Глава шестая. ПОЛУНОЧНЫЕ КОЛОКОЛА

В действительности же восстание как раз готово вспыхнуть. В четверг 9 августа, если постановление о низложении короля не будет вынесено в этот день Законодательным собранием, то мы должны вынести его сами.

Законодательное собрание? Бедное, утлое Законодательное собрание не может принять никакого постановления. В среду 8-го, после бесконечных дебатов, оно не может предъявить обвинение даже Лафайету и оправдывает его слышите, патриоты! - оправдывает большинством в два голоса против одного. Патриоты слышат. Мучимые страхом перед пруссаками и всевозможными подозрениями, патриоты бушуют целый день вокруг зала Манежа, оскорбляют многих влиятельных депутатов из оправдавшей правой, даже выгоняют их, хватают с грозными криками за ворот. Депутат Воблан и другие счастливы, что им удается укрыться в караульных и спастись через заднее окно. И вот на следующий день поступают бесконечные жалобы, письмо за письмом от оскорбленных депутатов; время проходит в жалобах, прениях и бесплодной болтовне: солнце в четверг садится, как и во все прочие дни, постановление о низложении не принято. Поэтому по шатрам, о Израиль! (То your tents, О Israel!)[143]

Якобинское общество умолкает; группы перестают ораторствовать; патриоты, сомкнув уста, "берут друг друга под руку", идут рядами по двое, быстрым, деловым шагом и исчезают в темных кварталах восточной окраины. Сантер готов, или мы его сделаем готовым. Сорок семь секций из сорока восьми готовы; даже секция Фий-Сен-Тома поворачивается якобинской стороной кверху, фейянской книзу и также готова. Пусть крайние патриоты осмотрят свое оружие, будь то пика или мушкет, а брестские братья и прежде всего хмурые марсельцы пусть готовятся к тому часу, когда они понадобятся! Синдик Редерер знает и сожалеет или нет, смотря, какой оборот примет дело, что 5000 пулевых патронов за эти немногие дни розданы федератам в городской Ратуше.

А вы тоже, храбрые господа, защитники короля, стекайтесь и вы со своей стороны в Тюильри. Не на Lever, a на Coucher, во время которого многих уложат в постель. Ваши входные билеты нужны, но еще нужнее ваши ружья! - Они собираются толпою, люди храбрые, также умеющие умирать. - Пришел старый фельдмаршал Малье, глаза его опять блестят, хотя и затуманенные пережитыми почти восемьюдесятью годами. Мужайтесь, братья! У нас тысяча красных швейцарцев, надежных сердец, стойких, как альпийский гранит. Национальные гренадеры по меньшей мере друзья порядка; командир из Манда[144]проявляет лояльное рвение "и ручается за них головой". Он ручается и за свой штаб, который, по счастью, еще не распущен, хотя декрет уже принят.

Комендант Манда связался с мэром Петионом и носит при себе в эти три дня его письменный приказ подавить силу силой. Эскадрон с пушками на Пон-Неф должен повернуть назад марсельцев, если они захотят перейти реку; эскадрон у городской Ратуши должен разрезать надвое идущих из Сент-Антуана "при выходе их из-под арки Сен-Жан", прогнать одну половину в темные кварталы восточной окраины, а другую вперед "сквозь ворота Лувра". Немало эскадронов и конницы в Пале-Руаяле, на Вандомской площади; все они должны идти в атаку в надлежащий момент и очищать ту или другую улицу. У нас будет новое 20 июня, только еще более бесплодное? Или, может быть, восстание совсем не посмеет разразиться? Эскадроны Манда, конная жандармерия и синие гвардейцы идут с топотом, бряцая оружием; канониры Манда громыхают пушками. Все это под покровом ночи под звуки барабанов, бьющих сбор, когда люди ложатся спать. Такова ночь на 9 августа 1792 года.

С другой стороны, 48 секций сообщаются между собой с помощью быстрых гонцов; каждая из них выбирает "по три делегата с неограниченными полномочиями". Синдик Редерер и мэр Петион посылаются в Тюильри, а храбрые законодатели, когда барабан возвестит опасность, должны отправиться в свой зал. Девица Теруань надела гренадерскую шапку и короткую амазонку, засунула за пояс пару пистолетов и прицепила сбоку саблю в ножнах.

Вот какая игра разыгрывается в этом сатанинском Париже, городе всех демонов! А все же ночь, когда мэр Петион прохаживается по Тюильрийскому саду, "прекрасна и спокойна": Орион и Плеяды сверкают совершенно невозмутимо. Петион вышел в сад; "жара" внутри дворца была невыносима. Король принял его весьма сурово, как и следовало ожидать, и теперь нет выхода: синие эскадроны Манда поворачивают его назад от всех ворот; гренадеры Фий-Сен-Тома даже дают волю языку, обмениваясь предположениями, как поплатится добродетельный мэр "в случае какого-нибудь несчастья" и т. п., хотя другие, наоборот, преисполнены вежливости. Несомненно, что в эту ночь в Париже никто не был в более затруднительном положении, чем мэр Петион; он, так сказать, обязан под страхом смерти улыбаться одной стороной лица и плакать - другой, а если он сделает это недостаточно искусно, ему грозит смерть! Только в четыре часа утра Национальное собрание, узнав о его положении, приглашает его "дать отчет о положении Парижа", о котором он ничего не знает; однако благодаря этому он попадает домой, в постель, и в Тюильри остается одна его золоченая карета. Едва ли менее щекотлива и задача Редерера, который должен выжидать, пока не решится вопрос, плакать ему или смеяться, пока не увидит конечного результата. Он подобен двуликому Янусу, или мистеру Смотри В Обе Стороны, как выражается Беньян. Ну а пока эти оба януса гуляют с другими такими же двуликими и "говорят о безразличных предметах".

Редерер время от времени входит во дворец послушать, поговорить, послать в управление департаментов, так как, будучи их прокурором-синдиком, он не знает, как себя вести. Комнаты все полны: около семисот господ в черном толпятся и протискиваются в них; красные швейцарцы стоят, словно скала; призрак или полупризрак министерства с Редерером и советниками толпятся вокруг их величеств; старый маршал Малье коленопреклоненно заявляет королю, что он и эти храбрые господа пришли умереть за него. Чу! Среди мирной полуночи вдруг раздается звон отдаленного набата! Да, нет сомнения: одна колокольня за другой подхватывает странную речь. Царедворцы в черном прислушиваются у отворенных окон, различают отдельные колокола27: это набат с Сен-Рока, а этот не с Сен-Жака ли, называемого de la Boucherie? Да, Messieurs! И даже Сен-Жермен Оксерруа - разве вы не слышите его? Этот самый колокол грозно звучал 220 лет назад, в вечер Варфоломеевской ночи, но тогда по приказанию короля[145]. И колокола продолжают гудеть. Вот ударили в колокол и на городской Ратуше, его можно узнать по тону! Да, друзья, это городская Ратуша, это она говорит так с ночью чудесным металлическим языком и человеческой рукой: сам Марат, как известно, дергал веревку! Марат звонит; Робеспьер куда-то зарылся; его не видно в течение ближайших сорока часов; у некоторых людей есть мужество, а у других его все равно что нет, и даже злоба не придаст им его.

Смятение усиливается, по мере того как постепенно приближается исход, и час сомнений рождает, в муках и слепой борьбе, уверенность, которую ничто не может уничтожить! Делегаты с неограниченными полномочиями, по три от каждой секции, в общем 144 человека, собрались около полуночи в городской Ратуше. Эскадрон Манда, стоящий здесь, не препятствовал их входу: разве они не представляют Центральный комитет секций, обыкновенно заседающий здесь, хотя сегодня и в большем количестве? Они здесь, но среди них царят смущение, нерешительность и праздная болтовня. Снуют юркие гонцы, жужжат слухи о черных придворных, о красных швейцарцах, о Манда и его отрядах, готовых идти в атаку. Не лучше ли отложить восстание? Да, отложить. Га! Слышите? Из Сент-Антуанского предместья доносятся красноречивые звуки: набат звонит там как бы сам собою! Нет, друзья, вы не можете отложить восстание; вы должны произвести его и с ним жить или умереть!

Итак, скорее! Пусть прежние муниципальные советники сложат с себя полномочия и мандаты перед лицом избравшей их верховной народной власти и передадут их этим новым ста сорока четырем! Волей или неволей, старые муниципалы, но вы должны уйти. Да разве не счастье для иного муниципала, что он может умыть себе руки в этом деле и сидеть парализованным, безответственным, пока не пробьет его час, или даже идти домой спать?28 Остаются из старых только двое или, самое большее, трое: мэр Петион, в это время гуляющий в Тюильри, прокурор Маню-эль и товарищ прокурора Дантон, этот невидимый, все поддерживающий Атлас. Среди этих ста сорока четырех находятся Гюгенен с набатом в сердце, Бийо, Шометт, редактор Тальен, Фабр д'Эглантин, Сержан[146], Пани[147], короче, весь распускающийся или уже распустившийся цвет беспредельного патриотизма. Разве мы, как по волшебству, не составили новый муниципалитет с самой неограниченной властью, готовый действовать и объявить себя просто-напросто "на положении восстания"? Прежде всего пошлем за комендантом Манда; пускай он предъявит приказ, полученный им от мэра, и пусть новые муниципальные советники посетят те отряды, которым предписано выступить в атаку, а набат пускай звонит как можно громче. Вперед, вы, сто сорок четыре! Отступать вам уже поздно.

Читатель, не думай в своем спокойном положении, что восстание - легкое дело. Восстание - дело трудное: каждый человек не уверен даже в ближайшем соседе, совершенно не уверен в дальних соседях, не знает, какая сила с ним, какая против него, и уверен только в одном: что в случае неудачи его удел виселица! Восемьсот тысяч голов, и в каждой из них особая оценка этой неизвестности и особая, соответствующая ей теория поступков; из стольких неуверенностеи вытекает с каждой минутой уверенность в неизбежном, неизгладимом конечном результате, который может одинаково привести и к гражданскому венцу, и к позорной петле.

Если бы читатель мог полететь, подобно Асмодею[148], мановением руки открыть все крыши и частные квартиры и заглянуть в них с башни собора Парижской Богоматери, какой Париж увидел бы он! Визг и причитания на высочайших дискантовых нотах, воркование и скептические речи в басовых тонах; мужество, доходящее до отчаянного упорства; трусость, безмолвно дрожащая за забаррикадированными дверями, а вокруг - спокойно храпящее тупоумие, которое всегда способно спать. И между этим звоном заливающихся колоколов и этим храпом тупости какая еще лестница трепета, возбуждения, отчаяния! И над всем этим лишь Сомнение, Опасность, Смерть и Ночь!

Борцы одной секции выходят, но узнают, что соседняя не трогается, и уходят обратно. Сент-Антуан, по эту сторону реки, не уверен в Сен-Марсо, по ту сторону. Надежны лишь храп тупости да 600 марсельцев, умеющих умирать. Манда, дважды вызванный, не является в Ратушу. Гонцы летают беспрерывно с быстротой отчаяния; тысячи голосов шепотом обмениваются слухами. Теруань и частные патриоты, подобно ночным птицам, носятся в тумане, производя разведку то там, то здесь. Из Национальной гвардии около трех тысяч последовало за Манда, когда он велел бить сбор; остальные следуют своей собственной теории неуверенности, одни - что лучше было бы идти с Сент-Антуаном, другие, многочисленные - что в подобном случае безопаснее всего было бы лечь спать. А барабаны бьют, словно исступленные, набат звонит. Но даже Сент-Антуан только выходит и возвращается; коменданту Сантеру не верится, что марсельцы и Сен-Марсо пойдут. О ленивая пивная бочка с громким голосом и деревянной головой! Время ли теперь колебаться? Эльзасец Вестерман хватает его за горло с обнаженной саблей, и теперь эта тупица верит. Таким образом, в суете, неуверенности и при звоне набата, проходит долгая ночь; всеобщее волнение достигает истерического напряжения, но из этого ничего не выходит.

Однако по третьему вызову Манда является. Он приходит один, без стражи и удивляется, видя новый муниципалитет. Его прямо спрашивают, считает ли он возможным выполнить приказ мэра противодействовать силе силой и о стратегическом плане, состоящем в том, чтобы разрезать Сент-Антуан на две половины; он отвечает, что может сделать это. Тогда муниципалитет находит, что было бы правильно отослать этого национального стратега в тюрьму Аббатства и предоставить судить его судебной палате. Увы, снаружи уже теснится суд, но суд не писаного закона, а первобытного кулачного права, суд, взволнованный до истерики, жестокий, как страх, слепой, как ночь, и этот-то суд вырывает бедного Манда из рук его охранителей, валит его на пол и убивает на ступенях городской Ратуши. Смотрите, новые муниципальные советники и ты, народ, на положение восстания! Кровь пролита, за кровь придется ответить. Увы, при такой истерии крови прольется еще больше, потому что в этом отношении человек похож на тигра: ему стоит только начать.

Семнадцать субъектов было схвачено разведчиками-патриотами на Елисейских Полях, в то время как они, едва видимые, проносились перед ними, также едва видимыми. Есть у вас пистолеты, рапиры, вы, семнадцать? Вы один из проклятых "мнимых патрулей", которые бродят с антинациональными намерениями, рыская, кого выследить, что истребить! Семнадцать пленных ведут на ближайшую гауптвахту, одиннадцать из них спасаются через заднее окно. "Что это?" Девица Теруань появляется у переднего выхода с саблей, пистолетами и свитой, обличает изменническое соглашение и хватает оставшихся шестерых, чтобы не было надругательства над народным правосудием. Из этих шестерых спасаются еще двое во время суеты и прений суда кулачного права; остальные четверо несчастных убиты, как Манда; это два бывших лейб-гвардейца, один веселой жизни аббат и роялистский памфлетист Сюлло известный нам по имени писатель и остряк Бедный Сюлло, его "Апостольские деяния" и остроумные журналы-плакаты (он был талантливый человек) приходят, таким образом, к концу; сомнительные шутки разрешаются серьезным ужасом! Вот над какими делами занимается утро 10 августа 1792 года.

Подумайте, какую ночь провело бедное Национальное собрание, заседающее "в большом меньшинстве", пытаясь дебатировать, дрожа и трепеща от страха, поворачиваясь ко всем тридцати двум азимутам сразу, как магнитная стрелка в бурю! Произойдет ли восстание? Что, если оно произойдет и не удастся? Увы, ведь в этом случае черные придворные с ружьями, красные швейцарцы со штыками, опьяненные победой, могут обрушиться на нас и спросить: "Ты, нерешительное, утлое, само себя смущающее, само себя уничтожающее Законодательное собрание, что ты делаешь здесь, почему ты не тонешь?" Или представьте себе бедных национальных гвардейцев, стоящих биваком во "временных палатках" или, выстроившись рядами, переминающихся с ноги на ногу всю долгую ночь, в то время как новые трехцветные муниципалы приказывают одно, а старые офицеры Манда - другое! Прокурор Манюэль приказал оттащить пушки с Пон-Неф; никто не решается его ослушаться. Очевидно, значит, что старый, так давно уже обреченный штаб наконец в эти часы распущен и наш комендант теперь не Манда, а Сантер? Да, друзья, отныне Сантер наверное уже не Манда! Отряды, которые должны были идти в атаку, не видят ничего определенного, кроме того, что они промерзли, голодны, утомлены караулом, что было бы печально убивать своих же братьев-французов и еще печальнее быть убитыми ими. Вне и внутри тюильрийской ограды люди эти охвачены мрачным, нерешительным настроением. Одни только красные швейцарцы стоят непоколебимо. Офицеры подкрепляют их водкой, от которой национальные гвардейцы, зашедшие слишком далеко вперед для водки, отказываются.

Король Людовик прилег тем временем отдохнуть; на парике его, когда он появляется, с одной стороны нет пудры. Старый маршал Малье и господа в черном становятся тем бодрее, чем долее медлит народ с восстанием; они даже острят: "Le tocsin ne rend pas" (Набат, подобно тощей, дойной корове, не действует). Впрочем, разве нельзя провозгласить закон о военном положении? Трудно, так как мэр Петион, по-видимому, ушел. С другой стороны, наш временный комендант, так как Манда только что ушел в Ратушу, жалуется, что такое большое количество придворных в черном затрудняют службу, являются бельмом на глазу у национальных гвардейцев. На что Ее Величество выразительно отвечает, что это люди верные, готовые повиноваться, готовые все перенести.

Между тем желтый свет ламп в королевском дворце меркнет при свете занимающейся утренней зари. Толкотня, суета, смятение нарастают по мере того, как дело близится к концу. Редерер и призрачные министры протискиваются в толпе, совещаются в боковых комнатах то с королем, то с королевой, то с обоими вместе. Сестра Елизавета отводит королеву к окну: "Сестра, посмотри, какой чудесный восход!" - как раз над церковью якобинцев и той части города! Какое счастье, если б из набата ничего не вышло! Но Манда не возвращается. Петион ушел; многое колеблется на невидимых весах. Около пяти часов из сада поднимается какой-то гул, похожий на ликование, переходящий в рев и заканчивающийся вместо "Vive le Roi!" криком "Vive la Nation!". "Mon Dieu! - восклицает один из призрачных министров. -Что он там делает?" Это король, вышедший со старым маршалом Малье произвести смотр войскам, и ближайшие отряды приветствуют его таким образом. Королева заливается слезами. Однако, когда она снова выходит из кабинета, глаза ее сухи и спокойны, взгляд даже весел. "Австрийская губа и орлиный нос, выдающийся более обыкновенного, придавали ее лицу, - говорит Пелтье30, - величие, о котором не видевшим ее в эти минуты трудно составить себе представление". О дочь Терезии!

Король Людовик входит, тяжело дыша от усталости, но все же со свойственным ему равнодушным видом. Из всех надежд самая приятная в эту минуту та, что набат кончится ничем.

Глава седьмая. ШВЕЙЦАРЦЫ

Несчастные друзья, набат принес, уже принес результаты! Смотрите, как при первых солнечных лучах неизмеримый, порожденный ночью океан пик и ружей, сверкая, надвигается с далекого востока! Оно идет, это страшное войско: Сент-Антуан движется с этой стороны реки, Сен-Марсо - по той, хмурые марсельцы - впереди. С далеко слышным гулом и зловещим ропотом, подобно приливу океана, вздымающемуся из глубины пучин под влиянием луны, они надвигаются, сверкая оружием; никакой король, ни Канут, ни Людовик, не может приказать этому океану повернуть назад. Волнующиеся боковые потоки невооруженных, но шумных зрителей стремятся туда и сюда; стальное войско подвигается вперед. Новый комендант Сантер, правда, остановился в городской Ратуше отдохнуть на полдороге, но эльзасец Вестерман со сверкающей саблей в руке не отдыхает, ни секции, ни марсельцы, ни девица Теруань не отдыхают, а, не останавливаясь, идут вперед.

Где же отряды Манда, которые должны были идти в атаку? Ни один отряд не двигается, а если двигается, то в неверном направлении, не по той дороге, и офицеры радуются, что они делают хоть это. Поныне неизвестно в точности, оказал ли отряд на Пон-Неф хотя бы тень сопротивления, во всяком случае мрачные марсельцы в сопровождении Сен-Марсо переходят его беспрепятственно и уже с твердой надеждой приближаются к сентантуанцам и остальным, чтобы вместе направиться к Тюильри - цели их похода. Там наслышаны об их приближении, и все приходит в движение: красные швейцарцы осматривают свои пороховницы; придворные в черном вытаскивают ружья, рапиры, кинжалы, у некоторых даже каминные лопатки; каждый хватается за то оружие, какое есть под рукою.

Судите же, как при таких обстоятельствах чувствовал себя синдик Редерер! Неужели милосердное небо не укажет среднего спасительного пути для бедного синдика, колеблющегося между двумя сторонами? Если бы Его Величество согласился пройти к Национальному собранию! Но Его Величество и особенно Ее Величество не могут согласиться на это. Ответила ли королева "fi donc" на это предложение или сказала даже, что предпочитает быть пригвожденной к стенам? По-видимому, нет. Пишут также, что она дала королю пистолет, говоря, что теперь время показать себя - теперь или никогда. Близкие свидетели этого не видели, и мы также. Они видели только, что она была царственно спокойна, она не рассуждала, не спорила с неизбежностью, но, подобно Цезарю в Капитолии, завернулась в свою мантию, как надлежит королевам и сынам Адама. Но ты, Людовик? Из какого же материала создан ты? Неужели ты не можешь рискнуть хоть раз, ради спасения жизни и короны? Самая глупая, загнанная лань умирает не так. Неужели ты самый немощный из смертных или самый кроткий? Во всяком случае, самый злополучный.

Поток надвигается, смятение синдика Редерера и всех все возрастает и возрастает. Неистовый шум доносится от вооруженных национальных гвардейцев во дворе; всюду бесконечное жужжание языков. Что посоветовать? А поток уже близок! Гонцы, разведчики поспешно отдают отчет через наружные решетки или переговариваются, сидя верхом на стенах. Синдик Редерер выходит и возвращается, канониры спрашивают его: "Стрелять ли нам в народ?" Министры спрашивают: "Ворвутся ли в королевский дворец?" Синдику Редереру приходится вести трудную игру. Он говорит с канонирами красноречиво, с жаром, с таким жаром, с каким только может говорить человек, которому приходится дышать холодом и жаром одновременно. Холодом и жаром, Редерер? Что касается нас, то мы не можем одновременно и жить, и умереть! Канониры в ответ бросают свои фитили. - Подумайте об этом ответе, король Людовик и королевские министры, и пойдите по надежному среднему пути бедного синдика Редерера в зал Манежа. Король Людовик сидит, опершись руками о колени и нагнувшись телом вперед, пристально смотрит некоторое время на Редерера, потом отвечает, глядя через плечо на королеву: "Marchons!" (Пойдем!) Они идут: король Людовик, королева, сестра Елизавета, двое королевских детей и гувернантка - в сопровождении синдика Редерера и других официальных лиц, среди двойной шеренги национальных гвардейцев. Люди с мушкетами, стойкие красные швейцарцы, смотрят грустно, с укоризной, но слышат от синдика только слова: "Король идет в Собрание, расступитесь!" Несколько минут назад на всех часах пробило восемь. В этот час король покинул Тюильри навсегда.

О стойкие швейцарцы и храбрые дворяне в черном, ради какого дела вы жертвуете собою сами и жертвуют вам другие! Посмотрите в западные окна, и вы увидите, как спокойно король Людовик продолжает свой путь, а маленький королевский принц, "играя, подбрасывает ногами упавшие листья". Бушующая толпа кишит на параллельной с ними фейянской террасе; в ней особенно шумит один, с длинной жердью: не вздумают ли они загородить наружную лестницу и задний выход из зала, когда королевская семья подойдет? Королевская гвардия может дойти только до нижней ступеньки. Смотрите, вот выходит депутация законодателей; человека с длинной жердью успокаивают увещаниями, охрана Собрания соединяется с королевской охраной, и все в крайнем случае могут подняться вместе; наружная лестница свободна или по меньшей мере проходима. Их величества поднимаются; синий гренадер берет на руки бедного королевского принца, спасая его от давки; их величества вошли и навсегда исчезли с ваших глаз. - А вы, швейцарцы и придворные в черном? Вас оставили стоять среди зияющей бездны и землетрясения восстания без компаса, без команды; если вы погибнете, то будете больше чем мучениками, потому что погибнете не за идею. Придворные в черном большей частью исчезают через всевозможные выходы, а бедные швейцарцы не знают, что делать: для них ясна только единственная их обязанность оставаться на своем посту, и они исполнят ее.

Однако сверкающее море стали приблизилось, оно ударяется уже о дворцовые ограды и восточные дворы, непреодолимое, с шумом вздымающееся вширь и вдаль, - оно врывается, наполняет площадь Карусель, мрачные марсельцы впереди. Король Людовик ушел, говорите вы, в Собрание! Прекрасно; но пока Собрание не сместит его, что толку в этом? Наше место здесь, в этом замке, или в его крепости; мы должны остаться здесь. Подумайте, стойкие швейцарцы, хорошо ли, если начнется убийство и братья станут расстреливать друг друга из-за каменного здания? Бедные швейцарцы, они не знают, что делать: из южных окон некоторые бросают патроны в знак братства; они стоят плотными рядами на восточной наружной лестнице и внутри вдоль длинных лестниц и коридоров, стоят миролюбиво, но отказываются двинуться с места. Вестерман говорит с ними на немецко-эльзасском наречии, марсельцы умоляют темпераментной провансальской речью и мимикой; оглушительный гул увещаний и угроз окружает их. Швейцарцы стоят непоколебимо, мирно, но неподвижно, подобно красной гранитной плотине среди бушующего и сверкающего моря стали.

Кто может помешать неизбежному? Марсельцы и вся Франция на одной стороне, гранитные швейцарцы на другой. Жесты становятся все возбужденнее, марсельцы размахивают саблями; швейцарцы хмурятся, и пальцы их нажимают ружейные курки. Вдруг, заглушая весь шум, три ядра из марсельских пушек, направленных плохим артиллеристом, с громом вылетают и катятся по крышам! Швейцарцы командуют: "Стрелять!" И стреляют залпами, повзводно, беглым огнем; немало марсельцев, и среди них "высокий мужчина, шумевший больше всех", падают безмолвно и лежат, пригвожденные к мостовой, немало их окончили здесь свой длинный, пыльный путь! Площадь Карусель пуста: черное море отступило, "некоторые бежали, не останавливаясь, до самого Сент-Антуана". Канониры без фитилей исчезли в пространстве, оставив свои пушки, которыми швейцарцы завладевают.

Что это был за залп! Он разнесся приговором по всем четырем сторонам Парижа и отдался во всех сердцах, подобно звуку военного клича Беллоны! Хмурые марсельцы, тотчас же снова соединившиеся, превратились в черных демонов, умеющих умирать. Не отстают ни Брест, ни эльзасец Вестерман, ни девица Теруань - настоящая Сивилла[149]Теруань. Мщение! Victoire pu la mort! (Победа или смерть!) Из всех патриотских ружей и орудий, больших и малых, с фейянской террасы и со всех террас и площадей широко разлившегося мятежного моря поднимается в ответ красный огненный вихрь. Синие национальные гвардейцы, стоящие в саду, не могут помешать своим ружьям действовать против иноземных убийц, потому что в скученной толпе людей между ружьями устанавливается симпатия. Да и все человечество, подобно настроенным струнам, обладает бесконечным созвучием и единством: ударьте по одной струне, и все одинаково настроенные зазвучат тихой мелодией или оглушительным воплем безумия! Конные жандармы скачут очертя голову; по ним стреляют только потому, что они движутся; они скачут через Королевский мост, сами не зная куда. Мозг Парижа, воспаленный мозг, здесь, в центре, он охвачен пламенем безумия.

Смотрите, огонь не прекращается; беглый огонь швейцарцев из дворца также не ослабевает. Они захватили даже, как мы видели, пушки, а теперь в их руки попадают еще три, с другой стороны, но, к сожалению, без фитилей; с помощью лишь стали и кремня ничего не выходит, несмотря на все попытки. Если бы удалось ответить! Патриотические зрители озабочены. Один весьма странный патриот-зритель думает, что, если бы у швейцарцев был командир, они победили бы. Мнение этого зрителя имеет вес: его имя - Наполеон Бонапарт. На другом берегу реки также стоят внимательные зрители, в том числе женщины, и среди них остроумный доктор Мюр из Глазго[150]; пушки с грохотом проезжают мимо них, останавливаются на Королевском мосту и разряжают свои чугунные утробы против Тюильри, и при каждом новом залпе женщины и зрители "кричат от восторга и рукоплещут". Дьявольский город! В отдаленных улицах люди пьют утренний кофе, идут по своим делам, останавливаясь время от времени, когда глухое эхо становится несколько громче. А здесь марсельцы падают раненые, но у Барбару есть врачи; он и сам здесь и действует, хотя втайне, под прикрытием. Марсельцы, падая, пораженные насмерть, передают свои ружья, указывают, в каком кармане у них патроны, и умирают бормоча: "Отомсти за меня, отомсти за Отечество". Федеральных брестских офицеров, скачущих в красных мундирах, расстреливают, принимая за швейцарцев. Смотрите, Карусель в огне! Париж превратился в ад! Да, бедный город охвачен лихорадкой и судорогами! Кризис продолжается около получаса.

Но кто это показывается у заднего выхода зала Манежа со значками Законодательного собрания и пробирается сквозь сутолоку, под смертоносным градом по направлению к Тюильри и швейцарцам? Это письменное приказание Его Величества прекратить стрельбу! О злополучные швейцарцы! Почему у вас не было приказания не начинать ее? Швейцарцы с радостью прекратили бы стрельбу, но кто может заставить обезумевших мятежников сделать это? С мятежом нельзя говорить, еще меньше он, гидроголовый, может слышать. Мертвые и умирающие сотнями лежат вокруг; их несут, окровавленных, по улицам для оказания помощи, и вид их, подобно факелу фурий, зажигает безумие. Патриотический Париж ревет, как медведица, у которой отняли медвежат. "Вперед, патриоты! Мщение! Победа или смерть!" Были люди, бросавшиеся в свалку с одними тросточками вместо всякого оружия. Ужас и безумие царят в этот час.

Швейцарцы, теснимые снаружи, парализованные изнутри, перестали стрелять, но не перестали падать от пуль. Что им делать? Момент отчаянный. Искать прикрытия или немедленно умереть? Но где прикрытие? Одна часть выбегает на улицу Де-Лешель и уничтожается целиком (en entier). Другая часть, с другой стороны, бросается в сад, "под сильным огнем" вбегает с мольбой в Национальное собрание, встречает сочувствие и укрывается там на задних скамейках. Третья, самая большая, составив колонну в 300 человек, устремляется к Елисейским Полям. Ах, если б вам удалось достигнуть Курбевуа, где находятся другие швейцарцы! Увы, под сильным огнем колонна "вскоре расстраивается из-за различия во мнениях", распадается на разрозненные кучки; часть прячется в закоулках, остальные умирают, сражаясь на улицах. Стрельба и убийства не прекращаются еще долго. Стреляют даже в красных швейцаров при отелях независимо от того, швейцарцы ли они от рождения или suisse только по названию. Стреляют даже в пожарных, заливающих дымящуюся Карусель: почему же Карусели не сгореть? Некоторые швейцарцы спасаются в частных домах и находят, что сострадание все еще живет в человеческих сердцах. Храбрые марсельцы, еще недавно столь грозные, тоже милосердны и хлопочут над спасением раненых. Журналист Горса горячо увещает разъяренные группы. Клеманс, виноторговец, натыкается на решетку Собрания, держа за руку спасенного им швейцарца; страстно рассказывает, с каким трудом и опасностью он спас его, обещает, будучи сам бездетен, помогать ему и, среди рукоплесканий, падает без чувств на шею бедному швейцарцу. Но большинство убито и даже искалечено. Пятьдесят (некоторые говорят, восемьдесят) человек отводятся национальными гвардейцами в качестве пленных в городскую Ратушу, но на Гревской площади озлобленный народ бросается на них и убивает всех до единого. "О Peuple, которому завидует Вселенная!" Peuple, охваченный яростью безумия!

Немногое в истории кровавых бань ужаснее этого побоища. Как неизгладимо запечатлевается в грустном воспоминании красная нить несчастной колонны красных швейцарцев, "распадающейся из-за несогласия во мнениях" и исчезающей во мраке и смерти! Честь вам, храбрые люди, и почтительное сожаление на долгие времена! Вы были не мученики, но почти более чем мученики. Он не был вашим королем, этот Людовик, и он покинул вас, как король из тряпок и лохмотьев: вы были только проданы ему за несколько грошей в день, но вы хотели работать за свое жалованье, сдержать данное слово. Работа эта теперь означала смерть, и вы исполнили ее. Слава вам и да будет жива во все времена старая Deutsche Biederkeit и Tapferkeit и доблесть, заключающаяся в достоинстве и верности, будь эти качества швейцарскими или саксонскими! Люди эти были не побочными, а законными сынами Земпаха и Муртена, преклонявшими колена, но не перед тобой, бургундский герцог! Пусть путешественник, проезжающий через Люцерн, свернет в сторону взглянуть на их монументального Льва - не ради только Торвальдсена![151]Высеченлая из цельной скалы фигура льва отдыхает у тихих вод озера, убаюкиваемая далекими звуками rance-des-vaches (пастушеской песни); вокруг безмолвно стоят на часах гранитные горы, и фигура, хотя и неодушевленная, говорит.

Наши рекомендации