк Петра, живший рядом с кладбищем, принес туес горячего чая.
-- На, Петра. Эх, сердешный, за што страдаешь? И то што у меня самовар баба согрела.
Николай с участием смотрел на свояка, качал головой. Петр пил долго, медленно, маленькими глотками. Женщины крестились в толпе и шептали:
-- Господи, пошли ему царство небесное. Мученику за нас, грешных. Господи, прости ему все согрешения вольные и невольные!
Петр напился, со стоном подал туес обратно. Николай нагнулся, встал с коленей.
-- Петя, не надо! В тайгу пойдем! Не хочу я!
-- Замолчи, Дарья! -- староста сердито посмотрел на женщину. -- И так невмоготу, а она тут верещит еще. Смотри, народ-то как потерянный стоит.
Глиста вертелась, издыхая. Из толстого разрезанного куска червя размазывалась по сапогу грязная, липкая жидкость. Петр закрыл лицо руками, зарыдал.
-- За-за-за-ры-ры-ры-ва-а-а-айте!
-- Ты, Петра, ляг, ляг, ничком. Оно лучше так, без мучениев задавит.
Кадушкин трясущимися руками выдергивал из земли лопату. Петр ткнулся в живот мертвеца. Мужики засуетились, не глядя вниз, отвертываясь друг от друга, опустив головы, торопливо стали сталкивать в могилу сырую, рыхлую землю.
-- Надо, ребятушки, утаптывать, утаптывать. Он так кончится без мучениев.
Староста спрыгнул в яму, закиданную менее чем наполовину. Петр, задыхаясь, приподнялся под землей. Кадушкин едва удержался на ногах, ухватился за край могилы. Несколько мужиков стали топтать легкую землю. Петр бился в предсмертных судорогах. Земля слегка колебалась под ногами могильщиков. Что-то белое, не то палец, не то кусок рубахи, торчало среди черных комьев. Кадушкин отвернулся, полез наверх.
-- Давайте еще, ребятушки, подсыплем землицы!
Белое утонуло в черном. Толпа быстро, почти бегом пошла с кладбища. Смотреть ни на что не хотелось. Собаки, лаявшие из-под ворот, и куры, рывшиеся в пыли улицы, знали все. Стены домов, темные от времени, щели в заборах, сучки в них, вывалившиеся белыми круглыми дырками, кочки на дороге, клочки пыльной травы кучей лезли в глаза. Раньше их не замечали. Люди торопились. Надо было поскорее спрятаться. Забиться домой, запереться на все затворы.
Дарья изорвала на себе всю кофту, растрепала волосы, ползала на четвереньках, выла и разрывала руками засыпанную и притоптанную яму. В глазах у нее стояли мужики с лопатами. Земля под мужиками тряслась, и они прыгали с ноги на ногу, широко раскинув руки, стараясь сохранить равновесие.
-- Петя, я сейчас! Я тебя отрою!
Женщина скребла землю и выла, протяжно, с безнадежной тоской:
-- Отрою-ю-ю! Ю-ю-ю! У-у-у-!
ПИЛИ, ПИЛИ
Осажденные в Пчелине партизаны не выдержали соединенного натиска итальянцев, чехов, румын и красильниковцев. Отражая ежедневно бешеные атаки белых, они израсходовали почти все патроны и вынуждены были отдать село, после четырнадцати дней отчаянной борьбы отступить в тайгу.
Конная разведка белых быстро проскакала по всему селу, закружилась на околице. Пешие дозоры заползли в улицы, осмотрели все переулки, обшарили дворы. С музыкой и песнями, четырьмя пестрыми колоннами вошли победители в пустое Пчелино. Почти все крестьяне ушли с партизанами. Дома остались старики, старухи, ребятишки и люди, вконец запуганные белым террором или, в силу своих личных интересов, сочувствующие им. Офицеры ехали верхом на лошадях впереди своих частей. На углах было расклеено воззвание Агитационного Отдела Революционного Военного районного таежного штаба повстанцев. Полковник француз на породистой лошади подъехал к белому листку, стал читать: