От устного слова к письменной культуре
От варварства к христианству... Путь, на который варварские племена вступили довольно рано, но он от этого не оказался ни легче, ни короче. В конце VI в. епископ Григорий Турский кратко и жестко определил, что означало такого рода обращение: «...почитай то, что сжигал, сожги то, что почитал»2.
Вожди племенные быстро поняли политическую выгоду христианского монотеизма — веры в единого Бога, подсказывающей аналогичную модель государственной централизации. Обращение в христианство происходило широко: рубили, топили, жгли прежних идолов. Но что было делать с памятью, с сознанием? Не десятилетия даже, а века уйдут на то, чтобы забылись народные предания и потускнели древние мифы.
Миф — одно из важнейших слов в мировой культуре. Великое и таинственное слово, неуловимое в своей изменчивой многозначности. И все-таки: что такое миф?
Если сказать очень кратко, миф — это история об истории. События, происходившие когда-то и происходящие сегодня, мы называем историей. Но этим же словом мы называем рассказ об этих событиях. Мы живем в истории и мы рассказываем историю, а миф — событие, отраженное в нашем сознании. Смысловое пространство мифа простирается между первым и вторым значением слова «история», включая оба, сливая одно с другим до нераздельности, до неразличимости того, что было в действительности, и того, что возникло при позднейшем пересказывании событий.
Неразличимость — это одна из характеристик мифа. Миф не знает различия, например, между правдой и вымыслом. Он сам для себя высшая и единственная правда, закрепленная в рассказе, в слове. Миф не различает общего и индивидуального, поскольку сам он всегда — форма коллективного сознания и веры. Когда-то миф был сознанием рода, сегодня же мы сетуем, что нам навязывают мифы, мифологизируют нашу картину мира mass media — средства массовой информации. Мы все коллективно начинаем верить (одни больше, другие меньше) в то, о чем нам сообщают в сводках последних известий. Мы ведь знаем не сами события, а рассказ о них, историю об истории, т.е. миф.
Так что не думайте, будто миф умер. Миф вечен, во всяком случае пока существует общность людей. Наше сегодняшнее отличие состоит лишь в том, что миф не единственная форма нашего знания о мире. Мы пытаемся посмотреть на него со стороны, разгадать его, выйти из-под его власти. Нам это удается реже, чем мы надеемся. У истоков же человеческой культуры существовал только миф, родившийся вместе с первой мыслью человека и закрепленный в слове.
Мифологическим мышлением управлял закон аналогии: человек мыслил окружающий мир подобным самому себе, т. е. прежде всего живым, одухотворенным. На языке терминов это носит название антропоморфизм^ (от сочетания греческих слов «человек» и «форма»). Впрочем, и это пришло не сразу. Вначале человек вовсе не ощущал своей отдельности от того, что его окружало. Все сливалось в одухотворенной неразличимости единой природы, легко перевоплощалось одно в другое, сказочно меняло обличье. Все было всем, или, если воспользоваться образом Тютчева, — «все во всем». Мы сегодня склонны думать, что создание метафор — привилегия поэта. Хотя, конечно, метафора — один из смысловых пу-
' Гердер И. Г. Идеи к философии истории человечества. - М., 1977 - С 441 Турский Г. История франков. — М., 1987. — С. 50 — 51
1 Антропоморфизм — наделение человеческими свойствами явлений природы, животных, предметов, а также представление богов в человеческом образе.
тей языка и некогда едва ли не главный: все представлялось сравнимым, определимым одно через другое. Замечательный русский филолог прошлого века А. Н.Афанасьев говорил, что вначале каждое слово было эпитетом, т.е. «пластически обрисовывало» предмет по наиболее поразившему воображение качеству: яркости, холоду, цвету, размеру... Названные таким образом предметы превращались в зримое выражение этих свойств, становились их мерой. Все яркое соотносилось с солнцем, все высокое — с небом и все вообще — с тем единственным, кто давал названия, — с человеком.
Человек был общей мерой вещей, он постиг мир в сходстве с самим собой. Леса и травы уподоблялись волосам, камни — костям, воды — крови, мысль — птице... Если солнце — образец яркости, то оно само и звезды небесные — глаза мироздания. Но если судить о солнце не по его способности изливать свет, а по движению в небе, то возникает иное уподобление — колеснице, ежедневно въезжающей на небо, а отсюда уже недалеко до мысли о том, что ею кто-то должен управлять, как и всем видимым и миром. И кем он создан? (Путь создания метафорических уподоблений прекрасно описан в задуманном как учебник для профессиональных поэтов памятнике древнегерманского эпоса «Младшая Эдда».)
Мы знаем миф в основном как сказание о богах, ибо до нас он дошел в записях, дающих уже позднейшую версию мифа. Родился же он в смутном угадывании человеком своей связи с миром, в попытке понять его. Пожалуй, лишь языковые метафоры, если вдуматься в них, напомнят нам, какими были эти ранние догадки.
Боги появились много позже. Миф предшествовал религии. А еще точнее, он неразличимо содержал в себе все позднее разделившиеся формы духовной деятельности: религию, философию, науку, поэзию... «Все во всем», по Тютчеву, или, если перейти на язык не поэтических, а более строгих терминов, — синкретизм. Этим словом сто лет назад основоположник русской филологической школы академик А. Н.Веселовский определил состояние культуры, еще не знающей специализации, не расщепленной на разные сферы, пребывающей в состоянии мифологической полноты бытия.
Неразличимость — ее свойство, сказывающееся в том числе неразличением факта и вымысла, события и рассказа о нем, т.е. двух значений слова «история», с которых мы и начали вести речь о мифе. Различать было тем сложнее, что память была устной, передаваемой из поколения в поколение. Она легко соединяла разные события, перемещала эпизоды, устанавливала новые связи. Представьте себе, что на один экран одновременно передается несколько изображений. Они наслаиваются, взаимно перекрыва-
ют поле обзора, становясь непонятными: к чему относится этот меч, куда скачет и под кем этот конь, чье изображение виднеется на заднем плане? Тому, кто взялся бы связно описывать видимое, пришлось бы что-то додумывать, мысленно перекомпоновывать, объяснять в меру своего разумения. Так возникал бы мифологизированный образ прошлого.
Какого прошлого? Насколько удаленного от момента рассказа, т.е. от настоящего момента? На этот вопрос миф не знает ответа, да едва ли знает и сам вопрос. Здесь в силу вступает общий закон неразличимости, в данном случае — исторической. Миф различает лишь несколько глобальных перемен, происходивших в прошлом, — смену веков: от золотого к серебряному, к железному... От века богов — к веку героев. Боги пребывают не во времени, а в вечности. Герои присоединяются к ним, но они ближе к людям, они когда-то жили на земле. Их прошлое отделено от настоящего дня постоянной дистанцией. Ее принято называть эпической, поскольку о событиях этого героического прошлого повествует эпос. В эпосе оживала и продолжалась память рода. Через своих героев род был причастен богам, т.е. вечности, мыслимой по аналогии с круговоротом природной жизни. Человек, конечно, смертен, но как только промелькнет мгновение настоящего, поглощенное смертью, он возрождается для вечной жизни. Да и сама кратковременность земного пути протекает под присмотром богов и предков. Они установили законы, передаваемые изустно, хранимые не каждым по отдельности, но в коллективной памяти и в общем бытии. Единство и память поддерживались обрядами, ритуалом, существовавшим практически для всех важнейших сторон жизни.
От рождения до похорон человека сопровождал определенный порядок, издавна заведенный. Каждый обряд был обращением к богам: праздничный — с восхвалением, военный — с просьбой о победе, накануне охоты — с просьбой о добыче. Если к той архаичной жизни попытаться применить наши понятия, то можно сказать, что обряд инсценировал миф, ибо каждый раз заново с участием многих людей воспроизводил, разыгрывал его соответствующий эпизод. И с другой стороны — это была форма ретрансляции памяти, передачи ее не только в слове, но и в действии.
Из устной памяти рождается эпос. Из памяти, переведенной на язык действия, рождается драма. Остается найти, как внутри первоначальной неразложимости мифа постепенно обособляется третий род словесного творчества — лирика. Задолго до того, как мы можем говорить об индивидуальности, ощутившей потребность выразить себя, на полях эпического предания и внутри родового обряда обособляется эмоциональная реакция на происходящее. Она еще не вполне индивидуальна, это эмоциональная жизнь рода — в заплачке, выражающей скорбь по умершему; в гимне, вознесен-
ном богам. Это эмоция, остающаяся в пределах ритуала коллективной жизни, но в то же время указывающая путь, по которому пойдет развитие личности, постепенно обособляющей свой голос от общего хора.
А. Н. Веселовский полагал, что у трех родов поэзии существует различное отношение к предшествовавшему им синкретизму — обрядовой жизни. «Эпос и лирика представились нам следствием разложения древнего обрядового хора; драма в первых своих художественных проявлениях сохранила весь его синкретизм, моменты действа, сказа, диалога, но в формах, упроченных культом, и с содержанием мифа...»'.
Эпос и лирика торопят перемены. В них происходит рождение нового сознания. В эпосе — новый герой; в лирике — переход от ретранслирующего певца к слагающему свои песни и не скрывающему своего переживания поэту. Драма на какой-то стадии консервирует обряд, хотя и она меняется по мере того, как ее действо теряет свойство всеобщности и становится делом сначала полупрофессиональных исполнителей. В профессионализме — начало обособления искусства от других форм духовной жизни. В письменности — начало совершенно иного типа творчества. С письменным словом приходит другая культура, действительно совершается переход от варварства к христианству. В некоторых местах церковь боролась с остатками языческого мифа и как могла искореняла его. Иногда, напротив, клирик, монах или просто человек, получивший церковное образование, сам записывал старые эпические песни и таким образом мирно ставил точку в их развитии. К тому же он не просто записывал, но и редактировал, вытравляя языческое начало, добавляя христианские добродетели.
Со времени первого, простого, письменно сохраненного упоминания о героической поэзии германцев до их записи прошли века. Первым упоминавшим о ней был римский историк Тацит (I —II вв.): «По обычаю своих предков, германцы наступали полуголые, потрясая над головой щитами и опьяняя себя боевыми песнопениями» (История. — Кн. 2, 22). Пройдет еще два столетия, и варвары все чаще будут появляться в пределах Рима. Чаша военной победы склонится на их сторону. Возникнут первые варварские государства, пытающиеся установить у себя римский порядок, а с ним и римскую культуру.
Поздний римский пример оказался заразительным для победителей: заключенный в рушащемся Риме союз империи и христианской церкви они положат в основание новой государственности. Вначале обе власти были слабыми и нуждались во взаимной опоре.
1 Веселовский А. Н. Три главы из исторической поэтики // Историческая поэтика. — М., 1989. - С. 230.
Когда в IV в. Рим перестал быть столицей, с уходом светских правителей первым лицом в городе сделался римский епископ, еще при императорах претендовавший на значение первосвященника всей христианской церкви с титулом папы. Это притязание обосновывалось легендарной ссылкой на то, что первым епископом в Риме был апостол Петр, именно здесь заложивший камень (от латинского значения его имени) всего здания католической
церкви.
И титул и власть постепенно закрепились за римским папой, главой католической (от гр. «всеобщий, вселенский») церкви, в ком христиане западного мира начинают видеть свою последнюю надежду. Немало сохранилось преданий о том, как папе приходилось покидать стены Рима, чтобы обратить мольбу за город и жителей к очередному предводителю варваров, подобно тому как в 452 г. Лев I Великий будто бы остановил Аттилу.
Однако в это смутное время ничье положение не могло быть прочным. Номинально Рим находился под властью императора Восточной Римской империи со столицей в Константинополе. При тогдашних средствах сообщения с далеким Константинополем связывались два раза в год, а варвары были рядом, в Италии, по которой прокатывались разрушительными волнами в V в. — вестготы, гунны, в VI в. — лангобарды, завоевавшие большую часть страны и оставшиеся хозяевами в ней чуть ли не на два столетия. Папам посреди общей смуты и ересей, раздиравших церковь, приходилось бороться за ее целостность, обращать варварских вождей в истинную веру и постепенно округлять свои земные владения. Однако и достигнутое равновесие оставалось очень неустойчивым. В первой половине VIII в. происходит окончательный разрыв с Константинополем: папа Григорий II (715 — 731) осудил императора Льва Исаврийца как еретика, иконоборца (поддержавшего противников икон). Оставалось искать новых союзников и лучше, если в Европе. Пойти ли на более тесный союз с лангобардами? Такие попытки предпринимались, но более долговременного союзника папство нашло, заключив союз против них с королем франков Пипином Коротким (741—768).
Пипин в битве при Сузе в 754 г. разбивает лангобардов, положив конец их власти в Италии. Папа Стефан III за это венчает его королевской короной, на которую тот не имел наследственного права, а последнего представителя династии Меровингов заключает в монастырь. Пипин передает папе многие земли, отнятые у лангобардов, а заодно и Рим с окрестностями, хотя и не имеет над ним власти, поскольку эта территория все еще принадлежала императору. Однако фактическое право, подкрепленное силой, ставилось выше закона. Это черта и реальной политики, и мышления эпохи. Впрочем, мышление сказалось и в том, как папы поторопились подкрепить свои вновь обретенные права. Вслед «дару
Пипина» в папской канцелярии фабрикуется грамота, которой якобы император Константин Великий еще в IV в. передал всю власть над Римом и его областью папе Сильвестру.
Это одна из самых прославленных политических фальшивок. В момент ее создания так называемый «Константинов дар» обнаружил не только желание законно обставить неправое дело, но и апеллировать к авторитету античности, имперского Рима. Много позже, спустя семь веков, когда гуманисты Возрождения разоблачат подделку, отношение к «Константинову дару» станет пробным камнем нового исторического чувства, подкрепленного значительно лучшим знанием фактов и основанного на критике текста. Возрождение состоится как культурная реальность только при восхождении на вершины письменной культуры, сосредоточившей в своих руках достаточно текстов и овладевшей искусством их проницательного чтения.
Средние века в этом отношении были куда более бедными, доверчивыми и забывчивыми. Античность сохранилась в минимальном объеме школьной образованности, который в начале эпохи был доступен лишь самому узкому кругу последних хранителей прошлого, или клириков — людей, связанных с церковью. В монастырских школах продолжали учить, следуя позднеантичному тривию (trivium — «трехпутье») и квадривию (quadrivium), названным по количеству предметов, составлявших ступень обучения. На первой полагалось освоить три науки о слове — грамматику, диалектику и риторику, учившие писать, мыслить и говорить. Вторая ступень, своего рода средняя школа, включала четыре науки о числе — арифметику, геометрию, астрономию и музыку. Все вместе они составляли семь свободных искусств (artes liberales).
Однако тверже начал школьной премудрости запомнилась идея союза духовной и светской власти. О ней всячески напоминал римский папа, ибо ему для поднятия своего земного значения было важно выступать в роли того, из чьих рук светский владыка получает императорскую корону. В 800 г., спустя три века, на Западе вновь появился император: им стал король франков Карл I Великий. Его время в истории культуры получит название каролингского возрождения. Император, возрождавший античную политическую идею, покровительствовал и возрождению искусств. При дворе сложился кружок, где читали античных классиков, переводили, подражали им и даже в качестве псевдонимов принимали их имена: был свой Гораций, свой Гомер. Языком «придворной академии» была латынь.
Сам император, по свидетельству его биографа и члена академии Эйнгарда, говорил по-латыни и понимал по-гречески, прослушал грамматику, «обучался риторике, диалектике и в особенности астрономии, благодаря чему мог искусно вычислить церковные праздники и наблюдать за движением звезд.
Пытался он также писать и с этой целью постоянно держал под подушкой дощечки для письма, дабы в свободное время приучать руку выводить буквы; но труд его, слишком поздно начатый, имел мало успеха» (Эйнгард. Жизнь Карла Великого).
Каролингское возрождение не сделало эпохи, хотя и не осталось явлением кружковым: традиция ориентированного на античность образования не прерывалась в Западной Европе достаточно долго, сохранив по себе память в качестве некогда осуществленного при дворе Карла Великого образца искусств и учености. Что же касается их распространения и укоренения, то требовалось время, усилия, разветвленная образовательная система, способная дать высочайше одобренным идеям всенародную жизнь. Времени не было. Политическое дело, начатое Карлом, не продолжилось его наследниками, растащившими империю на части, погубившими начинания отца.
Очаги античной учености время от времени загорались в разных местах Европы, чтобы придать блеск той или иной короне и поразить воображение современников, но все они были попытками, обгонявшими эпоху, преждевременными. У них не было преемственности, как у Карла Великого во Франции, Альфреда Великого (871 —900) в Англии и даже у трех германских императоров, последовательно подхвативших идею империи, из саксонской династии, иначе известной по их именам как «оттоновской».
Отгон I принял корону владыки Священной Римской империи в 962 г. «Отгон II(973 — 983) заменил титул "императора августа", который носил его отец, титулом "императора римлян" {Imperator Romanorum). Его сын Отгон III,воспитанный матерью византийкой, обосновался в 998 г. в Риме и провозгласил восстановление Римской империи... издав буллу, на печати которой с одной стороны изображена голова Карла Великого, а с другой — женщина с копьем и мечом, Aurea Roma. В своих мечтах он проникся идеей универсализма...»1.
Универсальная мечта о всемирной империи в очередной раз не осуществилась. «Оттоновское» возрождение длилось не многим долее «каролингского», к тому же не оставив по себе столь же стойкой культурной памяти. Оно было явлением в большей мере местным — германским, разбросанным по монастырям и епископским резиденциям, хотя и из придворного круга вышла по крайней мере одна замечательная писательница — Хротсвита Гандерсгейм-ская(ок. 935 — после 975). Эта монахиня возродила искусство писания драмы, отзывающееся знанием римских образцов и надолго опередившее свой век.
Времени и сил развить культурный успех все еще не доставало. Однако поскольку привыкшая к мечу рука императора Карла плохо
' Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. - М„ 1992. С. 53.
держала перо, культура все в большей мере переносила себя на бумагу и все менее оказывалась зависимой в своем возрождении от возрождения политической идеи — союза духовных и светских властей.
К тому же союз империи с Римом явно расстроился. Та и другая сторона хотела главенствовать и диктовать условия. Миновал X в. — век унижения папства. Папа Григорий VII (1073—1085) провел реформу церковного устройства, направленную на установление порядка более жесткого, карающего как распущенность священников (запрет на брак, на продажу церковных должностей), так и нерадивость верующих. В отношениях со светскими правителями главным пунктом была борьба за инвеституру — право назначать и перемещать епископов. Григорий оставил это право за собой. Его реформа получила название григорианской и нашла выражение в документе «Диктат папы». Диктата духовной власти не приняла светская — император Генрих IV. Борьба шла с переменным успехом: то папа отлучал императора от церкви (1077) и тот смиренно являлся с покаянием в замок Каноссу («идти в Канос-су» стало метафорой для обозначения унизительной капитуляции), то император изгонял папу из Рима, чтобы вскоре бежать оттуда самому.
Новая острота противостояния свидетельствовала об одном: и духовная власть и светская окрепли настолько, что чувствовали себя готовыми для борьбы за первенство. А сама эта борьба уже отнюдь не исчерпывалась противостоянием или союзом Рима и империи. За всем этим просматривалось нечто более важное: противостояние духовной и светской культуры, последняя из которых была готова заявить права на большую самостоятельность.