Глава 41 революция распространяется 3 страница
В результате всего этого война, которая могла закончиться (вероятно уже в 1944 г.) освобождением стран, покоренных Гитлером, и оставила бы советское государство в пределах естественных русских границ, или недалеко за ними, а Европу в состоянии равновесия, тянулась далее в течение 1944 и 1945 г. г” в то время как германским войскам в Италии была дана передышка, а дорогостоящая высадка на юге Франции ничем не помогла главному фронту вторжения в Нормандии. Характер, который война приобрела в ее последние 10 месяцев, был навязан ей советским правительством с помощью его прямого агента в правительстве США, известного под именем Гарри Декстера Уайта, которого все известные авторитеты считают с тех пор автором плана полного разрушения Германии и отдачи всей Европы под советское “господство”, ставшего известным, как “план Моргентау”. Тень этого плана нависла (как будет показано далее) над западными армиями, постепенно пробивавшими себе путь к границам Германии. До последнего момента Черчилль (несмотря на поражение его плана ударить “под мягкий живот противника” на Балканах) пытался спасти все, что еще было возможно, начав энергичное наступление левым флангом союзных армий на Берлин и дальнейший обход его на восток. История этого описана в мемуарах как самого Черчилля, так и Эйзенхауэра. Эйзенхауэр описывает, как он отклонил предложение фельдмаршала Монтгомери в конце 1944 г. бросить все наличные силы в энергичное наступление на Берлин. По его мнению, план был слишком смелым и рискованным, хотя ранее в своих воспоминаниях он мягко упрекает Монтгомери в чрезмерной осторожности. В течение последующий месяцев он продолжал неторопливое наступление на всем западном фронте, дав возможность Красной Армии пробиться глубоко в Европу, а в марте 1945 г. (после конференции в Ялте, когда стало ясным намерение Советов не освободить, но захватить Румынию и Польшу, и Рузвельт начал посылать официальные протесты Сталину) генерал Эйзенхауэр уведомил советского диктатора о своих военных планах прямой телеграммой “лично маршалу Сталину”. Сообщение этих планов Сталину еще до согласования их с Союзным Генеральным Штабом вызвало раздраженный протест Черчилля, до последнего момента старавшегося предупредить готовившееся фиаско требованием, чтобы по крайней мере Вена, Прага и Берлин были заняты войсками западных союзников.
Все это было напрасным. Генерал Маршалл уведомил Лондон из Вашингтона, что он полностью одобряет как “стратегическую концепцию” генерала Эйзенхауэра, так и “процедуру ея сообщения русским”. После этого союзное продвижение на Западе фастически совершалось по получении согласия Советов, советы же Англии во внимание не принимались. Генерал Эйзенхауэр 28 марта 1945 г. сообщил непосредственно Сталину, что он “остановит свои войска не доходя до Вены. 14 апреля он же уведомил Союзный Генеральный Штаб, что он остановится в 70 милях (112 км), не доходя до Берлина, на линии Эльбы, присовокупив: “с вашего согласия, я предлагаю известить об этом маршала Сталина”; поскольку британские возражения уже были отклонены, первые три слова этой фразы были простой формальностью. Оставалась еще Прага, столица оккупированной Чехословакии. Эйзенхауэр сообщил Сталину, что, “если положение этого потребует”, он будет наступать на Прагу, поскольку у него крупные силы бездействовали на чешской границе. Сталин ответил (9 мая 1945 г.), предлагая ген. Эйзенхауэру “воздержаться от продвижения союзными войсками в Чехословакию... за линию Карлсбада, Пильзена и Будвейса”. Эйзенхауэр немедленно отдал приказ генералу Паттону остановиться на этой линии.
Так произошло то, что Черчилль в своих воспоминаниях называет “отвратительным разделом Европы”, добавляя пустые слова о том, что “он не может долго продолжаться”. Пять лет спустя генерал Эйзенхауэр заявил, что ответственность за все три роковых решения нес он один. “Я должен внести здесь полную ясность. Вашим вопросом Вы подразумеваете, что решение не наступать на Берлин было политическим решением. Наоборот, ответственность за это решение лежит только на одном лице во всем мире. Это был я. Никто не вмешивался в это ни в малейшей степени”. Это было ответом на вопрос, заданный па обеде Общества юристовторода Нью-Йорка, 3 марта 1949 г., который гласил: “Общее мнение таково, что если бы наши армии заняли Берлин... и Прагу, картина послевоенного периода могла бы-быть иной... Если бы наши политические лидеры... не вмешивались в Ваши военные действия, направленные на занятие возможно большей территории, ...не думаете ли Вы, что тогда послевоенная картина была бы совершенно иной?”
Слова Эйзенхауэра не могут быть правдой, даже если он сам думал, что это так и было. Приказ задержать союзное наступление, пока Красная армия не захватит Германию и центральную Европу с их тремя столицами, явно следовал политике, которая, как уже было показано, направляла “ленд-лиз”: предпочтение требованиям советского государства перед всеми остальными союзниками, и даже перед нуждами самой Америки. Биограф Эйзенхауэра, его бывший морской адъютант, капитан первого ранга Гарри Батчер, особо отмечает, что к тому времени, когда генерал Эйзенхауэр (вопреки протестам Черчилля) вступила прямые переговоры с Москвой по вопросу о границах союзного наступления, вопрос “границ и зон оккупации уже выходил за пределы компетенции ставки верховного командования”. Действия генерала Эйзенхауэра ясно следовали политическим планам, предрешенным на самом высшем уровне; к тому времени, когда он стал президентом США, последствия этой политики были для всех ясны, и вполне возможно, что Эйзенхауэра “преследовал” пример Рузвельта (как этого последнего всегда “преследовал” пример Вильсона). Черчилль дал (11 мая 1953 г.) точную оценку военных операций, задержавших Вторую мировую войну, ставшую вторым разочарованием для войск, считавших себя победителями: “Если бы Соединенные Штаты послушались нашего совета после установления перемирия в Германии, западные союзники не отвели бы своих войск от достигнутых ими рубежей на условленные границы оккупационных зон, до тех пор пока не бым бы достигнуто соглашение с Советской Россией по многим спорным вопросам относительно оккупации вражеской территории, в которой германская зона была, разумеется, одной только частью. Однако, наша точки зрения не была принята, и большая область Германии была передана для оккупации Советам без того, чтобы бым достигнуто общее соглашение между всеми тремя странами-победительницами” Вся политика передачи вооружения, товаров и народного богатства, а также ведения операции во время Второй мировой войны служила, таким образом, дальнейшему распространению революции. Другим путем, способствовавшим этому же распространению, была систематическая капитуляция западной государственной политики на самом высшем уровне во всех переговорах и на всех конференциях, состоявшихся по мере развития военных действий. Описывать все эти встречи (в Атлантическом Океане, в Каире, Казабланке, Тегеране и Ялте) означало бы излишне утруждать читателя. Чтобы продемонстрировать контраст между первоначальными декларациями высоких целей войны и “конечной капитуляцией перед тем, что в ее начале столь усердно обличалось, достаточно кратко описать первую (в Атлантике) и последнюю (в Ялте).
“Атлантической хартии” предшествовало третье послевыборное выступление Рузвельта 6 января 1941 г., в котором он уведомил еще не вступившую в войну Америку, что он “ожидает увидеть в будущем мир, покоящийся на принципе четырех основных свобод... свободе слова, свободе религии, свободе от нужды и свободе от страха”. Вскоре после этого, 14 августа того же 1941 г., Атлантическая хартия — совместное произведение Рузвельта и Черчилля — воспроизвела фразеологию, с которой давно уже были знакомы все, кто дал себе труд прочесть “Протоколы” 1902 г. (интересно, ознакомились ли с ними наши “премьеры-диктаторы”?). В ней перечислялись “определенные основные принципы”, которые должны были управлять политикой Америки и Англии и на которых оба подписавшие хартию “основывали свои надежды на лучшее будущее для всего мира”. Первым был “откзз от всякого территориального или иного расширения”, а вторым “отказ от территориальных изменений, не соответствующих свободно выраженным пожеланиям самих заинтересованных народов”. Третьим принципом было “право всех народов избирать для себя желаемую форму правления; и далее, желание видеть восстановленными суверенные права и самоуправление всех тех, кто был их насильно лишен”.
Отсгупление с этих высокопарных высот началось в Казабланке и Тегеране в 1943 г. (на конференции в Тегеране присутствовал и Сталин, включенный в “декларацию”, как “стремящийся... к уничтожению тирании и рабства, угнетения и нетерпимости”), и закончилось в Ялте, в феврале 1945 г., ровно через три с половиной года после “Атлантической хартии”.
К моменту ялтинской конференции наступление англо-американских армий в Европе было задержано с тем, чтобы Красная армия могла прочно окопаться в сердце континента. На этой конференции стало очевидным глубокое падение западной дипломатии (если только это выражение не слишком мягко) с ее прежних высот, и чтение ее протоколов заставляет европейцев с тоской вспоминать о прежних эпохах, когда послы и государственные деятели в парадных формах и сознании своей ответственности с достоинством упорядочивали отношения между народами после очередной войны: по сравнению с Венским и Берлинским конгрессами ялтинская конференция выглядит, как дешевый концерт в кабаке.
После отказа советского диктатора выехать ча пределы своих владений, западные лидеры поехали на поклон к нему в Крым, в переговорах с азиатами это с самого начала было равносильно капитуляции. Как американский президент, так и его правая рука, Гопкинс, были оба на пороге смерти, у Рузвельта это было ясно веем, кто видел его тогда в кино-журналах: автор этих строк не забудет возгласов удивления и ужаса среди публики, в которой он тогда сидел. Некоторых из руководящих сановников сопровождали их родственники, т.ч. конференция носила характер семейного пикника, приятного отдыха от докучных обязанностей военного времени. Хуже всего было то, что гости стали объектами (а многие из них и жертвой), одного из старейших трюков, применяемого азиатами при переговорах, а именно обработки алкоголем. Генерал-майор Лоурснс Кьютер, представлявший американские военно-воздушные силы, вспоминает:
“В качестве первого блюда за утренним завтраком подавался средних размеров бокал крымского коньяка. За коньяком и вступительными тостами следовали повторные угощения икрой с водкой... После них подавались холодные закуски с белым вином... под конец сервировались крымские яблоки с многочисленными бокалами довольно сладкого крымского шампанского... последним блюдом был стакан горячего чая, к которому подавался коньяк. И это был лишь, завтрак! Как мог кто-либо, с желудком полным всего этого, принимать разумные или логические решения в вопросах жизненных интересов Соединенных Штатов?... Эллиот Рузвельт, приехавший на конференцию вместе с отцом, говорил, что практически все без исключения были в стельку пьяны”. Об одном из ужинов Чарльз Боулен, помощник государственного секретаря (министра иностранных дел США) и переводчик при Рузвельте, вспоминает, что “хозяином за столом был сам маршал Сталин. Атмосферу за столом была весьма сердечной и, в обшей сложности, было выпито сорок пять тостов”.
В довершение всего, смертельно больной Рузвельт прибыл в Ялту с подписанным им т.н. “планом Моргентау”, составленным советским агентом, работавшим в его собственном министерстве финансов (Гарри Декстер Уайт), и в сопровождении другого советского агента, впоследствии разоблаченного и осужденного Альджера Хисса, который в этот решающий момент был особым советником президента по политическим делам и ведущим сотрудником Госдепартамента. В результате, из трех сторон стола конференции советское правительство было представлено на двух, и исход совещаний был логическим результатом такой расстановки сил. Вплоть до самого начала конференции Черчилль не прекращал своих попыток спасти хотя бы часть центральной Европы и Балканы от судьбы, уготованной им в Ялте. Встретившись с Рузвельтом на Мальте, по дороге в Ялту, он вновь предложил открыть операции в бассейне Средиземного моря; но генерал Маршалл тут же заявил, в прежнем тоне своих угроз в 1942 г., что если английский план будет принят... он укажет Эйзенхауэру, что тому не остается ничего, как сложить с себя командование” (Шервуд). За месяц до встречи в Ялте Черчилль телеграфировал президенту Рузвельту: “В настоящее время мне кажется, что исход этой войны будет еще более неудачным, чем исход прошлой”. Это было довольно далеко от сознания того “лучшего часа” его жизни в 1940 г., когда, заняв пост премьер-министра, он мог написать: “Благословением Божьим является власть в дни национального испытания, если знаешь, где и какие приказы должны быть отданы”. Теперь он знал, как ничтожна была истинная власть “премьеров-диктаторов”, и мог лишь в лучшем случае надеяться спасти хоть немногое из обломков победы, выброшенной в окно в тот момент, когда она была близка.
Все, что знал теперь Черчилль и что он говорил Рузвельту, было совершенно неизвестно воюющим народам. Полный контроль над печатью, которым так нагло хвалились уже “Протоколы”, не давал правде достигнуть широких масс, которых день ото дня захлестывали волной энтузиазма по поводу великой победы; якобы уже бывшей в их руках. Вся “власть” г-на Черчилля была бессильна что-либо в этом изменить. За несколько месяцев до того (23 августа 1944 г.) он с удивлением запрашивал своего министра информации: “Разве есть какое-либо запрещение опубликовывать факты об агонии Варшавы, которые, судя по газетам, практически замалчиваются” (“Триумф и трагедия”). Вопрос звучит вполне искренне, и в таком случае Черчиллю было неизвестно то, о чем ему мог рассказать любой честный журналист, а именно то, что такие факты были “практически замолчаны”. Он не сообщает, каков был ответ, если он его вообще получил. “Агония”, о которой говорит Черчилль, относится к героическому восстанию подпольной польской армии генерала Бора-Коморовского против немцев в тот момент, когда Красная армия подходила к Варшаве. Советское наступление было, по приказу из Москвы, немедленно приостановлено, и Сталин не разрешил английской и американской авиации пользоваться советскими аэродромами, чтобы помочь полякам. Черчилль пишет: “Я едва мог поверить моим глазам, прочтя его жестокий ответ”, и сообщает, что он настаивил на приказе Рузвельта американским самолетам пользоваться этими аэродромами, поскольку “Сталин не посмеет стрелять по ним”. Рузвельт отказался, и поляков выдали на поток и разграбление войскам СС, сравнявшим Варшаву с лицом земли. 1 октября 1944 г. после, двухмесячного сопротивления польское подпольное радио Варшава передало свое последнее сообщение: “Такова горькая правда: с нами поступили хуже, чем с гитлеровскими сателлитами, хуже, чем с Италией, хуже, чем с Румынией, хуже, чем с Финляндией... Бог справедлив, и в своем всемогуществе Он накажет всех, кто отвечает эа это страшное оскорбление польской нации” — слова, вызывавшие в памяти передачу чешского радио в 1939 г., после выдачи Чехословакии Гитлеру: “Мы завещаем нашу скорбь Западу”.
Власть, захваченная мировой революцией на зараженном Западе, была достаточна для того, чтобы предотвратить опубликование фактов, подобных этим во время Второй войны, и запрос Черчилля министру информации повис в воздухе. “Агония Варшавы имела место ровно через 3 года после того, как Рузвельт подписал свою «декларацию принципов», в которой он желал “видеть восстановленными права и самоуправление тех, кто был силой их лишен”.
Таков был закулисный фон ялтинской конференции, на которой при первой же встрече со Сталиным президент Рузвельт, уже одной ногой в гробу, обрадовал советского диктатора признанием, что он теперь “более кровожаден в отношении немцев, чем год назад, и что он надеется на повторение Сталиным его тоста за расстрел 50.000 офицеров германской армии”. Слово “повторение” намекало на тегеранскую конференцию в декабре 1943 г., на которой Сталин предложил такой тост, а Черчилль запротестовал и сердито вышел из комнаты. После чего Рузвельт предложил, чтобы расстреляны были только 49.500, а его сын Эллиот, в веселом застольном настроении, выразил надежду, что “сотни тысяч” из них будут убиты в боях; сияющий “дядюшка Джо” встал со своего места и обнял президентского сынка.
Вторя Сталину, Рузвельт явно хотел позлить Черчилля, которого он в 1945 г., по-видимому, считал своим соперником; своему сыну Эллиоту он говорил уже в Тегеране, что “к сожалению, премьер-министр слишком много думает о том, что будет после войны и в каком положении будет Англия; он боится, что русским позволят стать слишком сильными”. Он не скрывал этого и от Сталина, сказав, что “теперь он скажет ему кое-что по секрету, чего он не хотел бы говорить в присутствии премьер-министра Черчилля”. В числе того, чего не должен был слышать Черчилль, было следующее: “Президент сказал, что наши армии теперь так близки друг к другу, что они могут установить непосредственный контакт, и он надеется, что генерал Эйзенхауэр сможет теперь прямо сноситься с советским штабом, минуя Союзный Генеральный Штаб в Лондоне и Вашингтон (4 февраля 1945 г.). Это объясняет судьбу, постигшую Вену, Берлин и Прагу; в марте, апреле и мае 1945 г. генерал Эйзенхауэр, связавшись непосредственно с Москвой, сообщил Советам свои планы наступления и согласился остановить свои армии, не доходя до этих столиц.
Сталин не предлагал снова расстрелять 50.000 германских офицеров. Ялтинские протоколы показывают, что он довольно сдержанно относился к сделанным ему частным предложениям Рузвельта (например, чтобы англичане оставили Гонконг), рисуя его человеком, державшим себя с большим достоинством, и гораздо более сдержанным в выражениях, чем президент США. Причиной этому, с одной стороны, могло быть то, что болтовня Рузвельта производит, по своему бездушию и цинизму, отталкивающее впечатление на читателя; с другой же, даже Сталин вероятно сомневался в том, что президент зайдет так далеко, поддерживая усиление Советов, и, опасаясь ловушки, был более сдержан, чем обычно. Как бы то ни было, на страницах ялтинских протоколов этот массовый убийца и палач миллионов выглядит менее отвратительным, чем его гость.
Главным испытанием для чести Запада был в Ялте вопрос, что будет с Польшей. Вторжение в Польшу Советов и немцев, как партнеров по ее разделу, развязало Вторую мировую войну; не подлежало сомнению, что декларация Рузвельта и Черчилля в атлантической хартии 1941 г. о “восстановлении суверенных прав и самоуправления” для тех, “кто был насильно их лишен”, в первую очередь относилась именно к Польше. Ко времени ялтинской конференции, за два с половиной месяца до окончания войны в Европе, Польша фактически была отдана как добыча мировой революции: об этом наглядно свидетельствовал отказ помогать варшавским повстанцам, и это же не могло быть убедительнее доказано, чем приказом Рузвельта генералу Эйзенхауэру подчинить его планы наступления советским пожеланиям. Это означало, что Польша, а с ней и все европейские государства к востоку и юго-востоку от Берлина буду фактически либо присоединены к СССР, либо, же войдут в зону господства революции.
Хотя Черчилль все еще не оставлял надежды на предоврашение этого, непосредственно предстоящий захват этих территорий был в Ялте ясен для каждого, и окончательное моральное падение Запада заключалось в принятии этого факта, в конечном итоге и самим Черчиллем. Это было полной капитуляцией: отговорка, что только половина Польши отойдет к Советам, что Польша получит “компенсацию” в виде территории, отрезанной от Германии, и что в этом перекроенном государстве будут проведены “свободные выборы”, звучала насмешкой для каждого, кто знал, что вся Польша и половина Германии, которой Польша должна была быть “компенсирована”, перейдут из под нацистского господства в советское рабство, и что армии западных союзников должны были быть остановлены, чтобы не помешать этому.
Поэтому, когда в Ялте президент Рузвельт попросил разрешения “поставить вопрос о Польше”, от благородных “принципов” Атлантической хартии уже не оставалось и следа. Он начал со ссылки на то, что “в Соединенных Штатах проживают 6 или 7 миллионов поляков”, показывая этим, что для него вопрос заключался не в Польше, а лишь в голосах на выборах, после чего он предложил ампутацию восточной Польши по линии Керзона, добавив странное замечание, что “большинство поляков, как и китайцы, хотят лишь сохранить лицо”; многие наблюдатели того времени отмечали частую бессвязность в его речи, и в этом случае он также не объяснил, как потеря польской территории могла помочь полякам “сохранить лицо”. Рузвельт был подготовлен, для такого предложения хорошо знавшим свое дело советником. Эдвард Стеттиниус, который хотя и был в то время номинально государственным секретарем США, но по-видимому не принимал большого участия в направлении иностранной политики, сделал тогда запись, что “президент попросил меня прислать ему юриста для консультации о формулировке заявления о польских границах; я послал к нему Альджера Хисса”. Черчилль остался в одиночестве, заявив свой последний протест на тему о первоначальных “принципах” и о тех целях, с которыми якобы была начата Вторая мировая война: “Мы пошли войной на Германию за свободу и суверенность Польши. Каждый здесь знает, чего нам это стоило при нашей неподготовленности, мы рисковали нашей жизнью, как нации. У Великобритании нет территориальных интересов в Польше. На карте стояла только наша честь, и мы обнажили меч за Польшу в ответ на зверское нападение Гитлера. Я никогда не соглашусь ни с каким решением, которое не даст Польше свободы и независимости...». Позже, когда ему пришлось уступить давлению Рузвельта и Сталина, он заявил с горечью: «Нас обвинят в том, что британское правительство уступило во всем в вопросе о (польских) границах, и не только согласилось с советской точкой зрения, но и активно ее поддержало... Великобританию обвинят в том, что она бросила Польшу на произвол судьбы...». В конечном итоге видно и ему не оставалось ничего иного, как подписать соглашение, а когда впоследствии в Лондоне состоялся “парад победы”, польские соддаты в английских мундирах, первыми поднявшие оружие против Гитлера, сидели в трауре в своих казармах4.
Черное дело было сделано и, вместо свободы слова и религии свободы от страха и нужды, народы восточной Европы были отданы во власть режима тайной полиции и концентрационных лагерей. Казалось, что ничего худшего сделано быть не могло, однако было сделано нечто еще хулшее: согласно “протоколу о германских репарациях”, было разрешено и распространено на побежденных наихудшее изобретение советского терроризма, рабский труд, поскольку этот документ узаконивал получение “тремя правительствами” репараций от Германии в форме “использования германской рабочей силы”.
Было еще и дополнительное соглашение, согласно которому западные союзники рассматривали всех русских воениопленных в Германии как “дезертиров”, подлежащих возвращению в Советский Союз. На бумаге все это выглядит меней страшно. Но каковы были результаты этой политики для живых людей, видно из свидетельства преп. Джеймса Чутера, английского военного священника и одного из четырех тысяч пленных из распущенного германского лагеря для военнопленных, пробравшихся навстречу наступавшим западным союзникам в 1945 г.: “Вдоль восточного берега реки Мульде скопилось множество людей... десятков тысяч беженцев, прибывших раньше нас. Река Мульде была демаркационной линией, на которой остановились американцы и до которой должны были продвигаться русские. Американцы не пускали никого через реку, кроме германских солдат и союзных военнопленных. Время от времени, отдельные беглецы в отчаянии бросались в воду, чтобы избежать ожидаемого зверства Советов. Чтобы избежать подобных инцидентов и отпугнуть беглецов, с западною берега время ом времени, слышались очереди американских пулеметов... грозное предупреждение всем, кто хотел бы спастись, переплыв реку”. Таков был финал Второй мировой войны, и соглашение, освящавшее все эти ужасы (в котором сталинская подпись присоединилась к обоим подписавшим Атлантическую хартию в 1941 г.), торжественно объявляло: “Настоящей декларацией мы подтверждаем нашу веру в принципы Атлантической Хартии” 5.
Под конец ялтинской конференции произошел еще один любопытный эпизод. Во время последнего разговора “с глазу на глаз” между Рузвельтом и Сталиным накануне отъезда президента, собиравшегося встретиться с королем Ибн-Саудом, Сталин заметил, что “еврейский вопрос был очень трудным; они (русские) также хотели создать “еврейский национальный очаг” в Биробиджане, но из этого ничего не вышло: евреи оставались там два-три года, а затем разбегались по большим городам”. Тогда президент Рузвельт, в манере члена аристократического клуба, уверенного, что его хозяин также состоит в нем, “сказал, что он — сионист, спросив, является ли им маршал Сталин?” На читателя этих записей это производит впечатление, что тут два деловых человека подошли, наконец, к сути дела. Сталин ответил, “в принципе — да”, но тут же добавил, что “от него не укрывается трудность вопроса”. И здесь грузинский налетчик, грабивший банки, производит лучшее впечатление, как государственный деятель, и говорит в более деловом тоне, чем любой из западных лидеров за последние 40 лет, ни один из которых не видел в этом вопросе никаких “трудностей” (Черчилль заранее клеймил все разговоры о “трудностях”, как антисемитизм). Нет сомнения, что этим кратким обменом мнений разговор на эту тему не закончился, но в официальном отчете дальнейших подробностей не содержится. В тот же последний день официальных совещаний конференции Сталин спросил Рузвельта, какие уступки он собирается сделать королю Ибн-Сауду, на что президент ответил, что “он мог бы предложить ему только одну уступку, а именно отправить к нему (Ибн-Сауду) шесть миллионов американских евреев” (эта цитата засвидетельствована источниками, но вычеркнута из официального текста). Приведенные цитаты, за исключением последней, взяты нами из официального издания “Конференции на Мальте и в Ялте в 1945 г.”, опубликованного Госдепартаментом США 16 марта 1955 г. Газеты вышли на следующее утро, 17 марта, с заголовками на всю первую страницу, типичным для которых был заголовок в канадской “Монтреаль Стар”: “Столицы мира в ужасе после раскрытия секретов Ялты”. Все это, разумеется, ерунда: в 1955 году общественность воспринимала подобные сообщения с полным безразличием, будучи доведенной с помощью контроля печати до состояния бессильного одурения, предсказанного в “Протоколах” 1902 г.
Как исторический документ, разоблачения ялтинских протоколов достаточно красноречивы, однако они далеко не полны. Очень многое из них было вычеркнуто (мы привели только один пример), в том числе наверняка самое худшее. В мае 1953 г., под давлением со стороны американского Сената, Госдепартамент приступил к печатанию неподчищенных текстов, причем до июня 1956 г. должны были выйти из печати протоколы всех двенадцати совещаний на высшем уровне военного времени. Однако, до мая 1956 г. были опубликованы только ялтинские протоколы, и те подчищенные цензурой. Два сотрудника Госдепартамента, которым была поручена подготовка документов к печати и которые настаивали на ее полноте и спешности, д-р Дональд Дозер и г. Брайтон Баррон, были уволены в отставку в начале 1956 г., хотя еще в апреле 1955 г. со стороны президента Эйзенхауэра последовало заявление: “Я думаю, что глупо было бы... скрывать какие-либо документы военного времени, включая мои собственные ошибки. Надо опубликовать все, на чем общественность США могла бы научиться из прежних ошибок для принятия правильных решений в настоящее время”.
Перед увольнением на пенсию Баррона “подвергли усиленному промыванию мозгов, чтобы добиться от него согласия на изъятие ряда важных документов”. Он был вынужден заявить своему начальству, что готовящаяся ими к изданию компиляция «извращена, неполна и плохо подчищена с целью обелить прежние правительства и ввести американский народ в заблуждение”. История с ялтинскими документами показывает, что через 10 лет после войн государственная власть все еще была в руках “чужеземной группы”, сумевшей во время войны подчинить экономику, военные операции и государственную политику целям “распространения” революции. И теперь еще та группа была в состоянии игнорировать заявления президентов и действовать вопреки воле Конгресса США; возжи были полностью в их руках. Это означает, что проникновениев американское правительство и его аппарат агентов мировой революции, начавшееся со дней первого президентства Рузвельта в 1933 г., не было устранено и к 1955 году, несмотря на многочисленные разоблачения: а поскольку это так, то и в любой третьей мировой войне все силы Америки смогут снова быть направлены на скрытый, но по-прежнему первоочередной план создания мирового коммунизированного общества (третья фаза ленинского плана). Втянутые в такую войну народные массы снова будут воевать за цели, прямо противоположные тем, которые будут предподнесены им в ходе какого-либо нового “Перл-Харбора”.
Подрыв жизненных основ Запада не ограничивался одними Соединенными Штатами, но распространился на весь западный мир; если мы в этой главе описываем, главным образом, Америку, то это делается лишь потому, что после войны мошь и богатство Америки так выросли, что злоупотребление ими сможет решить судьбу всего мира. Как уже было нами показано, такое же положение наблюдалось и в Англии — стране, из которой произошли заокеанские нации, в том числе самые многочисленные из них, Канала и Австралия.
Первое разоблачение планов подрыва Запада и распространения мировой революции имело место в Канаде сразу же по окончании войны, и оно было единственным из четырех, в котором последовало полное правительственное расследование и полное опубликование всех его результатов; оно же было толчком к другим аналогичным разоблачениям в США, Австралии и Англии. Разоблачения были сделаны, с риском для собственной жизни, русским, сообщившим канадскому правительству о наличии сети шпионажа и агентурного проникновения в государственный аппарат, центром которого было советское посольство в Оттаве (несмотря на то, что разоблачение и предупреждения Запада о грозящей ему опасности были сделаны русскими, политики и печать продолжали натравливать свою общественность против “русских”, а отнюдь не против революционного коммунистического заговора, первой жертвой которого в свое время стала именно Россия). То, что в данном случае последовало полное и открытое расследование — весьма необычное в подобных случаях — обязано, по-видимому, тому обстоятельству, что тогдашний канадский премьер-министр, Макензи Кинг, был, хотя и дошлым политиком, но простаком, интересовавшимся, главным образом, спиритизмом. Документально убедившись в справедливости разоблачений Игоря Гузенко, он понял, что они свидетельствуют о “такой серьезности положения, в котором Канада еще никогда не находилась до сего времени”, и немедленно полетел известить президента США (преемника Рузвельта) и тогдашнего премьер-министра Англии (Клемента Эттли), что “положение было даже еще более серьезным в Соединенных Штатах и в Англии”.