Глава 26. пятый день заключения
Между тем миледи наполовину уже торжествовала победу, и достигнутый успех удваивал ее силы.
Нетрудно было одерживать победы, как она делала это до сих пор, над людьми, которые легко поддавались обольщению и которых галантное придворное воспитание быстро увлекало в ее сети; миледи была настолько красива, что на пути к покорению мужчин не встречала сопротивления со стороны плоти, и настолько ловка, что без труда преодолевала препятствия, чинимые духом.
Но на этот раз ей пришлось вступить в борьбу с натурой дикой, замкнутой, нечувствительной благодаря привычке к самоистязанию. Религия и суровая религиозная дисциплина сделали Фельтона человеком, недоступным обычным обольщениям. В этом восторженном уме роились такие обширные планы, такие мятежные замыслы, что в нем не оставалось места для случайной любви, порождаемой чувственным влечением, той любви, которая вскармливается праздностью и растет под влиянием нравственной испорченности. Миледи пробила брешь: своем притворной добродетелью поколебала мнение о себе человека, сильно предубежденного против нее, а своей красотой покорила сердце и чувства человека целомудренного и чистого душой. Наконец-то в этом опыте над самым строптивым существом, какое только могли предоставить ей для изучения природа и религия, она развернула во всю ширь свои силы и способности, ей самой дотоле неведомые.
Но тем не менее много раз в продолжение этого вечера она отчаивалась в своей судьбе и в себе самой; она, правда, не призывала бога, но зато верила в помощь духа зла, в эту могущественную силу, которая правит человеческой жизнью в мельчайших ее проявлениях и которой, как повествует арабская сказка, достаточно одного гранатового зернышка, чтобы возродить целый погибший мир.
Миледи хорошо подготовилась к предстоящему приходу Фельтона и тщательно обдумала свое поведение при этом свидании. Она знала, что ей остается только два дня и что как только приказ будет подписан Бекингэмом (а Бекингэм не задумается подписать его еще и потому, что в приказе проставлено вымышленное имя и, следовательно, он не будет знать, о какой женщине идет речь), как только, повторяем, приказ этот будет подписан, барон немедленно отправит ее. Она знала также, что женщины, присужденные к ссылке, обладают гораздо менее могущественными средствами обольщения, чем женщины, слывущие добродетельными во мнении света, те, чья красота усиливается блеском высшего общества, восхваляется голосом моды и золотится волшебными лучами аристократического происхождения. Осуждение на унизительное, позорное наказание не лишает женщину красоты, но оно служит непреодолимым препятствием к достижению могущества вновь. Как все по-настоящему одаренные люди, миледи отлично понимала, какая среда больше всего подходит к ее натуре, к ее природным данным. Бедность отталкивала ее, унижение отнимало у нее две трети величия. Миледи была королевой лишь между королевами; для того чтобы властвовать, ей нужно было сознание удовлетворенной гордости. Повелевать низшими существами было для нее скорее унижением, чем удовольствием.
Разумеется, она вернулась бы из своего изгнания, в этом она не сомневалась ни одной минуты, но сколько времени могло продолжаться это изгнание? Для такой деятельной и властолюбивой натуры, как миледи, дни, когда человек не возвышается, казались злосчастными днями; какое же слово можно подыскать, чтобы назвать дни, когда человек катится вниз! Потерять год, два года, три рода — значит, потерять вечность; вернуться, когда д'Артаньян, вместе со своими друзьями, торжествующий и счастливый, уже получит от королевы заслуженную награду, — все это были такие мучительные мысли, которых не могла перенести женщина, подобная миледи.
Впрочем, бушевавшая в ней буря удваивала ее силы, и она была бы в состоянии сокрушить стены своей темницы, если бы хоть на мгновение физические ее возможности могли сравняться с умственными.
Помимо всего этого, ее мучила мысль о кардинале. Что должен был думать, чем мог себе объяснить ее молчание недоверчивый, беспокойный, подозрительный кардинал — кардинал, который был не только единственной ее опорой, единственной поддержкой и единственным покровителем в настоящем, но еще и главным орудием ее счастья и мщения в будущем? Она знала его, знала, что, вернувшись из безуспешного путешествия, она напрасно стала бы оправдываться заключением в тюрьме, напрасно стала бы расписывать перенесенные ею страдания: кардинал сказал бы ей в ответ с насмешливым спокойствием скептика, сильного как своей властью, так и своим умом: «Не надо было попадаться!»
В такие минуты миледи призывала всю свою энергию и мысленно твердила имя Фельтона, этот единственный проблеск света, проникавший к ней на дно того ада, в котором она очутилась; и, словно змея, которая, желая испытать свою силу, свивается в кольца и вновь развивает их, она заранее опутывала Фельтона множеством извивов своего изобретательного воображения.
Между тем время шло, часы один за другим, казалось, будили мимоходом колокол, и каждый удар медного языка отзывался в сердце пленницы. В девять часов пришел, по своему обыкновению, лорд Винтер, осмотрел окно и прутья решетки, исследовал пол, стены, камин и двери, и в продолжение этого долгого и тщательного осмотра ни он, ни миледи не произнесли ни слова.
Без сомнения, оба понимали, что положение стало слишком серьезным, чтобы терять время на бесполезные слова и бесплодный гнев.
— Нет-нет, — сказал барон, уходя от миледи, — этой ночью вам еще не удастся убежать!
В десять часов Фельтон пришел поставить часового, и миледи узнала его походку. Она угадывала ее теперь, как любовница угадывает походку своего возлюбленного, а между тем миледи ненавидела и презирала этого бесхарактерного фанатика.
Условленный час еще не наступил, и Фельтон не вошел.
Два часа спустя, когда пробило полночь, сменили часового.
На этот раз время наступило, и миледи стала с нетерпением ждать.
Новый часовой начал прохаживаться по коридору.
Через десять минут пришел Фельтон.
Миледи насторожилась.
— Слушай, — сказал молодой человек часовому, — ни под каким предлогом не отходи от этой двери. Тебе ведь известно, что в прошлую ночь милорд наказал одного солдата за то, что тот на минуту оставил свой пост, а между тем я сам караулил за него во время его недолгого отсутствия.
— Да, это мне известно, — ответил солдат.
— Приказываю тебе надзирать самым тщательным образом. Я же, — прибавил Фельтон, — войду и еще раз осмотрю комнату этой женщины: у нее, боюсь, есть злое намерение покончить с собой, и мне приказано следить за ней.
— Отлично, — прошептала миледи, — вот строгий пуританин начинает уже лгать.
Солдат только усмехнулся:
— Черт возьми, господин лейтенант, вы не можете пожаловаться на такое поручение, особенно если милорд уполномочил вас заглянуть к ней в постель.
Фельтон покраснел; при всяких других обстоятельствах он сделал бы солдату строгое внушение за то, что тот позволил себе подобную шутку, но совесть говорила в нем слишком громко, чтобы уста осмелились что-нибудь произнести.
— Если я позову, — сказал он, — войди. Точно так же, если кто-нибудь придет, позови меня.
— Слушаюсь, господин лейтенант, — ответил солдат.
Фельтон вошел к миледи. Миледи встала.
— Это вы? — промолвила она.
— Я вам обещал прийти и пришел.
— Вы мне обещали еще и другое.
— Что же? Боже мой! — проговорил молодой человек, и, несмотря на все умение владеть собой, у него задрожали колени и на лбу выступил пот.
— Вы обещали принести нож и оставить его мне после нашего разговора.
— Не говорите об этом, сударыня! Нет такого положения, как бы ужасно оно ни было, которое давало бы право божьему созданию лишать себя жизни.
Я подумал и пришел к заключению, что ни в коем случае не должен принимать на свою душу такой грех.
— Ах, вы подумали! — сказала пленница, с презрительной улыбкой садясь в кресло. — И я тоже подумала и тоже пришла к заключению.
— К какому?
— Что мне нечего сказать человеку, который не держит слова.
— О, боже мой! — прошептал Фельтон.
— Вы можете удалиться, я ничего не скажу.
— Вот нож! — проговорил Фельтон, вынимая из кармана оружие, которое, согласно своему обещанию, он принес, но не решался передать пленнице.
— Дайте мне взглянуть на него.
— Зачем?
— Клянусь честью, я его отдам сейчас же! Вы положите его на этот стол и станете между ним и мною.
Фельтон подал оружие миледи; она внимательно осмотрела лезвие и попробовала острие на кончике пальца.
— Хорошо, — сказала она, возвращая нож молодому офицеру, — этот из отменной твердой стали… Вы верный друг, Фельтон.
Фельтон взял нож и, как было уловлено, положил его на стол.
Миледи проследила за Фельтоном взглядом и удовлетворенно кивнула головой.
— Теперь, — сказала она, — выслушайте меня.
Это приглашение было излишне: молодой офицер стоял перед ней и жадно ждал ее слов.
— Фельтон… — начала миледи торжественно и меланхолично. — Фельтон, представьте себе, что ваша сестра, дочь вашего отца, сказала вам: когда я была еще молода и, к несчастью, слишком красива, меня завлекли в западню, но я устояла… Против меня умножили козни и насилия — я устояла.
Стали глумиться над верой, которую я исповедую, над богом, которому я поклоняюсь, — потому что я призывала на помощь бога и эту мою веру, — но и тут я устояла. Тогда стали осыпать меня оскорблениями и, так как не могли погубить мою душу, захотели навсегда осквернить мое тело. Наконец…
Миледи остановилась, и горькая улыбка мелькнула на ее губах.
— Наконец, — повторил за ней Фельтон, — что же сделали наконец?
— Наконец, однажды вечером, решили сломить мое упорство, победить которое все не удавалось… Итак, однажды вечером мне в воду примешали сильное усыпляющее средство. Едва окончила я свой ужин, как почувствовала, что мало-помалу впадаю в какое-то странное оцепенение. Хотя я ничего не подозревала, смутный страх овладел мною, и я старалась побороть сон.
Я встала, хотела кинуться к окну, позвать на помощь, но ноги отказались мне повиноваться. Мне показалось, что потолок опускается на мою голову и давит меня своей тяжестью. Я протянула руки, пыталась заговорить, но произносила что-то нечленораздельное. Непреодолимое оцепенение овладевало мною, я ухватилась за кресло, чувствуя, что сейчас упаду, но вскоре эта опора стала недостаточной для моих обессилевших рук — я упала на одно колено, потом на оба. Хотела молиться — язык онемел. Господь, без сомнения, не видел в не слышал меня, и я свалилась на пол, одолеваемая сном, похожим на смерть.
Обо всем, что произошло во время этого сна, и о том, сколько времени он продолжался, я не сохранила никакого воспоминания. Помню только, что я проснулась, лежа в постели в какой-то круглой комнате, роскошно убранной, в которую свет проникал через отверстие в потолке. К тому же в ней, казалось, не было ни одной двери. Можно было подумать, что это великолепная темница.
Я долго не в состоянии была понять, где я нахожусь, не могла отдать себе отчет в тех подробностях, о которых только что рассказала вам: мой ум, казалось, безуспешно силился стряхнуть с себя тяжелый мрак этого сна, который я не могла превозмочь. У меня было смутное ощущение езды в карете и какого-то страшного сновидения, отнявшего у меня все силы, но все это представлялось мне так сбивчиво, так неясно, как будто все эти события происходили не со мной, а с кем-то другим и все-таки, в силу причудливого раздвоения моего существа, вплетались в мою жизнь.
Некоторое время состояние, в котором я находилась, казалось мне настолько странным, что я вообразила, будто вижу все это во сне… Я встала, шатаясь. Моя одежда лежала на стуле возле меня, но я не помнила, как разделась, как легла. Тогда мало-помалу действительность начала представляться мне со всеми ее ужасами, и я поняла, что нахожусь не у себя дома. Насколько я могла судить по лучам солнца, проникавшим в комнату, уже близился закат, а уснула я накануне вечером — значит, мой сон продолжался около суток! Что произошло во время этого долгого сна?
Я оделась так быстро, как только позволили мне мои силы. Все мои движения, медлительные и вялые, свидетельствовали о том, что действие усыпляющего средства все еще сказывалось. Эта комната, судя по ее убранству, предназначалась для приема женщины, и самая законченная кокетка, окинув комнату взглядом, убедилась бы, что все ее желания предупреждены.
Без сомнения, я была не первой пленницей, очутившейся взаперти в этой роскошной тюрьме, но вы понимаете, Фельтон, что чем больше мне бросалось в глаза все великолепие моей темницы, тем больше мной овладевал страх.
Да, это была настоящая темница, ибо я тщетно пыталась выйти из нее. Я исследовала все стены, стараясь найти дверь, но при постукивании все они издавали глухой звук.
Я, быть может, раз двадцать обошла вокруг комнаты, ища какого-нибудь выхода, — никакого выхода не оказалось. Подавленная ужасом и усталостью, я упала в кресло.
Между тем быстро наступила ночь, а с ней усилился и мой ужас. Я не знала, оставаться ли мне там, где я сидела: мне чудилось, что со всех сторон меня подстерегает неведомая опасность и стоит мне сделать только шаг, как я подвергнусь ей. Хотя я еще ничего не ела со вчерашнего дня, страх заглушал во мне чувство голода.
Ни малейшего звука извне, по которому я могла бы определить время, не доносилось до меня. Я предполагала только, что должно быть часов семь или восемь вечера: это было в октябре, и уже совсем стемнело.
Вдруг заскрипела дверь, и я невольно вздрогнула. Над застекленным отверстием потолка показалась зажженная лампа в виде огненного шара. Она ярко осветила комнату. И я с ужасом увидела, что в нескольких шагах от меня стоит человек.
Стол с двумя приборами, накрытый к ужину, появился, точно по волшебству, на середине комнаты.
Это был тот самый человек, который преследовал меня уже целый год, который поклялся обесчестить меня и при первых словах которого я поняла, что в прошлую ночь он исполнил свое намерение…
— Негодяй! — прошептал Фельтон.
— О да, негодяй! — вскричала миледи, видя, с каким участием, весь превратившись в слух, внимает молодой офицер этому страшному рассказу. — Да, негодяй! Он думал, что достаточно ему было одержать надо мной победу во время сна, чтобы все было решено. Он пришел в надежде, что я соглашусь признать мой позор, раз позор этот свершился. Он решил предложить мне свое богатство взамен моей любви.
Я излила на этого человека все презрение, все негодование, какое может вместить сердце женщины. Вероятно, он привык к подобным упрекам: он выслушал меня спокойно, скрестив руки и улыбаясь; затем, думая, что я кончила, стал подходить ко мне. Я кинулась к столу, схватила нож и приставила его к своей груди.
«Еще один шаг, — сказала я, — и вам придется укорять себя не только в моем бесчестье, но и в моей смерти!»
Мой взгляд, мой голос и весь мой облик, вероятно, были исполнены той неподдельной искренности, которая является убедительной для самых испорченных людей, потому что он остановился.
«В вашей смерти? — переспросил он. — О нет! Вы слишком очаровательная любовница, чтобы я согласился потерять вас таким образом, вкусив счастье обладать вами только один раз. Прощайте, моя красавица! Я подожду и навещу вас, когда вы будете в лучшем расположении духа».
Сказав это, он свистнул. Пламенеющий шар, освещавший комнату, поднялся еще выше над потолком и исчез. Я опять оказалась в темноте. Мгновение спустя повторился тот же скрип открываемой и снова закрываемой двери, пылающий шар вновь спустился, и я опять очутилась в одиночестве.
Эта минута была ужасна. Если у меня и осталось еще некоторое сомнение относительно моего несчастья, то теперь это сомнение исчезло, и я познала ужасную действительность: я была в руках человека, которого не только ненавидела, но и презирала, в руках человека, способного на все и уже роковым образом доказавшего мне, что он может сделать…
— Но кто был этот человек? — спросил Фельтон.
— Я провела ночь, сидя на стуле, вздрагивая при малейшем шуме, потому что около полуночи лампа погасла и я вновь оказалась в темноте. Но ночь прошла без каких-либо новых поползновений со стороны моего преследователя. Наступил день, стол исчез, и только нож все еще был зажат в моей руке.
Этот нож был моей единственной надеждой.
Я изнемогала от усталости, глаза мои горели от бессонницы, я не решалась заснуть ни на минуту. Дневной свет успокоил меня, я бросилась на кровать, не расставаясь со спасительным ножом, который я спрятала под подушку.
Когда я проснулась, снова стоял уже накрытый стол.
На этот раз, несмотря на весь мой страх, на всю мою тоску, я почувствовала отчаянный голод: уже двое суток я не принимала никакой пищи.
Я поела немного хлеба и фруктов. Затем, вспомнив об усыпляющем средстве, подмешанном в воду, которую я выпила, я не прикоснулась к той, что была на столе, и наполнила свой стакан водой из мраморного фонтана, устроенного в стене над умывальником.
Несмотря на эту предосторожность, я все же вначале страшно беспокоилась, но на этот раз мои опасения были неосновательны: день прошел, и я не ощутила ничего похожего на то, чего боялась. Чтобы моя недоверчивость осталась незамеченной, воду из графина я предусмотрительно наполовину вылила.
Наступил вечер, а с ним наступила и темнота. Однако мои глаза стали привыкать к ней; я видела во мраке, как стол ушел вниз и через четверть часа поднялся с поданным мне ужином, а минуту спустя появилась та же лампа и осветила комнату.
Я решила ничего не есть, кроме того, к чему нельзя примешать усыпляющего снадобья. Два яйца и немного фруктов составили весь мой ужин. Затем я налила стакан воды из моего благодетельного фонтана и напилась.
При первых же глотках мне показалось, что вода не такая на вкус, как была утром. Во мне тотчас зашевелилось подозрение, и я не стала пить дальше, но я уже отпила примерно с полстакана.
Я с отвращением выплеснула остаток воды и, покрываясь холодным потом, стала ожидать последствий.
Без сомнения, какой-то невидимый свидетель заметит, как я брала воду из фонтана, и воспользовался моим простодушием, чтобы вернее добиться моей гибели, которая была так хладнокровно предрешена и которой добивались с такой жестокостью.
Не прошло и получаса, как появились те же признаки, что и в первый раз. Но так как на этот раз я выпила всего полстакана, то я дольше боролась и не заснула, а впала в какое-то сонливое состояние, которое не лишило меня понимания всего происходящего вокруг, но отняло всякую способность защищаться или бежать.
Я пыталась доползти до кровати, чтобы извлечь из-под подушки единственное оставшееся у меня средство защиты — мой спасительный нож, но не могла добраться до изголовья и упала на колени, судорожно ухватившись за ножку кровати. Тогда я поняла, что погибла…
Фельтон побледнел, и судорожная дрожь пробежала но всему его телу.
— И всего ужаснее было то, — продолжала миледи изменившимся голосом, словно все еще испытывая отчаянную тревогу, овладевшую ею в ту ужасную минуту, — что на этот раз я ясно сознавала грозившую мне опасность: душа моя, утверждаю, бодрствовала в уснувшем теле, и потому я все видела и слышала. Правда, все происходило точно во сне, но это было тем ужаснее.
Я видела, как поднималась вверх лампа, как я постепенно погружалась в темноту. Затем я услышала скрип двери, хорошо знакомый мне, хотя дверь открывалась всего два раза.
Я инстинктивно почувствовала, что ко мне кто-то приближается, — говорят, что несчастный человек, заблудившийся в пустынных степях Америки, чувствует таким образом приближение змеи.
Я пыталась превозмочь свою немоту и закричать. Благодаря невероятному усилию воли я даже встала, но для того только, чтобы тотчас снова упасть… упасть в объятия моего преследователя…
— Скажите же мне, кто был этот человек? — вскричал молодой офицер.
Миледи с первого взгляда увидела, сколько страдании она причиняет Фельтону тем, что останавливается на всех подробностях своего рассказа, но не хотела избавить его ни от единой пытки: чем глубже она уязвит его сердце, тем больше будет уверенности, что он отомстит за нес. Поэтому она продолжала, точно не расслышав его восклицания или рассудив, что еще не пришло время ответить на него:
— Только на этот раз негодяй имел дело не с безвольным и бесчувственным подобием трупа. Я вам уже говорила: не будучи в состоянии окончательно овладеть своими телесными и душевными — способностями, я все же сохраняла сознание грозившей мне опасности. Я боролась изо всех сил и, по-видимому, упорно сопротивлялась, так как слышала, как он воскликнул:
«Эти негодные пуританки! Я знал, что они доводят до изнеможения своих палачей, но не думал, что они так сильно противятся своим любовникам».
Увы, это отчаянное сопротивление не могло быть длительным. Я почувствовала, что силы мои слабеют, и на этот раз негодяй воспользовался не моим сном, а моим обмороком…
Фельтон слушал, не произнося ни слова и лишь издавая глухие стоны; только холодный пот струился по его мраморному лбу и рука была судорожно прижата к груди.
— Моим первым движением, когда я пришла в чувство, было нащупать под подушкой нож, до которого перед тем я не могла добраться: если он не послужил мне защитой, то, по крайней мере, мог послужить моему искуплению.
Но, когда я взяла этот нож, Фельтон, ужасная мысль пришла мне в голову. Я поклялась все сказать вам и скажу все. Я обещала открыть вам правду и открою ее, пусть даже я погублю себя этим!
— Вам пришла мысль отомстить за себя этому человеку? — вскричал Фельтон.
— Увы, да! — ответила миледи. — Я знаю, такая мысль не подобает христианке. Без сомнения, ее внушил мне этот извечный враг души нашей, этот лев, непрестанно рыкающий вокруг нас. Словом, признаюсь вам, Фельтон, — продолжала миледи тоном женщины, обвиняющей себя в преступлении, — эта мысль пришла мне и уже не оставляла меня больше. За эту греховную мысль я и несу сейчас наказание.
— Продолжайте, продолжайте! — просил Фельтон. — Мне не терпится узнать, как вы за себя отомстили.
— Я решила отомстить как можно скорее; я была уверена, что он придет в следующую ночь. Днем мне нечего было опасаться.
Поэтому, когда настал час завтрака, я не задумываясь ела и пила: я решила за ужином сделать вид, что ем, но ни к чему не притрагиваться, и мне нужно было утром подкрепиться, чтобы не чувствовать голода вечером.
Я только припрятала стакан воды от завтрака, потому что, когда мне пришлось пробыть двое суток без пищи и питья, я больше всего страдала от жажды.
Все, что я передумала в течение дня, еще больше укрепило меня в принятом решении. Не сомневаясь в том, что за мной наблюдают, я старалась, чтобы выражение моего лица не выдало моей затаенной мысли, и даже несколько раз поймала себя на том, что улыбаюсь. Фельтон, я не решаюсь признаться вам, какой мысли я улыбалась, — вы почувствовали бы ко мне отвращение.
— Продолжайте, продолжайте! — умолял Фельтон. — Вы видите, я слушаю и хочу поскорее узнать, чем все это кончилось.
— Наступил вечер, все шло по заведенному порядку. По обыкновению, мне в темноте подали ужин, затем зажглась лампа, и я села за стол.
Я поела фруктов, сделала вид, что наливаю себе воды из графина, но выпила только ту, что оставила от завтрака. Подмена эта была, впрочем, сделана так искусно, что мои шпионы, если они у меня были, не могли бы ничего заподозрить.
После ужина я притворилась, что на меня нашло такое же оцепенение, как накануне, но на этот раз, сделав вид, что я изнемогаю от усталости или уже освоилась с опасностью, я добралась до кровати, сбросила платье и легла.
Я нащупала под подушкой нож и, притворившись спящей, судорожно впилась пальцами в его рукоятку.
Два часа прошло, не принеся с собой ничего нового, и — боже мой, я ни за что бы не поверила этому еще накануне! — я почти боялась, что он не придет.
Вдруг я увидела, что лампа медленно поднялась и исчезла высоко над потолком. Темнота наполнила комнату, но ценой некоторого усилия мне удалось проникнуть взором в эту темноту.
Прошло минут десять. До меня не доносилось ни малейшего шума, я слышала только биение собственного сердца.
Я молила бога, чтобы тот человек пришел.
Наконец раздался столь знакомый мне звук открывшейся и снова закрывшейся двери, и послышались чьи-то шаги, под которыми поскрипывал пол, хотя он был устлан толстым ковром. Я различила в темноте какую-то тень, приближавшуюся к моей постели…
— Скорее, скорее! — торопил Фельтон. — Разве вы не видите, что каждое ваше слово жжет меня, как расплавленный свинец?
— Тогда, — продолжала миледи, — я собрала все силы, я говорила себе, что пробил час мщения или, вернее, правосудия, я смотрела на себя как на новую Юдифь. Я набралась решимости, крепко сжала в руке нож и, когда он подошел ко мне и протянул руки, отыскивая во мраке свою жертву, тогда с криком горести и отчаяния я нанесла ему удар в грудь.
Негодяй, он все предвидел: грудь его была защищена кольчугой, и нож притупился о нее.
«Ах, так! — вскричал он, схватив мою руку и вырывая у меня нож, который сослужил мне такую плохую службу. — Вы покушаетесь на мою жизнь, прекрасная пуританка? Да это больше, чем ненависть, это прямая неблагодарность! Ну, ну, успокойтесь, мое прелестное дитя… Я думал, что вы уже смягчились. Я не из тех тиранов, которые удерживают женщину силой.
Вы меня не любите, в чем я сомневался по свойственной мне самонадеянности. Теперь я в этом убедился, и завтра вы будете на свободе».
Я ждала только одного — чтобы он убил меня.
«Берегитесь, — сказала я ему, — моя свобода грозит вам бесчестьем!»
«Объяснитесь, моя прелестная сивилла».
«Хорошо. Как только я выйду отсюда, я все расскажу — расскажу о насилии, которое вы надо мной учинили, расскажу, как вы держали меня в плену. Я во всеуслышание объявлю об этом дворце, в котором творятся гнусности. Вы высоко поставлены, милорд, но трепещите: над вами есть король, а над королем — бог!»
Как ни хорошо владел собой мой преследователь, он не смог сдержать гневное движение. Я не пыталась разглядеть выражение его лица, но почувствовала, как задрожала его рука, на которой лежала моя.
«В таком случае — вы не выйдете отсюда!»
«Отлично! Место моей пытки будет и моей могилой. Прекрасно! Я умру здесь, и тогда вы увидите, что призрак-обвинитель страшнее угроз живого человека».
«Вам не оставят никакого оружия».
«У меня есть одно, которое отчаяние предоставило каждому существу, достаточно мужественному, чтобы к нему прибегнуть: я уморю себя голодом».
«Послушайте, не лучше ли мир, чем подобная война? — предложил негодяй. — Я немедленно возвращаю вам свободу, объявляю вас воплощенной добродетелью и провозглашаю вас Лукрецией Англии».
«А я объявлю, что вы ее Секст, я разоблачу вас перед людьми, как уже разоблачила перед богом, и, если нужно будет скрепить, как Лукреции, мое обвинение кровью, я сделаю это!»
«Ах, вот что! — насмешливо произнес мой враг. — Тогда другое дело.
Честное слово, в конце концов вам здесь хорошо живется, вы не чувствуете ни в чем недостатка, и если вы уморите себя голодом, то будете сами виноваты».
С этими словами он удалился. Я слышала, как открылась и опять закрылась дверь, и я осталась, подавленная не столько горем, сколько — признаюсь в этом — стыдом, что так и не отомстила за себя.
Он сдержал слово. Прошел день, прошла еще ночь, и я его не видела. Но и я держала свое слово и ничего не пила и не ела. Я решила, как я объявила ему, убить себя голодом.
Я провела весь день и всю ночь в молитве: я надеялась, что бог простит мне самоубийство.
На следующую ночь дверь отворилась. Я лежала на полу — силы оставили меня…
Услышав скрип двери, я приподнялась, опираясь на руку.
«Ну как, смягчились ли мы немного? — спросил голос, так грозно отдавшийся у меня в ушах, что я не могла не узнать его. — Согласны ли мы купить свободу ценой одного лишь обещания молчать? Послушайте, я человек добрый, — прибавил он, — и хотя я не люблю пуритан, но отдаю им справедливость, и пуританкам тоже, когда они хорошенькие. Ну, поклянитесь-ка мне на распятии, больше я от вас ничего не требую».
«Поклясться вам на распятии? — вскричала я, вставая: при звуках этого ненавистного голоса ко мне вернулись все мои силы. — На распятии! Клянусь, что никакое обещание, никакая угроза, никакая пытка не закроют мне рта!.. Поклясться на распятии!.. Клянусь, я буду всюду изобличать вас как убийцу, как похитителя чести, как подлеца!.. На распятии!.. Клянусь, если мне когда-либо удастся выйти отсюда, я буду молить весь род человеческий отомстить вам!..»
«Берегитесь! — сказал он таким угрожающим голосом, какого я еще у него не слышала. — У меня есть вернейшее средство, к которому я прибегну только в крайнем случае, закрыть вам рот или, по крайней мере, не допустить того, чтобы люди поверили хоть одному вашему слову».
Я собрала остаток сил и расхохоталась в ответ на его угрозу.
Он понял, что впредь между нами вечная война не на жизнь, а на смерть.
«Послушайте, я даю вам на размышление еще остаток этой ночи и завтрашний день, — предложил он. — Если вы обещаете молчать, вас ждет богатство, уважение и даже почести; если вы будете угрожать мне, я предам вас позору».
«Вы! — вскричала я. — Вы!»
«Вечному, неизгладимому позору!»
«Вы!..» — повторяла я.
О, уверяю вас, Фельтон, я считала его сумасшедшим!
«Да, я!» — отвечал он.
«Ах, оставьте меня! — сказала я ему. — Уйдите прочь, если вы не хотите, чтобы я на ваших глазах разбила себе голову о стену!»
«Хорошо, — сказал он, — как вам будет угодно. До завтрашнего вечера».
«До завтрашнего вечера!» — ответила я, падая на пол и кусая ковер от ярости…
Фельтон опирался о кресло, и миледи с демонической радостью видела, что у него, возможно, не хватит сил выслушать ее рассказ до конца.