Халед Хоссейни Бегущий за ветром 17 страница
– По-вашему, мне не стоит связываться с этим делом?
– Я вырос в США, Амир. Америка меня научила: отступать, не ввязавшись в битву, значит обосраться. Но как юрист я обязан представить вам факты. А они подсказывают мне еще вот что: ни одно агентство не пошлет своего представителя в Афганистан для оценки условий жизни ребенка.
Сохраб сидел на кровати, подтянув колени к подбородку (любимая поза Хасана), и исподтишка наблюдал за нами.
– Я его дядя, это принимается в расчет?
– Если есть доказательства. Соответствующие документы или свидетели.
– Документов нет, – утомленно произнес я. – Сохраб узнал обо всем от меня, да и сам я до недавнего времени пребывал в неведении.
У меня только один свидетель, да и тот, возможно, уже умер.
– М-да.
– Омар, у меня есть какие-то варианты?
– Говоря откровенно, очень мало.
– Так что же мне делать, ради всего святого?
Фейсал набрал воздуху в грудь, постучал авторучкой по подбородку. Выдохнул.
– Вы можете подать заявление на усыновление и надеяться на лучшее. Вы можете попытаться усыновить ребенка по его собственному желанию. Для этого вам придется прожить вместе с Сохрабом в Пакистане два года, день в день. Вы можете попросить политического убежища от его имени. Процедура длительная, и вам придется доказывать факт политического преследования. Вы можете подать просьбу о выдаче гуманитарной визы. Вопрос этот в компетенции Генерального прокурора, и ее не всем дают. – Адвокат помолчал. – Есть и еще вариант, для вас, пожалуй, самый выгодный.
– Говорите же!
– Вы можете отдать мальчика в детский дом здесь, а потом обратиться с просьбой об усыновлении. Пока суд да дело, все эти формы «Ай-600» и обстоятельства семейной жизни, он будет в безопасности.
– Что еще за формы?
– Простите. Форма «Ай-600» – стандартная процедура анкетирования Службы иммиграции. Обстоятельства семейной жизни изучает агентство по усыновлению. Надо же убедиться, что вы с женой – не буйные сумасшедшие.
– Но я обещал Сохрабу никогда больше не отдавать его в детский дом!
– Как я сказал, этот вариант для вас самый подходящий.
Мы поговорили еще немного, и я проводил его до машины.
Солнце садилось. Старый «фольксваген»-жук просел под тяжестью толстяка-юриста. Фейсал опустил стекло и окликнул меня.
– Да? – Я подошел поближе.
– Вы подумайте хорошенько. Если действовать, то только так.
Как жалко, что рядом со мной нет Сораи!
Когда я вернулся в номер, телевизор был выключен. Я опустился на свою кровать и попросил Сохраба сесть рядом.
– Господин Фейсал считает, что у меня есть возможность забрать тебя с собой в Америку.
– Правда? – Сохраб слабо улыбнулся, впервые за все дни, что мы провели вместе. – Когда едем?
– В этом-то все и дело. Придется немного потерпеть. Но с его помощью мы добьемся своего.
Я погладил мальчика по голове. С улицы донесся слабый призыв муэдзина.
– Сколько потерпеть? – спросил Сохраб.
– Не знаю. Какое-то время.
Сохраб повел плечами. Улыбка его сделалась шире.
– Ничего. Можно и подождать. Это как кислые яблоки.
– Яблоки?
– Однажды, совсем маленький, я забрался на яблоню и наелся зеленых яблок. У меня разболелся живот, его раздуло как барабан. Мама сказала, что если бы я подождал, пока яблоки созреют, живот бы не прихватило. И теперь, когда мне очень хочется чего-то, я всегда вспоминаю ее слова.
– Зеленые яблоки, – пробормотал я. – Ты умница, Сохраб-джан. Такой разумный мальчик мне еще не попадался.
У Сохраба даже уши покраснели от похвалы.
– И ты возьмешь меня на красный мост, который часто окутан туманом?
– Обязательно возьму.
– И мы поедем по крутым улицам, где из машины видно только капот и небо?
– Проедемся по всем до единой. – Я постарался сморгнуть слезы.
– А английский язык трудный?
– Через год ты будешь говорить так же свободно, как на фарси.
– Правда?
– Да. – Я взял его за подбородок и повернул лицом к себе. – Только вот что, Сохраб…
– Что?
– Господин Фейсал считает, что нам будет проще уехать, если… если ты согласишься некоторое время побыть в детском доме.
– В детском доме? – Улыбка исчезла у него с лица. – В приюте?
– Совсем недолго.
– Нет. Ни за что. Прошу тебя.
– Сохраб, это правда будет недолго. Даю слово.
– Ты обещал мне, что никогда не отдашь меня в такое место, Амир-ага. – Голос у Сохраба пресекся, по щекам потекли слезы.
Хорошо же я выгляжу в глазах мальчика!
– Это же Исламабад, не Кабул. Здесь все будет совсем по-другому. Я буду часто навещать тебя. Время пролетит быстро. Очень скоро я заберу тебя оттуда, и мы улетим в Америку.
– Нет! Нет! Только не в приют! Я боюсь! Там меня будут обижать!
– Тебя никто больше не обидит. Никогда и нигде.
– Это неправда! Они всегда говорят: «Мы не сделаем тебе ничего плохого!» И всегда врут! Ради Аллаха, не отдавай меня в приют!
Я смахнул слезы у него со щеки и мягко сказал:
– Яблоки, помнишь? Это как кислые яблоки.
– Ничего подобного! Это место совсем не такое! Только не в приют! Умоляю тебя!
– Ш-ш-ш-ш. – Я прижал к себе дрожащее маленькое тельце. – Ш-ш-ш-ш. Все будет хорошо. Мы вместе вернемся домой. Вот увидишь, все будет хорошо.
– Обещай, что не отдашь меня туда! Ради Аллаха, Амир-ага! Дай слово! – В сдавленном голосе Сохраба сквозил ужас.
Дать слово и нарушить? Я крепко обнял мальчика и принялся укачивать. Через некоторое время он затих, слезы высохли, дрожь прекратилась. Немного погодя Сохраб мирно засопел, тело его обмякло. Ужас усыпляет детей, вспомнились когда-то прочитанные строки.
Я отнес его в постель и уложил, потом лег сам. За окном пылал закат.
Когда меня разбудил телефонный звонок, небо было совершенно черное. Я протер глаза и включил торшер. Половина одиннадцатого вечера. Я проспал почти три часа.
– Алло?
Усталый голос господина Фаяза:
– Звонок из Америки.
– Спасибо.
Свет в ванной горел: Сохраб совершал вечернее омовение.
Щелчок в трубке. Радостный голос Сораи:
– Салям!
– Привет.
– Как прошло совещание с адвокатом?
Я рассказал ей о предложении Омара Фейсала.
– Не забивай себе голову, – сказала жена. – Мы поступим иначе. Звонил Кэка Шариф. Он говорит, главное, привезти Сохраба в США. А уж дядюшка позаботится, чтобы мы уже не расставались. Он тут посоветовался с приятелями и почти уверен, что Сохраб получит гуманитарную визу.
– Серьезно? Да здравствует Кэка Шариф!
– А мы выступим в качестве опекунов. Только надо все провернуть очень быстро. Виза действительна в течение года, времени для всех формальностей по усыновлению достаточно.
– Неужели у нас все получится?
– Похоже на то.
– Вот ведь радость! Люблю тебя.
– И я тебя.
Я повесил трубку и поднялся с кровати.
– Сохраб! У меня замечательная новость! – Я постучал в дверь ванной. – Только что из Калифорнии звонила Сорая. Нет нужды связываться с детским домом, Сохраб. Мы летим в Америку, ты и я! Слышишь меня? Мы отправляемся в Америку!
Я распахнул дверь.
Из груди моей исторгся крик. Я стоял на коленях и кричал. Кричал со сжатыми зубами. Кричал так, что, казалось, разорвется горло.
Когда приехала «скорая», я тоже кричал. Так мне потом сказали.
Войти мне не позволили.
Его увозят куда-то за двойные двери. Я кидаюсь вслед за каталкой, но ее загораживают двое мужчин в хирургических шапочках и женщина в зеленом халате. Край белой простыни метет кафельный пол, из-под простыни торчат маленькие окровавленные ступни. На ногте большого пальца левой ноги трещинка. Здоровенный парень в голубом упирается мне в грудь обеими руками и выталкивает за дверь. Обручальное кольцо у него на пальце такое холодное! Пытаюсь отпихнуть его, ругаюсь.
– Вам сюда нельзя, – говорит он по-английски, вежливо и жестко. – Ждите здесь.
Двойные двери со вздохом захлопываются. Только макушки в шапочках видны через застекленный верх.
Я в широком коридоре без окон. Вдоль стен на металлических складных стульях сидят люди. Их много. Некоторые примостились на полу, на потертом ковре. Еле сдерживаю крик. Такое уже творилось со мной однажды – в кромешной тьме цистерны бензовоза на пути в Пакистан. Забыть обо всем, обратиться в облако, улететь далеко-далеко, пролиться дождем над холмами… Только ноги у меня словно залиты бетоном, глотку саднит, в легких нет воздуха. Вот она, реальная жизнь, другой не будет. Больничное помещение, запах нашатыря и пота, перегара и карри. Под потолком, в тусклом свете люминесцентных ламп, с бумажным шелестом кружат мотыльки. Рваный шепот, вздохи, всхлипывания, стоны, лязг дверей лифта. Что мне делать, что делать?
Осматриваюсь. Сердце молотом бьет по ребрам, удары гулко отдаются в ушах. Слева от меня маленькая темная кладовая. Вот что мне нужно. Выхватываю из стопки сложенное покрывало. У туалета медсестра щебечет о чем-то с полицейским. Беру ее за локоть и спрашиваю, где запад. Она не понимает и хмурится. Глаза мне заливает пот, горло горит огнем. Спрашиваю еще раз. Умоляю. Наконец полицейский соображает, что мне нужно.
Бросаю на пол свой импровизированный джайнамаз, молитвенный коврик, преклоняю колени, касаюсь лбом пола. Кланяюсь и кланяюсь, обратясь к западу. А я ведь уже лет пятнадцать не молился, вдруг забыл слова? Нет, кое-что помню. Ла иллаалай Йлла, Мохаммед расул улла. Нет Бога, кроме Аллаха, и Мохаммед – пророк Его. Баба ошибался, Бог есть. И всегда был. Я вижу его в глазах людей в этом коридоре скорби и отчаяния. Вот он, дом Господень; здесь, а не меж возносящихся к небу минаретов в белоснежном маджиде обретают Бога те, кто потерял его. Да простятся мне мои прегрешения, предательство и ложь! Да простится мне, что я много лет пренебрегал обязанностями мусульманина и обратился к Аллаху лишь в трудную минуту, да будет он ко мне благорасположен и милостив! Я кланяюсь, и целую землю, и даю обет совершить закят и назр. Я буду соблюдать пост во время Рамадана и даже по окончании его. Я вспомню каждое слово из Корана, священной книги, и отправлюсь в паломничество в знойный город посреди пустыни, и поклонюсь святыне Аль Кааба. Мысли мои отныне пребудут с Господом. Пусть только исполнит одно мое желание: да не падет на меня кровь Сохраба! Хватит и того, что руки у меня обагрены кровью его отца.
Губы у меня соленые от слез. Люди в коридоре уставились на меня, а я отбиваю поклоны и молюсь, молюсь.
Господи, не воздавай мне по грехам моим!
Черная, беззвездная ночь опускается на Исламабад. Я сижу на полу в темном закутке у отделения скорой помощи, передо мной коричневый столик, заваленный мятыми газетами и журналами: «Тайм» за апрель 1996 года, пакистанская газета с фотографией мальчика, попавшего под поезд неделю назад, какое-то глянцевое издание с улыбающимися звездами Лолливуда на обложке. На стуле у противоположной стены клюет носом пожилая женщина в изумрудно-зеленом шальвар-камизе и вязаном платке, накатывающаяся дремота то и дело обрывает ее молитвы на полуслове. Кого сегодня услышит Господь, ее или меня? Перед глазами у меня стоит лицо Сохраба, подбородок с торчащей косточкой, уши-раковинки, глаза, формой напоминающие бамбуковые листья. Почему у сына и у отца одно лицо?
Черная, беспросветная тоска хватает меня за горло. Воздуха мне, воздуха!
Поднимаюсь и распахиваю окно. В помещение врывается душный запах тления и гнили. Стараюсь дышать всей грудью, но комок в горле остается.
Опять опускаюсь на пол. Листаю «Тайм» и не понимаю ни слова. Смотрю на трещины на цементном полу, на паутину по углам, на подоконник с дохлыми мухами, на часы на стене. Четверть пятого утра. Часов шесть назад меня вытолкали из комнаты за двойной дверью. И до сих пор никаких известий.
Странное ощущение: я словно сливаюсь с полом. Ужасно клонит в сон. Глаза закрываются, и я уношусь прочь. Вот проснусь, и все, что я видел, окажется сном. И вода, звонко капающая из крана в полную крови ванну, и левая рука мальчика, касающаяся пола, и окровавленное бритвенное лезвие на бачке – этим же лезвием я брился накануне, – и полуоткрытые безжизненные глаза. Прочь, не хочу. Глаза – это слишком страшно.
Сплю. Не помню, что снится.
Кто– то трясет меня за плечо. Открываю глаза. Передо мной на корточках сидит мужчина. На нем знакомая хирургическая шапочка, рот прикрыт белой бумажной маской, на маске – сердце у меня замирает – капельки крови. На его пейджере фотография маленькой девочки с раскосыми глазами. Врач снимает маску – слава богу. Видеть больше не могу крови Сохраба. У доктора смуглая кожа – прямо швейцарский шоколад, который мы с Хасаном покупали на базаре в Шаринау, – редеющие волосы и карие глаза. Он представляется – доктор Наваз, – в речи его угадывается британский акцент. Мне вдруг хочется бежать от него, и подальше, – ведь я не вынесу его слов.
Он говорит: порезы были глубокие и мальчик потерял много крови.
Губы мои шепчут молитву.
Ла иллаалай Йлла, Мухаммад расул улла.
Он говорит: ему пришлось сделать несколько переливаний.
А как я скажу обо всем Сорае?
Его дважды вытаскивали с того света.
Даю обет совершить закят и назр.
И молодой здоровый организм победил.
Буду поститься.
Мальчик жив. Все хорошо.
Доктор Наваз улыбается. Смысл его слов ускользает. Он еще что-то говорит, но я уже ничего не слышу. Я целую ему руки, и прижимаюсь лицом к его ладоням, и поливаю слезами его короткие мясистые пальцы.
Он замолкает. Ждет.
У полутемной, набитой жужжащими приборами палаты интенсивной терапии форма буквы «Г». Доктор Наваз ведет меня между рядами коек, разделенных белыми пластиковыми занавесками. Кровать Сохраба самая последняя, рядом с ней пост медсестер, две девушки в зеленом делают записи и тихонько переговариваются между собой. Пока мы с доктором ехали в лифте, я боялся, что, завидев Сохраба, опять разрыдаюсь. Вот оно, бледное личико, его едва видно из-за проводов и трубок. Но глаза мои сухи. Странное оцепенение овладевает мной. Наверное, водитель, успевший в последнюю секунду отвернуть в сторону и чудом избежать лобового столкновения, испытывает нечто подобное.
Сидя на стуле в ногах у Сохраба, я засыпаю. Когда открываю глаза, небо в окне у поста медсестер ясное, светло-голубое. Всходит солнце. Моя тень падает на неподвижно лежащего мальчика.
– Вам бы поспать, – говорит мне сестра.
Не узнаю ее – наверное, из утренней смены. Она отводит меня в соседнюю палату – пустую – и вручает подушку и одеяло. Опускаюсь на обитый искусственной кожей диван и сразу же куда-то проваливаюсь.
Во сне я опять внизу, в комнатке возле входа в отделение скорой помощи. Появляется доктор Наваз, снимает маску, его неожиданно белые руки тщательно ухожены, волосы причесаны. Да это вовсе и не доктор. Это мистер Эндрюс, любитель помидоров из посольства. Набычившись, он щурит глаза.
Днем госпиталь – это путаница изломанных, залитых искусственным светом коридоров, по которым оживленно снуют люди. У этого лабиринта больше нет от меня тайн, я знаю, например, что кнопка четвертого этажа в лифте не горит и что дверь мужского туалета на том же этаже перекосило и, не надавив как следует плечом, ее не откроешь. Ритм больничной жизни тоже мне знаком: суматоха перед концом утренней смены, суетня и толкотня на протяжении всего дня, тишина и спокойствие ночью, прерываемые лишь стремительным движением сестер и врачей, если кого-то привезли на «скорой». Днем я бодрствую у кровати Сохраба, а по ночам брожу по коридорам, погруженный в мысли о том, что сказать мальчику, когда он очнется. Звук моих шагов разносится далеко. Придумать мне так ничего и не удается, и я возвращаюсь в палату интенсивной терапии с пустой головой.
Когда по прошествии трех дней извлекали дыхательную трубку и переводили мальчика в другую палату, меня в госпитале как раз не было. Измученный бессонницей, накануне вечером я отправился в гостиницу в надежде хоть немного поспать и всю ночь проворочался с боку на бок. Утро застало меня в ванной комнате. Всю кровь, конечно, смыли, отдраили стены, на пол постелили новые коврики, но все равно на ванну я старался не смотреть. А вот присесть на самый краешек почему-то хотелось. Я представил себе, как Сохраб пускает горячую воду, раздевается, развинчивает бритвенный станок, снимает металлические накладки, достает лезвие, зажимает между двумя пальцами, погружается в воду, лежит немного с закрытыми глазами… О чем он думал, когда резал себе руку?
В холле меня настиг господин Фаяз.
– Выражаю вам свое глубокое сожаление, но вынужден просить вас покинуть гостиницу. Ваше присутствие здесь отпугивает постояльцев и плохо сказывается на бизнесе, очень плохо.
Пришлось освободить номер. За три дня, которые я провел в госпитале, денег с меня не взяли. Ожидая на улице такси, я вспомнил слова, которые господин Фаяз сказал мне, когда мы нашли у мечети Сохраба. Дело в том, что вы, афганцы… такие беспечные. Я тогда посмеялся над ним, а зря. Ну как я мог заснуть, если перед этим принес Сохрабу весть, которой тот боялся больше всего на свете?
Таксиста я попросил сперва отвезти меня в персидский книжный магазин. А уже потом в госпиталь.
В новой палате Сохраба кремовые стены, украшенные обшарпанной серой лепниной, кафельный пол когда-то был белым. В палате находился еще один пациент – подросток из Пенджаба со сломанной ногой, медсестра сказала мне, что он упал с крыши движущегося автобуса. От загипсованной конечности к блокам тянулись веревочки с грузиками на конце.
Кровать моего племянника была у самого окна, утреннее солнце освещало ее. Рядом стоял охранник в форме, рот полон вареных арбузных семечек, – как несостоявшийся самоубийца, Сохраб находился под круглосуточным наблюдением. Так полагается, сказал мне доктор Наваз. Увидев меня, охранник отдал честь и покинул помещение.
Сохраб в больничной пижаме с короткими рукавами лежал лицом к окну. Я думал, он спит, но, когда я пододвинул стул к кровати, глаза мальчика распахнулись, он посмотрел на меня и отвернулся. Несмотря на все переливания крови, Сохраб был смертельно бледен, на сгибе правой руки виднелся длинный лиловый шрам – напоминание о больничных процедурах.
– Как ты себя чувствуешь? – спросил я. Он не ответил, глядя на детскую площадку за окном. У качелей в тени гибискуса зеленые виноградные плети обвивали деревянную решетку. Несколько детей копошились в песочнице. По безоблачному голубому небу тихо двигался крошечный самолетик, оставляя за собой белый след.
– Доктор Наваз говорит, тебя через несколько дней выпишут. Здорово, правда?
Тишина. Пенджабец на соседней койке пошевелился во сне и что-то пробормотал.
– Мне нравится твоя палата. – Я старался не смотреть на перевязанные запястья.
Неловкое молчание.
Через несколько минут у меня на лбу и верхней губе выступил пот. Я указал на нетронутую чашку с гороховым пюре, на платмассовую ложку:
– Ты должен есть, тебе ведь надо набираться сил. Может, тебя покормить?
Он с каменным лицом посмотрел мне в глаза и снова отвернулся. Взгляд у него был безжизненный, как тогда, в ванной.
Я достал из пакета у ног подержанную книгу («Шахнаме», купленная мною в персидской книжной лавке) и показал обложку Сохрабу:
– Эту книгу мы с твоим папой читали в детстве, сидя под гранатовым деревом на холме у нашего дома…
Сохраб глядел в окно. Я постарался улыбнуться.
– Больше всего твой отец любил легенду о Рустеме и Сохрабе, в честь которого тебя и назвали. Да ты и сам это знаешь.
Какой же я идиот!
– В письме он написал, что и тебе очень нравится эта история. Почитать?
Сохраб зажмурился и прикрыл глаза рукой. Той самой, с лиловым шрамом.
Я открыл заранее заложенную страницу.
– Начнем.
Интересно, что подумал Хасан, когда впервые сам прочел «Шахнаме» и обнаружил, какой отсебятиной я его пичкал?
– «Внимай же повести о битве между Рустемом и Сохрабом, сколь бы печальной она ни была.
Однажды Ростем, пробудившись чуть свет, наполнил стрелами колчан, оседлал своего могучего скакуна Рехша и помчался к Турану. По дороге булавой разил он онагра, зажарил его на вертеле из ствола дерева, съел целую тушу и, запив водой из родника, заснул богатырским сном. Проснувшись, он окликнул коня, но того и след простыл. Пришлось в доспехах, с оружием брести пешком…»
Я прочел почти целиком первую главу (до того места, где юный воин Сохраб является к своей матери Техмине, царевне Семенгана, и требует сказать, кто его отец) и захлопнул книгу.
– Хочешь послушать еще? Настала очередь сражений, помнишь? Сохраб ведет свое войско в Иран к Белой Крепости.
Он мотнул головой.
– Ладно. – Меня ободрило, что он хоть как-то отреагировал. – Может быть, продолжим завтра. Как ты себя чувствуешь?
Рот у Сохраба приоткрылся, и оттуда донесся хрип. Доктор Наваз предупреждал меня, что такое возможно, ведь трубка касалась голосовых связок. Мальчик облизал губы и шепотом выговорил:
– Устал…
– Врач говорит, так и полагается… Он опять помотал головой.
– Что, Сохраб? Сморщившись, он прошелестел:
– Устал от всего…
Солнечный луч разделял нас, и с той стороны вырисовывалось пепельно-серое лицо Хасана – не того мальчика, с кем я резался в шарики, пока муэдзин не выкликал свой вечерний азан и Али не звал нас домой, и не Хасана, с которым мы играли на холме в догонялки на закате дня, а изгнанного слуги, тащившего на спине к машине Бабы свои пожитки под теплым проливным дождем, – таким я его видел последний раз в жизни.
– Устал от всего, – печально повторил мальчик.
– Чего тебе хочется? Скажи, я все сделаю.
– Мне хочется… – Он прервался и прижал к горлу руку (опять его перевязанное запястье у меня перед глазами). – Мне хочется, чтобы прежняя жизнь вернулась.
– Сохраб…
– Мне хочется, чтобы папа и мама были рядом. И Саса тоже. Мне хочется поиграть в саду с Рахим-хан-сагибом. Мне хочется опять жить в нашем доме. – Он провел рукой по глазам. – Хочу, чтобы все старое вернулось.
Что мне сказать, когда я глаз не смею поднять? Сколько можно разглядывать собственные руки? Это ведь и моя жизнь тоже. Я играл на том же дворе и жил за теми же воротами. Но трава высохла, и чужой джип стоит у нашего дома, пачкая маслом асфальт. Со старой жизнью покончено, Сохраб, и населявшие ее люди либо умерли, либо умирают. Остались только мы с тобой. Я и ты, и больше никого.
– Это невозможно, – наконец сказал я.
– Лучше бы ты не…
– Не говори так, прошу тебя.
– Лучше бы ты оставил меня лежать в воде.
– Не смей так говорить, Сохраб. – Я коснулся его плеча, но мальчик сбросил мою руку. – Для меня невыносимо слышать это.
А ведь недавно Сохраб перестал меня отпихивать. Пока я не нарушил своего обещания.
– Сохраб, мне не вернуть прежнюю жизнь, как бы мне этого ни хотелось. Зато я могу взять тебя с собой. Ты был в ванной, когда я хотел сказать тебе об этом. Тебе дадут визу в Америку, и ты будешь жить с нами. Это правда. Я обещаю.
Он шмыгнул носом и зажмурился. Зря я сказал «обещаю».
– Знаешь, за свою жизнь я сделал много дурного, в чем потом раскаивался. Самое плохое: я взял назад обещание, которое дал тебе. Но больше такого не повторится. Прости меня, пожалуйста. И верь мне. – Я понизил голос: – Так ты поедешь вместе со мной?
В тот зимний день, сидя под вишней, ты спросил у Хасана, будет ли он есть грязь, если ты велишь. Устроил другу проверочку, нечего сказать. А теперь сам оказался в роли муравья под лупой. Старайся теперь, доказывай, что чего-то стоишь. Ты заслужил.
Сохраб повернулся на другой бок, спиной ко мне, и долго не произносил ни слова. Я уж подумал, он задремал, когда услышал:
– Я так устал…
Порвалось что-то между мной и мальчиком. До моей встречи садвокатом Омаром Фейсалом робкая искорка надежды все-таки светилась в глазах Сохраба. Теперь взгляд его потускнел, и неизвестно, вспыхнут ли его глаза опять. Улыбнется он когда-нибудь? Поверит мне?
Я сидел у его кровати, пока он не заснул, потом отправился на поиски другой гостиницы.
Я и ведать не ведал тогда, что целый год пройдет, прежде чем Сохраб заговорит вновь.
Мое предложение Сохраб так и не принял. И не отверг. Он понимал: однажды повязки снимут, больничную одежду заберут. Что тогда делать маленькому хазарейцу-беспризорнику, куда податься? Сил не осталось, в душе пустота и безразличие, веры никому нет, как нет и возврата к прежней жизни. Зато есть дядюшка с его Америкой.
Что ждет его там?
Но рассуждать о будущем для меня – непозволительная роскошь. Не до того, от демонов бы отбиться.
В общем, не прошло и недели, как по раскаленному летному полю мы подошли к самолету, и воздушный лайнер унес сына Хасана в Америку.
Позади были ужасы, впереди туман.
Однажды, году этак в 1984-м, в видеомагазине во Фримонте ко мне подошел парень со стаканом кока-колы в руке, показал на кассету с «Великолепной семеркой» и спросил, смотрел ли я этот фильм.
– Тринадцать раз, – любезно ответил я. – Чарльз Бронсон умирает, Джеймс Кобурн и Роберт Вон тоже.
Парень взглянул на меня так, будто я плюнул ему в стакан.
– Ну спасибо тебе, приятель.
Кассету он, само собой, не купил.
Так Америка преподала мне урок: у нас не принято раскрывать, чем кончается фильм. Совершившему этот смертный грех уже не отмыться, всеобщее презрение покрывает его.
В Афганистане все было наоборот: люди старались заранее разузнать побольше насчет конца. Стоило нам с Хасаном вернуться из кинотеатра «Зейнаб» с какого-нибудь индийского фильма, как на нас все накидывались – Али, Рахим-хан, Баба, толпа отцовских приятелей и дальних родственников, вечно слонявшихся по двору и по дому. Только и слышно было: «А она находит свое счастье? А его мечты исполняются или все идет прахом? А конец счастливый?»
А какой конец у истории про меня и Хасана? Счастливый или нет?
Кто знает!
Все– таки жизнь – не индийский фильм. Зендаги мигозара, жизнь продолжается, любят повторять афганцы. И нет ей дела до героев и героинь, завязок и кульминаций, прелюдий и финалов, жизнь просто неторопливо движется вперед, словно пропыленный караван кучи.
И хотя в прошлое воскресенье случилось маленькое чудо, это дела не меняет.
Жарким августовским днем 2001-го (месяцев семь тому назад) мы прибыли домой. Сорая встречала нас в аэропорту. Я очень давно ее не видел. Только когда она обхватила меня за шею и меня овеял яблочный запах ее волос, я до конца понял, как соскучился.
– Ты как утреннее солнышко после темной ночи, – шепнул я.
– Что?
– Ничего. – Я коснулся губами ее уха. – Это я про себя.
Она присела перед Сохрабом на корточки и взяла мальчика за руку.
– Салям, Сохраб-джан. Я твоя Хала Сорая. Мы все тебя заждались.
Сердце у меня сжалось. В улыбке жены, в ее заплаканных глазах я увидел воплощенный образ материнства. Как жаль, что у нас нет своих детей!
Глядя в сторону, Сохраб переступил с ноги на ногу.
Из кабинета на втором этаже Сорая устроила спальню для Сохраба. На постельном белье разноцветные змеи парили в синем небе, у шкафа к стене была приклеена полоска бумаги с дюймами и футами – измерять рост мальчика, на видном месте стояла корзинка с книжками, игрушками и акварельными красками.
Сохраб безучастно сидел на кровати в своей белой футболке и новых джинсах, купленных перед отлетом в Исламабаде, – все это болталось на нем как на вешалке. Лицо у него по-прежнему было смертельно бледное, под глазами – темные круги. Глядел он на нас так же равнодушно, как в госпитале за обедом – на тарелки с рисом.
Сорая спросила, как ему понравилась комната. Я обратил внимание, что она старается не смотреть ему на запястья с розовыми шрамами и в то же время глаз не может от них отвести. Сохраб наклонил голову и, не говоря ни слова, засунул руки под себя. Посидел немного и лег. Когда минут через пять мы заглянули в комнату, он уже спал.
Мы тоже легли. Сорая заснула у меня на груди. А у меня, как водится, была бессонница. И с демонами я был один на один.
Где– то в середине ночи я встал и отправился к Сохрабу. Мальчик спал. Предмет, торчащий из-под подушки, оказался моментальной фотографией, на которой Рахим-хан запечатлел его вместе с отцом.
Со снимка мне щербато улыбался брат. «Отец разрывался между тобой и Хасаном. Он любил вас обоих, но свое чувство к Хасану вынужден был скрывать», – писал Рахим-хан в своем письме. Да, я был законный сын, наследник всего, что отец нажил, в том числе и неискупленных грехов. А мой сводный брат не имел никаких прав на отцовское богатство, зато унаследовал его чистоту и благородство. В глубине души Баба, наверное, втайне считал его своим настоящим сыном.
Я осторожно засунул фото обратно под подушку и внезапно понял, что во мне уже нет ни зависти, ни ревности, ни желчи. Поразительно, при каких обыденных обстоятельствах на человека нисходит прощение. Ни торжественного настроения, ни молитвенного экстаза. Просто клубок боли, копившейся столько лет, вдруг сам собой истаял и исчез в ночи.
Следующим вечером к нам на обед пришли генерал и Хала Джамиля. Прическа у тещи сделалась короче, а волосы – темнее. С собой она принесла гостинец – миндальный пирог.
При виде мальчика Хала Джамиля воскликнула: