Женщины убивают себя из гордости Действие последнее
Сунай в последний момент изменил название того, что он написал и под влиянием вдохновения, и под воздействием многих других явлений окружающей жизни, название пьесы "Испанская трагедия" Томаса Кида поменял на название "Трагедия в Карсе", и это новое название успели сообщить в постоянных объявлениях по телевизору только в последние полчаса. Толпа зрителей, состоявшая из тех, кого частично привезли на автобусах под контролем военных, и некоторых, кто верил в объявления по телевизору и в прочность правления военных, либо из тех любопытных, кто любой ценой хотел своими собственными глазами увидеть то, что будет (потому что в городе ходили разговоры о том, что «прямая» трансляция на самом деле передается в записи, а эта запись прибыла из Америки), и служащих, большинство из которых пришли сюда вынужденно (на этот раз они не привели свои семьи), этого нового названия не замечала. А если бы они даже и заметили, им вообще было бы трудно установить связь между названием и содержанием пьесы, которую они смотрели, как и весь город, ничего не понимая.
Трудно кратко изложить главную идею первой половины "Трагедии в Карсе", которую я смотрел, достав из видеоархива карсского телевизионного канала «Граница» спустя четыре года после ее первой и последней постановки. Речь шла о том, что в "отсталом, бедном и глупом" городке была кровная вражда, но почему люди начали убивать друг друга и что они не поделили, не рассказывалось, и об этом не спрашивали ни убийцы, ни те, кто умирал, как мухи. Один Сунай гневался, что народ предается такой отсталости, как кровная вражда, обсуждал эту тему со своей женой и искал понимания у второй, молодой женщины (Кадифе). Сунай был в образе богатого и просвещенного представителя власти, но он танцевал с нищим народом, обменивался шутками, мудро спорил о смысле жизни и играл им сцены из Шекспира, Виктора Гюго и Брехта, создавая своеобразную атмосферу пьесы в пьесе. К тому же нравоучительные и краткие сцены на такие темы, как движение в городе, вежливость за столом, свойства турок и мусульман, от которых они не смогли отказаться, воодушевление Французской революцией, польза прививок, презервативов и ракы, танец живота богатой проститутки, то, что шампунь и косметика – не что иное, как подкрашенная вода, были разбросаны тут и там по пьесе в естественном беспорядке.
Единственное, что собирало эту пьесу, местами изрядно перемешанную с импровизацией и внезапными идеями, и что привязывало карсского зрителя к происходящему на сцене, была страстная игра Суная. В тех местах, где воспринимать пьесу становилось тяжело, он внезапно проявлял гнев жестами из самых лучших моментов своей сценической жизни, поносил тех, кто довел до такого состояния страну, народ, и, переходя с одного края сцены в другой, прихрамывая с трагическим видом, рассказывал о воспоминаниях своей молодости, о том, что Монтень писал о дружбе, или о том, каким одиноким человеком был на самом деле Ататюрк. Его лицо было покрыто потом. Учительница Нурие-ханым, увлекавшаяся театром и историей, с восхищением смотревшая на него в спектакле два вечера назад, много лет спустя рассказала мне, что с первого ряда очень хорошо чувствовался запах ракы, шедший от Суная. С ее точки зрения, это означало, что великий актер не пьян, а очень возбужден. В течение двух дней средних лет государственные служащие Карса, восхищавшиеся им так, что решались подвергнуть себя любой опасности, чтобы увидеть его вблизи, вдовы, молодые сторонники Ататюрка, уже сейчас сотни раз видевшие его изображения по телевизору, мужчины, интересовавшиеся приключениями и властью, говорили, что от него на передние ряды исходил какой-то свет, какое-то сияние и что невозможно было долго смотреть ему в глаза.
Месут, один из студентов лицея имамов-хатибов, которых насильно привезли в Национальный театр на военных грузовиках (тот, который был против, чтобы правоверные и атеисты были похоронены на одном кладбище), спустя много лет сказал мне, что чувствовал, как к Сунаю что-то притягивало. Возможно, он мог признаться в этом, потому что прежде находился в одной маленькой исламистской группировке, четыре года совершавшей военные акции в Эрзуруме, а после того, как разочаровался во всем этом, вернулся в Карс и начал работать в одной чайной. По его словам, существовало что-то, что было сложно объяснить, что притягивало студентов лицея имамов-хатибов к Сунаю. Возможно, это было из-за того, что Сунай обладал абсолютной властью, которой они хотели подчиняться. Или же то, что он установил запреты и тем самым «спас» их от опасных занятий, таких как организация восстания. "После военных переворотов все на самом деле втайне радуются", – сказал он мне. С его точки зрения, на молодых людей произвело впечатление то, что он, несмотря на то что обладал такой властью, вышел на сцену и со всей искренностью отдал себя толпе.
Много лет спустя, когда я смотрел видеозапись того вечера на карсском телеканале «Граница», я тоже почувствовал, что в зале забыли о противостоянии отцов и детей, представителей власти и мятежников, и все в глубоком молчании погрузились в свои полные страхов воспоминания и фантазии, и я ощутил существование этого чарующего чувства «мы», которое могут понять только те, кто живет в националистических государствах, основанных на притеснении людей. Благодаря Сунаю в зале словно не осталось «чужих», все были безнадежно привязаны друг к другу общей историей.
Это чувство нарушала Кадифе, к присутствию которой на сцене жители Карса никак не могли привыкнуть. Операторы, транслировавшие спектакль, должно быть, тоже это почувствовали, и поэтому в моменты воодушевления они, сфокусировавшись на Сунае, совершенно не приближались к Кадифе, и зритель Карса мог ее видеть только когда она ассистировала тому, кто двигал действие, подобно служанкам в бульварных комедиях. Между тем зрители очень интересовались, что будет делать Кадифе, потому что с полудня объявлялось, что во время вечернего спектакля она откроет голову. Ходило очень много разговоров о том, что Кадифе делает это под давлением военных, что она не выйдет на сцену и другие подобные слухи, а те, кто слышал о борьбе девушек в платках, но никогда не слышал ее имени, узнали о Кадифе лишь пару часов назад. Поэтому, хотя она и появилась на сцене изначально с непорочным видом и на ней было длинное красное платье, то, что она появилась с покрытой головой, сначала вызвало разочарование.
На двадцатой минуте пьесы, во время которой все чего-то ожидали от Кадифе, после одного диалога с Сунаем стало что-то проясняться: когда они остались на сцене одни, Сунай спросил у нее, "решила она или нет", и сказал:
– Я считаю невозможным, чтобы ты, рассердившись на кого-то, убила себя.
Кадифе сказала:
– Мужчины в этом городе убивают друг друга как животные, и когда они говорят, что делают это ради счастья города, кто может вмешиваться в то, что я хочу убить себя? – и улизнула, словно убегая от Фунды Эсер, появившейся на сцене.
Спустя четыре года, когда я слушал от всех, с кем мог поговорить, о событиях, происшедших в Карсе тем вечером, когда с часами в руке, по минутам пытался расписать все события, я вычислил, что когда Кадифе произнесла это на сцене, Ладживерт видел ее в последний раз. Согласно тому, что рассказали мне о нападении на Ладживерта соседи и сотрудники Управления безопасности, все еще работавшие в Карсе, когда в дверь дома постучали, Ладживерт и Ханде смотрели телевизор. Из официального пояснения: Ладживерт, увидев перед собой сотрудников Управления безопасности и военных, бросился внутрь, взял оружие, начал стрелять, а по рассказам некоторых соседей и молодых исламистов, для которых через короткое время он стал легендой, он закричал: "Не стреляйте!" и попытался спасти Ханде, но влетевшая в квартиру группа во главе с З. Демирколом за минуту изрешетила не только Ладживерта и Ханде, но и всю квартиру. Несмотря на сильный шум, никто, кроме нескольких любопытных детей из соседних домов, не заинтересовался случившимся. Так было не потому, что в то время жители Карса привыкли к таким нападениям по ночам, но также и потому, что в тот момент никто в городе не мог интересоваться ничем, кроме передававшегося из Национального театра спектакля. Все тротуары были пусты, все ставни были закрыты, а чайные дома, кроме нескольких, не работали.
Сунай знал, что все глаза в городе прикованы к нему, и это придавало ему сверхъестественную уверенность и силу. Поскольку Кадифе чувствовала, что получит на сцене только то место, которое выделил ей Сунай, она приближалась к нему все больше и чувствовала, что то, что она хотела сделать, сможет осуществиться, только если она воспользуется удобным моментом, который Сунай, возможно, ей предоставит. Я не знаю, о чем она думала, потому что впоследствии, в отличие от своей старшей сестры, Кадифе избегала разговаривать со мной о тех днях. Жители Карса, осознавшие решимость Кадифе покончить собой и открыть голову, с этого момента в течение сорока минут постепенно начали ею восхищаться. В пьесе происходило постепенное выдвижение Кадифе, и спектакль превращался в тяжелую драму, полную нравоучительного и отчасти раздраженного возмущения Суная и Фунды Эсер. Зрители ощутили, что Кадифе играет храбрую девушку, готовую на все из-за того, что она не устрашилась притеснений со стороны мужчин. От очень многих людей, с которыми я разговаривал впоследствии и которые долгие годы сокрушались о том, что случилось потом с Кадифе, я услышал, что даже если образ "девушки-мятежницы в платке" был вскоре полностью забыт, новую личность, которую она играла тем вечером на сцене, жители Карса сохранили в своих сердцах. Когда Кадифе выходила в тот вечер на сцену, наступало глубокое молчание, а большие и маленькие, смотревшие телевизор у себя дома, после ее слов спрашивали друг у друга: "Что она сказала, что она сказала?"
Во время одной из этих пауз послышался гудок первого поезда, покидавшего город впервые за последние четыре дня. Ка был в вагоне, куда его насильно усадили солдаты. Мой милый друг, увидевший, что из вернувшейся машины не вышла Ипек, а вытащили только его сумку, изо всех сил уговаривал солдат, охранявших его, позволить ему увидеться с ней, не получив разрешения, убедил их еще раз отправить военную машину в отель, а когда машина приехала опять без Ипек, стал умолять офицеров еще на пять минут задержать поезд, Ипек снова не появилась, и, когда поезд, отправляясь, издал гудок, Ка заплакал. Поезд тронулся, а его глаза, полные слез, все еще искали в толпе на перроне, в двери здания вокзала, обращенной на статую Казыма Карабекира, довольно высокую женщину с сумкой в руках, которая, как он представлял увидеть, будет идти прямо к нему.
Поезд, набиравший скорость, еще раз издал гудок. В этот момент Ипек и Тургут-бей вышли из отеля "Снежный дворец" и направились прямо к Национальному театру. "Поезд отправляется", – сказал Тургут-бей. "Да, – ответила Ипек. – Дороги скоро откроются. Губернатор и начальник гарнизона вернутся в город". Она сказала еще что-то о том, что так закончится этот глупый военный переворот и все вернется на свои места, но сказала она все это не потому, что считала это важным, а потому, что чувствовала, что если будет молчать, ее отец решит, что она думает о Ка. Она и сама точно не знала, насколько она думает о Ка, а насколько о смерти Ладживерта. В душе она чувствовала сильную боль от того, что упустила возможность стать счастливой, и огромный гнев к Ка. Она мало сомневалась в причинах этого гнева. Обсуждая со мной четыре года спустя, в Карсе, без особого желания, причины своего гнева, она испытает сильное смущение из-за моих вопросов и подозрении и скажет мне, что после того вечера сразу поняла – продолжать любить Ка стало почти невозможно. Пока поезд, увозивший Ка, гудел и покидал город, Ипек испытывала только разочарование; возможно, некоторое изумление. В действительности ее мучило то, как разделить свое горе с Кадифе. Тургут-бей по молчанию дочери понял, что она переживает.
– Весь город словно покинут, – сказал он.
– Призрачный город, – сказала Ипек только для г того, чтобы что-нибудь сказать.
Перед ними проехал конвой из трех военных автомобилей и завернул за угол. Тургут-бей сказал, что эти машины смогли приехать, потому что дороги открылись. Отец с дочерью, чтобы отвлечься, посмотрели на огни проезжавшей перед ними и исчезавшей в темноте колонны. Согласно исследованиям, которые я провел позднее, в среднем фургоне находились тела Ладживерта иХанде.
Тургут-бей в неровном свете фар только что проехавшего джипа увидел, что в витрине редакции городской газеты «Граница» вывешивают завтрашнюю газету; он остановился и прочитал: "Смерть на сцене. Известный актер Сунай Заим был убит выстрелом во время вчерашнего вечернего представления".
Прочитав статью два раза, они быстро пошли к Национальному театру. В дверях театра стояли все те же полицейские машины, а чуть поодаль, на спуске, виднелась тень того же танка.
Когда они входили, их обыскали. Тургут-бей сказал, что он "отец главной актрисы". Началось второе действие, и, отыскав в самом последнем ряду свободные места, они сели.
В это действие все-таки вошли некоторые шутки и веселые сцены, на умение подавать которые Сунай потратил годы: Фунда Эсер даже немного потанцевала с таким видом, будто смеется над тем, что сама делает. Но настроение пьесы стало очень тяжелым, в театре стояла тишина. Кадифе и Сунай теперь часто оставались одни на сцене.
– И все же вы должны объяснить мне, зачем вы покончите собой, – сказал Сунай.
– Этого никто не может знать точно, – сказала Кадифе.
– Как это?
– Если бы кто-нибудь мог точно знать, почему он совершает самоубийство, если бы он мог ясно объяснить эту причину, он бы не покончил с собой, – сказала Кадифе.
– Не-е-е, это совсем не так, – сказал Сунай. – Некоторые убивают себя из-за любви, другие не могут вытерпеть побоев мужа или стерпеть бедность.
– Вы очень просто смотрите на жизнь, – сказала Кадифе. – Вместо того чтобы убивать себя из-за любви, можно немного подождать, и любовь станет меньше. И бедность не является достаточной причиной для того, чтобы совершить самоубийство. Вместо того чтобы кончать с собой, можно бросить своего мужа или же сначала пойти и попытаться где-нибудь украсть деньги.
– Хорошо, а в чем же настоящая причина?
– Настоящая причина всех самоубийств, конечно, гордость. Женщины, по крайней мере, убивают себя из-за этого!
– Из-за того, что гордость страдает от любви?
– Вы совсем ничего не понимаете! – сказала Кадифе. – Женщина убивает себя не из-за того, что страдает ее гордость, а для того, чтобы показать, какая она гордая.
– Ваши подруги поэтому убивают себя?
– Я не могу говорить от их имени. У каждого человека есть свои причины. Но всякий раз, когда я думаю о том, чтобы убить себя, я чувствую, что они думают так же, как я. Момент самоубийства – это время, когда женщина одинока и момент, когда она лучше всего понимает, что она женщина.
– Вы подтолкнули своих подруг на самоубийство этими словами?
– Они покончили собой по своему собственному решению.
– Все знают, что здесь, в Карсе, ни у кого нет своей собственной свободной воли, все поступают так, чтобы избежать побоев, чтобы вступить в какое-нибудь сообщество и защитить себя. Признайтесь, Кадифе, что вы с ними втайне договорились и навязали женщинам мысль о самоубийстве.
– Но как такое может быть? – спросила Кадифе. – Они стали еще более одинокими, совершая самоубийство. От многих из них отказались родители, потому что они покончили с собой, над останками некоторых из них даже намаза не совершили.
– И вы сейчас убьете себя для того, чтобы показать, что они не одиноки, что это общественное действие? Кадифе, вы молчите… Но если вы убьете себя, не сказав, почему вы так поступаете, не будет ли неверно понято заявление, которое вы решили произнести?
– Я ничего не хочу сообщить моим самоубийством, – сказала Кадифе.
– И все же за вами наблюдает так много людей, беспокоятся. Скажите, по крайней мере, о чем вы сейчас думаете?
– Женщины убивают себя, надеясь победить, – сказала Кадифе. – А мужчины – если надежды победить не остается.
– Это верно, – сказал Сунай и вытащил из кармана пистолет марки «кырык-кале». Весь зал внимательно смотрел на блеск оружия. – Убейте меня вот этим, пожалуйста, когда поймете, что я окончательно побежден.
– Я не хочу угодить за решетку.
– Но разве вы не покончите собой? – спросил Сунай. – Раз вы попадете в ад, когда убьете себя, вам уже не нужно бояться ни этого наказания, ни наказания в мире ином.
– Женщина как раз поэтому-то себя и убивает, – сказала Кадифе. – Чтобы суметь избежать любых наказаний.
– Я хочу в тот момент, когда я осознаю свое поражение, принять свою смерть из рук такой женщины! – произнес Сунай, картинно повернувшись к зрителям. Он немного помолчал. Он начал рассказывать историю, связанную с любовными похождениями Ататюрка, и именно в этот момент почувствовал, что зрителям стало скучно.
Когда второе действие закончилось, Тургут-бей и Ипек прошли за кулисы и разыскали Кадифе. Просторная комната, в которой когда-то репетировали акробаты из Москвы и Петербурга, армянские актеры, игравшие Мольера, музыканты и танцовщики, отправившиеся в турне по России, сейчас была холодной как лед.
– Я знала, что ты придешь, – сказала Кадифе Ипек.
– Я горжусь тобой, милая, ты была великолепна! – сказал Тургут-бей и обнял Кадифе. – Если бы он дал тебе в руки оружие, сказав: "Убей меня", я бы встал, прервал представление и закричал бы: "Кадифе, не вздумай стрелять".
– Почему?
– Потому что оружие может быть заряжено! – сказал Тургут-бей. Он рассказал о статье, которую прочитал в завтрашнем выпуске городской газеты «Граница». – Я боюсь не из-за того, что новость о событии, о котором Сердар написал заранее в надежде, что оно осуществится, окажется верной, – сказал он. – Потому что большая часть этих статей оказывается неверна. Но я волнуюсь из-за того, что знаю, что такую претенциозную статью Сердар никогда не написал бы без одобрения Суная. Ясно, что статью приказал написать Сунай. Это может быть рекламой. А может быть, он хочет заставить тебя убить его на сцене. Доченька, милая, смотри, не убедившись, что пистолет не заряжен, не стреляй в него! И смотри, ради этого человека не открывай голову Ипек не уезжает. Нам в этом городе жить еще долго, не серди понапрасну сторонников религиозных порядков.
– Почему Ипек передумала ехать?
– Потому что больше любит своего отца, тебя, нашу семью, – сказал Тургут-бей, держа Кадифе за руки.
– Папочка, мы можем опять поговорить наедине? – спросила Ипек. Как только она это сказала, она увидела, что на лице Кадифе появился страх. Пока Тургут-бей подходил к Сунаю и Фунде Эсер, вошедшим через другую дверь в конце этой полной пыли комнаты с высоким потолком, Ипек изо всех сил обняла Кадифе. Она увидела, что это движение пробудило в сестре страх, и, взяв ее за руку, повела в специальную часть комнаты, отделенную занавеской. Оттуда вышла Фунда Эсер с бутылкой коньяка и стаканами.
– Ты была очень хороша, Кадифе, – сказала она. – Располагайтесь, как вам удобно.
Ипек усадила Кадифе, которая постепенно теряла надежду. Она заглянула ей в глаза, словно хотела сказать: "У меня плохие новости". Потом с трудом произнесла:
– Ханде и Ладживерта убили во время нападения. Кадифе на мгновение опустила взгляд.
– Они были в одном доме? Кто сказал об этом? – спросила она. Но, увидев решительное выражение на лице Ипек, замолчала.
– Сказал парень из лицея имамов-хатибов, Фазыл, я сразу поверила. Потому что он видел это своими глазами… – Подождав мгновение, чтобы побледневшая, как полотно, Кадифе приняла известие, торопливо продолжила: – Ка знал, где находится Ладживерт, после того как он видел тебя в последний раз, он не вернулся в отель. Я думаю, что Ка сказал людям из вооруженной группировки, где скрываются Ладживерт и Ханде. Поэтому я не поехала с ним в Германию.
– Откуда ты знаешь? – сказала Кадифе. – Может быть, сказал не он, а кто-то другой.
– Может быть, я думала об этом. Но сердцем я так хорошо чувствую, что донес Ка, что поняла, что не смогу убедить себя, что донес не он. Я не поехала в Германию, потому что поняла, что не смогу его полюбить.
Силы, которые Кадифе потратила на то, чтобы выслушать Ипек, были на исходе. Ипек увидела, что сестра только сейчас полностью осознала смерть Ладживерта.
Закрыв руками лицо, Кадифе заплакала навзрыд. Ипек обняла ее и тоже заплакала. Пока Ипек беззвучно плакала, она чувствовала, что они с сестрой плачут по разным причинам. Они уже несколько раз плакали так, когда обе не могли отказаться от Ладживерта и когда им становилось стыдно соперничать за него. Ипек чувствовала, что сейчас весь конфликт закончился: ей не надо было уезжать из Карса. В какой-то момент она почувствовала себя постаревшей. Стареть, будучи в согласии с окружающим миром, становиться мудрой настолько, чтобы ничего не желать от мира: она чувствовала, что сможет это сделать.
Сейчас она гораздо больше беспокоилась за рыдающую Кадифе. Она видела, что сестра испытывает более глубокую и разрушительную боль, чем она. Она ощутила чувство благодарности за то, что не находится в ее положении (или же сладкое ощущение мести?), и ей сразу стало стыдно. Поставили кассету с той же музыкой, которую зрителей заставляли слушать управляющие Национальным театром в перерывах между фильмами, потому что это увеличивало продажу газированной воды и каленого гороха: играла песня под названием "Baby, come closer, closer to me", которую они слушали в Стамбуле в годы ранней молодости. В то время они обе хотели хорошо выучить английский; и обе не смогли этого сделать. Ипек почувствовала, что сестра заплакала еще сильнее, услышав музыку. В щель в занавеске она увидела, что отец и Сунай о чем-то беседуют в другом полутемном конце комнаты и подошедшая к ним с маленькой бутылкой коньяка Фунда Эсер наливает рюмки.
– Кадифе-ханым, я полковник Осман Нури Чолак, – сказал военный средних лет, грубо раздвинувший занавеску, и поприветствовал их, поклонившись до пола, как в фильмах. – Сударыня, чем я могу облегчить ваше горе? Если вы не хотите выходить на сцену, я могу сообщить вам благую весть: дороги открылись, скоро в город прибудут военные силы.
Позднее в военном трибунале Осман Нури Чолак будет использовать эти слова в качестве доказательства, что он пытался защитить город от организаторов этого глупого военного переворота.
– Со мной абсолютно все в порядке, благодарю вас, сударь, – ответила Кадифе.
Ипек почувствовала, что в движениях Кадифе уже сейчас появилось что-то от наигранной манеры Фунды Эсер. А с другой стороны, она восхищалась усилиям сестры взять себя в руки. Кадифе встала, предприняв над собой усилие; она выпила стакан воды и стала бродить, как призрак, туда-сюда по просторной закулисной комнате.
Когда началось третье действие, Ипек собиралась увести отца, не дав ему поговорить с Кадифе, но Тургут-бей подошел к ней в последний момент:
– Не бойся, – сказал он, подразумевая Суная и его друзей, – они современные люди.
В начале третьей сцены Фунда Эсер спела песню женщины, над которой надругались. Это привязало к сцене внимание тех зрителей, которые считали пьесу местами слишком «интеллектуальной». Фунда Эсер, как всегда, с одной стороны, слезы лила, ругая мужчин, а с другой стороны, с пиететом рассказывала о том, что с ней произошло. После двух песен и пародии на маленькую рекламу, которая по большей части насмешила детей (показывали, что продукция «Айгаз» сделана из "выпущенных газов"), сцену затемнили, и показались двое солдат, напоминавших солдат, вышедших на сцену с оружием в руках в конце спектакля два дня назад. В середине сцены они принесли и установили виселицу, и во всем театре наступила нервная тишина. Заметно хромавший Сунай и Кадифе встали под виселицей.
– Я не думал, что события будут развиваться так быстро, – сказал Сунай.
– Вы хотите признаться в том, что вам не удалось сделать то, что вы хотели, или вы уже состарились и ищете предлога, чтобы красиво умереть? – спросила Кадифе.
Ипек почувствовала, что Кадифе прикладывает огромные усилия, чтобы продолжать играть свою роль.
– Вы очень сообразительная, Кадифе, – сказал Сунай.
– Это вас пугает? – спросила Кадифе натянуто и гневным голосом.
– Да! – игриво ответил Сунай.
– Вы боитесь не моей сообразительности, а того, что я – личность, – сказала Кадифе. – Дело в том, что в нашем городе мужчины боятся не женской сообразительности, а того, что женщины будут ими командовать.
– Как раз наоборот, – сказал Сунай. – Я устроил этот переворот, чтобы вы, женщины, командовали собой сами, как европейские женщины. Поэтому я хочу, чтобы вы сейчас открыли голову.
– Я открою голову, – сказала Кадифе. – Но чтобы доказать, что я сделала это не под вашим давлением, не из желания подражать европейцам, после этого я повешусь.
– Но вы очень хорошо знаете, что европейцы будут вам аплодировать из-за того, что вы, покончив с собой, поведете себя как личность, не так ли, Кадифе? Не укрылось от взгляда то, что и на том пресловутом тайном собрании в отеле «Азия» вы повели себя очень увлеченно, чтобы отправить обращение в немецкую газету. Говорят, что вы организовывали девушек, совершающих самоубийство, так же как и девушек с закрытой головой.
– Только одна девушка боролась за платок и покончила с собой. Это Теслиме.
– А вы сейчас будете второй…
– Нет, я открою голову до того, как совершу самоубийство.
– Вы хорошо подумали?
– Да, – ответила Кадифе. – Я очень хорошо подумала.
– Тогда вы должны были подумать и вот о чем. Самоубийцы отправляются в ад. Вы что же, убьете меня со спокойным сердцем, потому что считаете, что все равно попадете в ад?
– Нет, – ответила Кадифе. – Я не верю, что, покончив с собой, попаду в ад. А тебя я убью, чтобы избавиться от такого паразита, врага нации, веры и женщин!
– Вы смелая, Кадифе, и говорите откровенно. Но самоубийство запрещается нашей религией.
– Да, в Священном Коране сура «Ниса» повелевает: "Не убивайте себя", – сказала Кадифе. – Но это не означает, что Всемогущий Аллах не простит юных девушек, убивших себя, и отправит их в ад.
– Значит, таким образом вы искажаете смысл текстов Корана.
– Верно как раз противоположное, – сказала Кадифе. – Некоторые девушки в Карсе убили себя потому, что не могли закрывать головы, так как им этого хотелось. Великий Аллах справедлив и видит, какие муки они терпят. Когда в моем сердце есть любовь к Аллаху, я уничтожу себя, как они, потому что в этом городе Карсе мне нет места.
– Вы знаете, что это рассердит наших религиозных предводителей (начальников), которые зимой, под снегом, приехали сюда, чтобы отговорить от самоубийства находящихся в безвыходном положении женщин этого нищего города Карса, не так ли, Кадифе?.. Между тем как Коран…
– Я не буду обсуждать мою религию ни с атеистами, ни с теми, кто от страха делает вид, что верит. И к тому же давайте закончим этот спектакль.
– Вы правы. А я начал этот разговор не для того, чтобы повлиять на ваше моральное состояние, а потому, что вы не сможете меня убить спокойно из-за боязни попасть в ад.
– Не беспокойтесь, я убью вас совершенно спокойно.
– Замечательно, – сказал Сунай обидчиво. – А я скажу вам о самом важном выводе, который я сделал за свою двадцатипятилетнюю театральную жизнь. Наш зритель ни в одном произведении не сможет вынести, не заскучав, диалога длиннее, чем этот. Если хотите, не затягивая разговоры, перейдем к делу.
– Хорошо.
Сунай вытащил тот же пистолет марки «кырык-кале» и показал и зрителям, и Кадифе.
– Сейчас вы откроете голову. А потом я дам вам это оружие и вы меня убьете… Поскольку такое впервые происходит в прямом эфире, я еще раз хочу сказать о смысле этого нашим зрителям…
– Давайте не будем затягивать, – сказала Кадифе. – Мне надоели речи мужчин, рассуждающих, почему девушки-самоубийцы совершили это.
– Вы правы, – сказал Сунай, играя оружием в руках. – И все-таки я хочу сказать о двух вещах. Чтобы те, кто верит сплетням, читая новости, которые пишут в газетах, и жители Карса, которые смотрят нас в прямой трансляции, не боялись. Смотрите, Кадифе, это магазин моего пистолета. Как вы видите, он пуст. – Вытащив магазин, он показал его Кадифе и установил на место. – Вы видели, что он пустой? – спросил он, как мастер-фокусник.
– Да.
– И все-таки давайте хорошенько убедимся в этом! – сказал Сунай. Он еще раз вытащил магазин и, как фокусник, показывающий шапку и зайца, еще раз показал его зрителям и установил на место. – Я в последний раз говорю в свою защиту: вы только что сказали, что убьете меня со спокойным сердцем. Вы, должно быть, питаете ко мне отвращение за то, что я, совершив военный переворот, стал тем, кто стрелял в народ, за то, что они не похожи на европейцев, но я хочу, чтобы вы знали, что я это делал также и ради народа.
– Хорошо, – сказала Кадифе. – Сейчас я открою голову. Пожалуйста, смотрите все.
На мгновение на ее лице отразилась боль, и она очень простым движением руки сняла платок, который был у нее на голове.
В зале сейчас не раздавалось ни звука. Сунай какое-то мгновение растерянно смотрел на Кадифе, словно это было что-то совершенно неожиданное. Они оба повернулись к зрителям, словно актеры-любители, которые не знают последующие слова.
Весь Карс долгое время с восхищением смотрел на прекрасные длинные каштановые волосы Кадифе. Операторы, собрав всю свою смелость, впервые сфокусировали объективы на Кадифе и показали ее вблизи. На лице Кадифе показался стыд женщины, которая расстегнула свое платье в толпе. По всему ее виду было ясно, что она очень страдает.
– Дайте, пожалуйста, оружие! – сказала Кадифе нетерпеливо.
– Пожалуйста, – сказал Сунай. Держа пистолет за ствол, он протянул его Кадифе. – Курок вот здесь.
Кадифе взяла пистолет в руку, и тогда Сунай улыбнулся. Весь Карс был уверен, что разговор продлится еще. Может быть, и Сунай, уверенный в этом, сказал было: "У вас очень красивые волосы, Кадифе. Я бы тоже ревниво прятал их от мужчин", – как вдруг Кадифе спустила курок.
Раздался выстрел. Весь Карс был поражен скорее не выстрелом, а тем, что Сунай, содрогаясь, будто и в самом деле был убит, упал на пол.
– Как все глупо! – сказал Сунай. – Они не понимают современное искусство, они не могут быть современными!
Зритель уже было ожидал долгого предсмертного монолога Суная, как Кадифе поднесла пистолет очень близко к нему и выстрелила еще четыре раза. Каждый раз тело Суная в какой-то момент вздрагивало, поднималось и, будто становясь еще тяжелее, падало на пол. Эти четыре выстрела были сделаны очень быстро.
Зрители, ожидавшие от Суная скорее осмысленного монолога о смерти, нежели подражания смертельной агонии, утратили надежду, увидев, что после четвертого выстрела на лице Суная выступила кровь. Нурие-ханым, придававшая такое же значение натуральности событий и спецэффектов, как и тексту, встала и уже собиралась зааплодировать Сунаю, но испугалась его лица в крови и села на свое место.
– Кажется, я его убила! – сказала Кадифе зрителям.
– Хорошо сделала! – прокричал из заднего ряда один из студентов лицея имамов-хатибов.
Силы безопасности так были увлечены преступлением на сцене, что не поинтересовались местом, где сидел нарушивший тишину лицеист, и не стали преследовать его. Учительница Нурие-ханым, которая уже два дня с восторгом смотрела Суная по телевизору и теперь сидела в первом ряду, чтобы увидеть его вблизи во что бы то ни стало, заплакала навзрыд, и тогда не только те, кто был в зале, но и весь Карс ощутил, что происходящее на сцене было чересчур натуральным.
Двое солдат, странными и смешными шагами бегущие навстречу друг другу, задвинули занавес.