XLIX. Алина, жена Корнелия Непота, – сестре своей Постумии, жене Публия Цекциния из Вероны
(30 октября)
Ты уже, наверно, читала письма о том, что произошло; мы их отправили с посланным диктатора тебе и семье поэта. Теперь я хочу сообщить по секрету кое-какие подробности. Муж горюет, словно потерял родного сына (Да минует нас такое несчастье! Наши мальчики, слава богам, здоровы). Я тоже любила Гая (Катулла), любила его с тех пор, когда мы вместе играли детьми. Но привязанность не должна ослеплять – с тобой я могу говорить откровенно, – и пусть эта горестная, полная заблуждений жизнь послужит нам уроком. Мне не нравились его друзья; мне, конечно, не нравилась эта подлая женщина; мне не нравились стихи, которые он писал последние годы, и у меня никогда не найдется ни симпатии, ни добрых слов для диктатора, который то и дело появлялся у нас в эти дни, словно старый друг дома.
Мы часто приглашали Гая к себе погостить, но ты знаешь, какой он был резкий и независимый. Поэтому когда он однажды утром появился у наших дверей в сопровождении старого Фуско, который нес его постель, и попросил разрешения пожить у нас в беседке, я поняла, что он тяжко болен. Муж тут же сообщил об этом диктатору. Диктатор прислал своего врача, грека по имени Сосфен, – более самонадеянного молодого упрямца я не видела! Я не стесняюсь утверждать, что сама я прекрасный врач. Думаю, что таким даром боги наделяют всех матерей, но этот Сосфен отвергал все издавна проверенные средства. Впрочем, об этом долго рассказывать.
Понимаешь, Постумия, я нисколько не сомневаюсь, что его убила эта женщина. Три года он благодаря ей испытывал все муки ада, и вдруг она стала сама доброта. Это его убило. Она у нас ни разу не появилась, но каждый день присылала письма, еду – и какую еду! – греческие рукописи и дважды в день справлялась о здоровье. Гай был, конечно, счастлив, но счастье бывает разное; тут было то зыбкое, призрачное счастье, которое, наверное, испытывают обманутые мужья, когда их жены неожиданно становятся очень ласковыми. Но дни шли, она так и не появлялась, а он на наших глазах терял надежду на выздоровление и отдавался во власть смерти. 27-го часа в три пополудни слуга его Фуско – ты его помнишь, он раньше был лодочником на озере Гарда – вбежал в дом и сказал что хозяин его в бреду стал одеваться, чтобы идти на прием к египетской царице. Я кинулась в беседку – Гай лежал без сознания в луже желчи: его вырвало. Муж сразу же послал за Сосфеном, и врач просидел возле Гая до рассвета, пока тот не умер. Меня к больному не пустили, но как ты думаешь, кто к нам явился часов около десяти? Сам диктатор. Он был в роскошном одеянии, должно быть, сбежал с приема царицы – до ее дворца, кстати, от нас не больше мили. Всю ночь до нас доносилась музыка и было видно зарево костров. Я случайно подслушала, как Фуско рассказывал мужу, что, когда диктатор вошел, Гай приподнялся на локте и дико заорал, чтобы тот убирался. Он обзывал его «похитителем свободы», «ненавистным чудовищем», «убийцей республики» и всякими другими ругательными словами, и, конечно, совершенно заслуженно! В это время появился муж – он ходил за нашим стариком – курителем бальзама. Муж мне потом рассказывал, что диктатор слушал всю эту брань молча, но был бледен как полотно. Цезаря, видно, давно не выгоняли вон, но тут он безропотно ушел.
Часа в два ночи он вернулся, сняв парадные одежды. Гай спал, а когда проснулся, то как будто примирился со своим посетителем. Муж говорит, что он даже улыбнулся и спросил: «Где ж ваш царственный пурпур, великий Цезарь?» Как ты знаешь, муж преклоняется перед этим человеком. (Мы с ним условились не говорить о нем друг с другом.) Корнелий уверяет, что Цезарь вел себя замечательно – и молчал и отвечал очень достойно. Цезарю, конечно, чаще других приходилось присутствовать у смертного одра. Ты ведь слышала эти рассказы, как в Галлии раненые отказывались умирать, пока полководец не кончит ночной обход. Я вынуждена признать, Постумия: хоть он и дурной правитель, в личности его есть что-то значительное и в то же время он ведет себя естественно. Муж сказал, что они с Сосфеном сидели в дальнем углу и поэтому он плохо слышал, о чем говорили те двое. Раз Гай, обливаясь слезами, рванулся с кровати и закричал, что он загубил свою жизнь и свой певческий дар ради благосклонности потаскухи. Я бы не знала, что тут сказать, а диктатор, как видно, нашелся. По словам мужа, он заговорил еще тише, однако можно было разобрать, что Цезарь превозносит Клодию Пульхру словно богиню. Гай лежал, уставившись в потолок, и слушал Цезаря. Время от времени Цезарь замолкал, но, когда тишина казалась Гаю чересчур долгой, он дотрагивался пальцем до руки Цезаря, словно требуя: говори, говори. А Цезарь просто рассказывал ему о Софокле! Гай умер под хор из «Эдипа в Колоне». Цезарь прикрыл ему веки монетами, поцеловал Корнелия и негодного врача и при первых лучах зари отправился домой один, без стражи.
Если хочешь, перескажи кое-что его отцу и матери, хотя, по-моему, их это только еще больше огорчит. Я бы лично считала себя виноватой, если бы один из моих сыновей стал жертвой такого увлечения. Думаю, однако, что мое воспитание уберегло бы их от подобной беды!
(Далее в письме обсуждается продажа земельных участков.)