Факторы разворачивания конфликта
В первой части я попытался описать некоторые исторические сюжеты, выступающие сегодня в качестве «предпосылок» осетино-ингушского конфликта. Эта конфликтная «историческая матрица» в 1960–1980-е годы постепенно наполнялась политическими и социально-экономическими проблемами, связанными с конкуренцией в распределении власти и ресурсов между осетинами и ингушами в ПР. В свою очередь, сложившаяся к концу 1980-х годов конструкция «потенциального конфликта», приобрела значительный разрушительный динамизм благодаря общему кризису советской государственности, кризису самих основ советского «миропорядка». Можно сказать, что история и современность осетино-ингушских отношений явили собой некий отчетливый ВЫЗОВ двум этническим элитам, их лидерам, национальному сознанию обеих групп. В ответе на этот вызов определилось — быть конфликту или нет. Именно то, к каким именно политическим «стратегиям» прибегли этнические элиты для того, чтобы решать проблемы, составляющие «потенциал конфликта», и оказалось основным детонатором всей ситуации вокруг ПР. Ниже я попытаюсь рассмотреть, как фокусировались и обострялись противоречия, как воспринимались проблемы и очерчивались сомнительные пути их решения. Используя термин «факторы конфликта», я имею в виду ряд проблем и зреющих «объективных» противоречий (между группами) именно в их «субъектном» разворачивании, в контексте их восприятия и попыток «решения».
2.1. Историко-идеологические построения:
содержание ингушского «радикализма»
и осетинского «консерватизма»
Восприятие всей совокупности проблем вокруг ПР сегодня несвободно от тех исторических версий осетино-ингушских отношений, которыми оперируют участники событий. Иначе говоря, сам современный конфликт «нагружен» историческими версиями своего возникновения, объяснениями причин конфликта, питающими этнические стереотипы. Безусловно, историческая канва выстраивается в национальных идеологиях в значительной мере таким образом, что предопределяет желательные ответы на вопросы об «исконности», «справедливости» и т.д. Эти построения есть идеологическое подспорье реальных или иллюзорных национальных интересов. В условиях вооруженного конфликта данная историческая канва зачастую подводит «основу-объяснение» под определенный доминантный образ «контра-народа» и его «возможного поведения» в конфликте. Представляется, что анализ содержания этих стереотипов и «исторических акцентов» также важен для понимания динамики самого конфликта.
В ингушской позиции можно отметить следующие акценты:
а. Незаконность отторжения ПР от Ингушетии. Район незаконно находится в составе Северной Осетии, так как он был отторгнут в результате насильственных, антиконституционных этнических (депортация ингушей) и административно-территориальных изменений (упразднение Чечено-Ингушской АССР в 1944 году и сохранение ПР за Осетией при восстановлении ЧИАССР в 1957 году).
Несправедливость нынешнего положения и акцент на тех исторических событиях, которые к нему привели. Имеются в виду: выселение ингушей из ПР в 1859–1861 годах (и последовавшая за этим казачья колонизация ПР); депортация ингушей в 1944 году (и передача ПР Северной Осетии); сохранение ПР в составе Осетии после 1957 года (и ограничения возможности вернуться в ПР для местных ингушей).
Незаконность юрисдикции Северной Осетии над ПР определяется сегодня в соответствии с принятым 26 апреля 1991 года Законом РФ «О реабилитации репрессированных народов» (особенно важны статьи, касающиеся «территориальной реабилитации»).
б. Исторические права. Акцентрируется автохтонность ингушей в данном регионе и пришлость ираноязычных осетин. Коренной характер ингушского расселения в ПР выражается также и в том, что ингуши предшествовали здесь и казакам, которые появились в ПР в 1859–1861 годах, и, тем более, осетинам, поселенным здесь после 1944 года. Это обстоятельство определяет ПР в качестве исконно ингушских земель.
в. Священность земли. В ПР расположено с. Ангушт (Тарское), от которого ведет свое происхождение сам этноним «ингуши»; здесь находится с. Базоркино (Чермен), с которым связаны революционные события 1918–1920 годов и «становление ингушей как нации» (в Базоркино в 1918 году был проведен первый съезд ингушского народа); в Тарской долине находится легендарный Бартабос — «холм Согласия», на котором собирались ингушские старейшины в «исторические времена» для решения общих проблем. ПР представляет собой географическое и социально-экономическое ядро ингушской этнической территории, без него формирование ингушской государственности невозможно.
г. Стереотипный образ контра-народа и его унижение. Осетины — гости на этой земле. Они воспользовались помощью России для осуществления своих экспансионистских целей (107). Сами осетины слабы и были бы не способны на такое территориальное расширение. В свою очередь, и Россия использует своих любимчиков осетин: она построила «коридор, разделяющий мусульманские народы христианской Осетией, простирающийся с севера на юг, от Моздока к Южной Осетии». «Спор ингушей с Осетией за Владикавказ и пригороды — это фактически спор империи со всем Кавказом за контроль над проходом в Закавказье» (108). Демократическая Россия должна отказаться от деления народов на «верных» и «неверных», и тогда Осетия вынуждена будет вернуть чужое.
Перспективы вынужденного отказа России от политики «предпочтительности в пользу Осетии» связываются иногда с миграцией русских как «имперского народа» с Северного Кавказа. «И тогда обретение Владикавказа и пригородов станет реальнее для тех, кто имеет на это историческое право» (там же).
В господствующем сегодня осетинском восприятии конфликтной ситуации могут быть выделены следующие основные моменты:
а. Законность нынешнего административно-территориального статус-кво: Пригородный район — часть территории Северной Осетии, и это положение закреплено прежней и ныне действующей Конституциями России, а также Федеративным Договором между Россией и субъектами федерации. Законность нынешнего административно-территориального деления не зависит от «истории» возникновения той или иной конфигурации границы. В случае же применения критерия «исторической справедливости» пересмотр границ станет бесконечным процессом, где каждая из конфликтующих сторон начнет выдвигать выигрышный для нее исторический сюжет с наиболее предпочтительными границами в качестве самых справедливых.
б. Исторические права. Ингуши — автохтоны только нагорной полосы, начали расселяться в ПР лишь в XVI-XVII веках. До того, с конца XIV и в XV—XVI веках, территория ПР контролируется кабардинцами, а еще раньше алано-осетинами.
Одна из исторических теорий, влиятельных как в академических кругах, так и в осетинском национальном сознании, — это т.н. «субстратная теория». В соответствии с ней пришлые ираноязычные аланы ассимилировали на протяжении нескольких веков местную автохтонную группу, и данный процесс сформировал к XV—XVI веку осетинский народ в собственном смысле слова, в качестве наследника и пришлых алан, и местных кавказских автохтонов (109).
В последние годы еще большим влиянием в осетинской интеллигентской среде пользуется другая концепция. Ее можно назвать теорией «скифо-алано-осетинской историко-культурной преемственности». По этой теории, НЕ было никакого особого языкового или культурного «разрыва» между тем, что в «субстратной теории» считается кавказским автохтонным населением («субстратом»), и ассимилировавшими их ираноязычными кочевниками. Оба «слоя» (а фактически их было больше) представляли собой последовательные «волны» оседания ираноязычных племенных объединений в Центрально-Кавказском субрегионе (110). Осетины и есть аланы. Современное официальное название Северной Осетии отражает этот историко-идеологический акцент — Республика Северная Осетия-Алания.
Здесь нужно напомнить, что ингушские историки также претендуют на причисление ингушей к потомкам алан — или «прямых потомков» (111), или потомков аланского союза племен, одно из которых — арги — были не иранского, а кавказского происхождения и являются «непосредственными предками» ингушей (112). Новая столица Республики Ингушетия, строительство которой началось в 1994 году, названа в честь «легендарного аланского города Магас».
в. Священность земли. У осетинской стороны отсутствует комплекс священности, связанный с территорией ПР и сравнимый с подобным ингушским. Это обстоятельство свидетельствует о том, что сама исконность ПР есть нечто совершенно различное для двух групп. Для ингушей исконность, помимо идеологической конструкции, есть «живой факт народной культуры», запечатленный в судьбах конкретных предков, фамилий, в изустных преданиях и т.д. Для осетин — осетинская исконность ПР есть некоторая идеологическая фабрикация национальной исторической школы, фабрикация, в которой отчетливо выделяются два основных момента. Первый — это «аланский миф» как способ исторической реституции в ПР если не в виде собственно осетин, то в виде алан. (Мифом его можно назвать в силу того, что в идеологическом обращении открытых исторической наукой сюжетов сама историческая реальность играет второстепенно-несущественную роль, подчиняясь в своем массовом обращении иным, вненаучным акцентам). И второй момент — это явное или неявное игнорирование того исторического периода, когда ингуши в течение 100–200 лет предшествовали здесь казачьему колонизационному расселению.
Самое важное назначение аланских сюжетов в осетинской национальной идеологии состоит в конструировании исторической Алании и ее территории как «шагреневой кожи», сворачивающейся от одного этапа истории к другому. Этот комплекс практически нейтрализует адекватное восприятие тезиса ингушского национального движения об «исторически ингушском Пригородном районе, об исконных ингушских землях»: возраст ингушской исконности кажется несоизмеримым с алано-осетинской исконностью, разница же в их пространственном воплощении лишь подчеркивает «несущественность» ингушских претензий. «Исконность» — понятие относительное — вот квднтэссенция аланского мифа в контексте осетино-ингушского историко-идеологического противостояния.
В целом доминантной является точка зрения, что претензии ингушей на ПР исторически необоснованны (земли ПР были казачьими, а до того кабардинскими и — самый «священно-архаичный» пласт — алано-осетинскими). Тот факт, что ингуши проживали на территории ПР до казаков, то есть до 1860-х годов, не известен, вероятно, даже большей части гуманитарной интеллигенции Осетии. Эта усеченная историческая картина взята на вооружение официальной пропагандой в нашей республике: «если оглядываться на прошлое и объективно определить принадлежность ПР, то на тех землях, на которые претендуют ингуши, сотни лет проживали осетины, 63 года (1859–1922) — казаки, 22 года (1922–1944) — ингуши, уже 48 лет (1944–1992) проживают не по своей воле осетины и представители других национальностей» (113).
Представляется, что даже в случае открытия «исторических преимуществ» ингушей в правах на ПР они не будут иметь для осетинской стороны серьезного, изменяющего всю историческую версию значения — будут усиливаться алано-осетинские сюжеты I-XII веков. И даже если в конце концов историческая наука выяснит, что искомый кавказский элемент («субстрат» или «абсорбент») в алано-доминируемом генезисе осетинского народа был ВАЙ-НАХОЯЗЫЧНЫМ, — это открытие в себе крови контра-народа будет лишь лишним основанием считать часть вайнахского «ареала исторического расселения» своею. (Подобно тому, как карачаевцы в «Западной Алании» — дома, даже если между ними и аланами будет «окончательно» доказано различие тюрков и иранцев).
г. Стереотипный образ контра-народа и его унижение. Ингуши потеряли ПР, так как не смогли решить проблему исторической адаптации к «государственной жизни», не смогли преодолеть такие черты своего национального характера, как импульсивность, агрессивность, склонность к круговой поруке и замкнутости. Ингуши не смогли преодолеть того архаичного культурного комплекса, в рамках которого набеги и грабежи считаются достойным занятием (114).
Иными словами, ингушские лидеры постоянно «завышают национальную планку» и не соизмеряют поставленные цели с реальными возможностями. Отсутствие исторического прагматизма приводит ингушей к регулярным национальным катастрофам (115). Ингуши не готовы к государственности и потому стремятся обрести символы и сами основы государственности за счет своих соседей-осетин (г. Владикавказ с его экономическим потенциалом и развитой социальной инфраструктурой).
Постоянным элементом распространенного среди осетин образа ингушей является подчеркивание «исламского религиозного фанатизма» последних, который на фоне собственной «религиозной холодности» или «многоцветия» осетин (атеизм, коммунизм, православие, ислам, иеговизм и др.) воспринимается как симптом цивилизационной отсталости ингушей.
Историко-идеологические версии конфликта отчасти демонстрируют противоречивые интересы сторон.
Осетинское восприятие может быть сведено к следующим основным моментам: ПР есть худо-бедно, но контролируемый буфер между Владикавказом как столицей Северной Осетии и Ингушетией. Ингушетия и ингуши рисуются в контексте исторически сложившихся стереотипов осетин извечно агрессивным началом, элементом нестабильности в восточных осетинских районах. Потеря ПР или его уступка означает не плату за замирение ингушей (мир и спокойствие в обмен на территории), а приближение очага нестабильности непосредственно к Владикавказу (а потеря «Моздокского коридора» есть символическая потеря территориальной связи Северной Осетии с Моздоком и, в последующем, потеря самого Моздока как территориальной связи с «собственно» Россией). Отсюда чем энергичнее и радикальнее требования о передаче ПР в состав Ингушетии, чем настойчивее пресс этих требований прорывается как в политической сфере, так и в повседневных ситуациях межэтнического общения, тем сильнее осетинское убеждение в «национально-государственной значимости» этого буфера. В этом смысле для Осетии совершенно безразлично, что из себя представляет Пригородный район с исторической точки зрения: доминанта национальных интересов заставляет и будет заставлять Осетию удерживать этот район в качестве буфера (пояса безопасности), будь он даже признан «исконно ингушским». «Да, Пригородный район был когда-то ингушским, но у нас есть свои национальные интересы — безопасность наших граждан и спокойствие столицы, и эти национальные интересы заставляют нас предпочесть сегодня полный контроль над ПР».
Нужно сказать, что осетинский «этнический консерватизм» серьезно подпитывается включением в пакет ингушских территориальных требований правобережного Владикавказа. Функционирование этой части осетинской столицы имеет для республики стратегическое значение, так как именно здесь сконцентрирована основная республиканская промышленность, находятся основные объекты социальной инфраструктуры республиканского значения, все вузы и все правительственные учреждения.
Среди других предпосылок массового осетинского «консерватизма» и неготовности к уступкам нужно отметить то, что в 1989–1991 годах вся ситуация вокруг ПР и перспективы его гипотетической потери стали восприниматься в контексте осетино-грузинского противостояния в Южной Осетии, на фоне аналогий с тем положением, в которое попали осетины в Грузии и в грузино-доминируемых анклавах в Южной Осетии. (В 1990–91 годах здесь прошли массовые погромы осетин, закончившиеся исходом десятков тысяч осетин из Грузии).
Для северных («российских») осетин, у значительной части которых до 1989–1990 года были вполне отчетливые грузинофильские стереотипы, не отягощенные некоторыми комплексами, характерными для Южной Осетии, — для этих осетин было очевидным качественное отличие осетино-грузин-ских отношений до конфликта («хорошие») и осетино-ингушских отношений — тогда еще тоже до конфликта («гораздо хуже»). Кровавый срыв «хороших отношений с грузинами», стоивший Осетии более 800 погибших, заставлял думать, что возможное ожесточение в осетино-ингушском «срыве» должно быть УМНОЖЕНО, соответственно умножены опасения, неуверенность и замешанный на них радикализм. Блокада столицы Южной Осетии Цхинвали окружающими грузинскими селами, длившаяся долгие зимние месяцы в 1990–1992, заставляла вспоминать в соответствующей военно-тактической перпективе об ингушских в основном пригородах Владикавказа Карца, Реданте, Терке, Дачном, о фактически бездействующей, закрытой трассе Владикавказ—Чермен—Моздок, проходящей через Ингушетию.
Погромы осетин в Грузии, ставших нежелательными «гостями» для новой грузинской государственности, провоцировали озабоченность по поводу того, что может быть с осетинами как непрошеными гостями на «исконно ингушской земле Пригородного района» в том случае, если этот район окажется включенным в пределы новой ингушской государственности. Апрельский 1991 года погром казаков в станице Троицкой на территории Ингушетии и начало казачьего исхода из Сунженского района Ингушетии стали вполне наглядным примером того, что «может быть».
Эти аналогии случившегося и возможного искусственно усиливались подчеркнуто теплыми отношениями некоторых ингушских лидеров (партия Нийсхо) с тогдашним президентом Грузии Звиадом Гамсахурдиа (для осетин — одиозной палаческой фигурой).
Основным элементом осетинского «консерватизма» в осетино-ингушском территориальном конфликте является убеждение в невозможности проживания осетин под ингушской юрисдикцией и, отсюда, стремление не допустить распространения этой юрисдикции на села с осетинским населением.
Таким образом, уже происшедшие события, их оценки, интерпретации и т.д. «отливались» в невидимую еще структуру будущих событий, матрицу будущего, предопределяющую различную степень вероятности тех или иных тенденций, их направления, масштабов, интенсивности.
С начала 1991 года в Северную Осетию хлынул поток беженцев-осетин из Грузии и Южной Осетии. Отмеченные выше аналогии получили своего носителя-передатчика, свою отчетливую иллюстрацию и необходимую социальную базу. В целом можно сказать, что восприятие ситуации вокруг Пригородного района развивалось в осетинской среде в сильной зависимости от структуры и содержания ожиданий, генерированных как спецификой собственно осетино-ингушских отношений, так и происшедшим осетино-грузинским конфликтом. Пытаясь избежать повторения своей судьбы, уже однажды случившейся в конфликте с Грузией, не имея никакого гражданского опыта мирного, политического решения конфликтов, Осетия и осетины в их последовавшем затем конфликте с Ингушетией и ингушами уже тем самым сильно рисковали повторить судьбу не свою, но своих грузинских гонителей.
В ингушском «этническом радикализме» можно выделить следующие основания:
Прежде всего заметно влияние исторически повторяющейся, «регулярной» общенациональной фрустрации, то есть лишения возможностей адекватного национального развития, и периодически повторяющихся потрясений, главные из которых — депортация в 1944–1956 годах и потеря одного из центральных районов Ингушетии. В ингушском восприятии отчетливо рисуется субъект, если не полностью ответственный за это лишение, то регулярно выигрывающий за счет него и осуществивший зримый исторический рывок вперед.
Ингушское общество оказалось в некотором сконструированном тупике: инонациональное государственное давление способствует консервации архаичных социальных структур; функционирование этих структур способствует отторжению и отчуждению этой государственности; данное отчуждение провоцирует новое государственное давление. И, что самое существенное, в это государственное давление отчетливо встроены соседи — Осетия и осетины.
Логика совмещения этнических и национально-административных границ предсказуема и понятна для всех поднимающихся от народности к нации групп. Более того, эта логика не просто формируется элитой, она укореняется в параллельном разворачивании массовых обыденных установок, свойственных в данном случае обществу с архаичными фамильно-политическими структурами. Можно назвать это «спонтанной идеологией фамильного поселения». Она выражает ту реальность, в которой каждому тейпу надлежит иметь свой отчетливый территориальный локус. Человеку надлежит не просто «жить в государстве», «на территории», но желательно «жить в родовых селах», включенных в «нашу государственность». Возвращение на родину (проживание) должно быть тождественно возвращению родины, то есть обретению власти и самостоятельности. Одного лишь возвращения в свои села и проживания здесь недостаточно, — необходим еще и соответствующий «властный передел», восстановление «родового статуса» этих сел, с соответствующей перестройкой иерархии «хозяев» и «гостей».
Хотя около 35–40 тысяч ингушей к 1989 году проживали на своей исторической родине, но родина им не была возвращена именно в силу того, что «хозяевами», держателями «контрольного пакета» ВЛАСТИ в ПР остались осетины. Отчуждение от своей земли для живущих на ней ингушей выражалось в отчетливом носителе-виновнике — североосетинской администрации и осетинах. Что касается имевшихся препятствий в получении прописки в ПР, этот фактор лишь усиливал весь комплекс отчуждения, делал его особенно отчетливым и болезненным.
Ингушские требования о возвращении ПР являются естественным выражением попыток преодолеть искуственное отчуждение от своей родины, отбросить его. Еще раз повторю, что эта массовая установка усиливалась тем, что «носитель-виновник» отчуждения — Осетия — идеологически очерчивалась как республика, чей экономический и социокультурный потенциал были якобы развиты ЗА СЧЕТ жертв Ингушетии. Ингушские лидеры постоянно как бы призывают ужаснуться той несправедливости, что «двести пятьдесят лет назад в равнинной части Северного Кавказа не было ни одного осетина», а затем граница отодвинулась «от стен Алагира до самой Назрани» (116). (Алагир ныне находится в центре Северной Осетии).
Ингушские национальные интересы состоят, вероятно, в конструировании (на основе политической воли ингушской этнической группы) национальной государственности или хотя бы некоторых действенных ее атрибутов и предпосылок. Однако такие социальные реалии, как значительная сельская перенаселенность и полная запущенность или, точнее, неразвитость промышленности и социальной инфраструктуры, устанавливают критические рамки для такого нацио-конструирования. Радикализм ингушского национального движения определяется этими критическими условиями и выражается в стремлении одним историческим рывком преодолеть «запаздывание». Как убеждал своих слушателей один из лидеров ингушского движения, «некоторые... высказываются о неоправданности автономии ингушей, поскольку нет соответствующего промышленного потенциала... Это убеждение неверно, если иметь в виду, что Ингушскую автономную республику необходимо образовать с центром в г. Орджоникидзе (Владикавказе)... со всеми предприятиями, находящимися на этой территории» (117). Подобный «теоретический» радикализм воплощался в соответствующей политической практике, в пакетах требований и лексике ультиматумов. В феврале 1990 года Оргкомитетом по восстановлению автономии Ингушетии был подготовлен документ, который был им же распространен в качестве «Протокола совместного заседания представителей Северной Осетии и Чечено-Ингушетии для рассмотрения в соответствии с поручением Комиссии ВС РФ по межнациональным отношениям вопроса о восстановлении государственности ингушского народа». Один из пунктов в достаточно безапелляционной форме выражал требование «безотлагательно» передать Ингушетии, помимо ПР, правобережную часть Владикавказа, со всеми предприятиями, организациями и учреждениями «со всеми основными и оборотными средствами по состоянию на 1.1.90 с баланса на баланс без каких-либо условий» (118). Этот «Протокол» имел впоследствии широкое хождение в Северной Осетии как иллюстрация того стиля диалога и масштабов ингушских запросов, скоторыми приходится иметь дело осетинским лидерам.
Таким образом, осетинский «консерватизм» (нежелание никаких уступок) и ингушский «радикализм» (стремление получить сразу все и более того) в изрядной степени питали и подстегивали друг друга, опираясь при этом на массовые этнические стереотипы и усиливая роль исторической мифологии. Общий для страны в 1987–1989 годах процесс либерализации выразился в резком усилении зависимости самой власти (властвующей элиты) от массовых стереотипов населения, различных групповых «фобий». Иначе говоря, республиканские элиты или лидеры национальных движений в своем стремлении к концентрированному выражению «национальных интересов», в стремлении к их «отстаиванию» начали прибегать к мобилизации данных стереотипов. Политические и духовные лидеры оказывались при этом не силой, способной к какой-либо «технологии преодоления» назревающего конфликта, но, наоборот, — силой, активизирующей всю ту конфликтную конструкцию, которая сфомировалась в осетино-ингушских отношениях к концу 1980-х годов.
Роль политических элит
Производное от демократизации в граждански неразвитых и этнически разделенных обществах, усиление роли этничности в политической жизни привело к тому, что еще советские (по своей идеологии и формированию) республиканские властные элиты становятся более чуткими к «национальным интересам».
Доминантой политического поведения этнических элит оказался поиск ими НОВЫХ средств легитимации их властвующего положения (или обретения такого положения) в республиках. В этой ситуации борьба против коллективных фобий была бы равнозначна потере власти, спекуляция же на этих фобиях оказалась сильным соблазном, в ней виделась возможность обретения новых ресурсов власти, «приближения к чаяниям народа» и психологическому единству с ним. Этнонационализм стал звучать как «наконец легализованное откровение», доступное в равной мере и простому человеку, и вчерашнему аппаратчику, и потому связывающее их.
Принципиально важную роль в разворачивании конфликта сыграл характер трансформации властных структур в двух республиках — Северной Осетии и Чечено-Ингушетии — и то, в каких условиях эта трансформация происходила.
Давно обвиняемая в несправедливом протекционизме ингушам (119), уличенная в борьбе с осетинской историей и культурой (120), эта старая осетинская элита, частично меняя свой состав, начинает проявлять себя как гораздо более национально ориентированная. В ней не было национально-радикальных взглядов. Она в известной мере и до сих пор остается все еще советской, со значительными иллюзиями государственно-достигнутого и государственно-регулируемого межнационального согласия («интернационализм»). Однако, чтобы остаться и укрепиться во власти, старой осетинской элите необходимо было пройти процесс новой постсоветской легитимизации в осетинской среде. А для этого нужны были символизирующие новую линию декларации и действия.
Критическими условиями, в которых старой североосетинской элите пришлось менять свой «образ мысли и действия», явились события 1989–1991 года в Южной Осетии. В течение всего этого периода с территории бывшей Грузинской ССР прибывали тысячи осетинских беженцев. Вопрос о статусе Южной Осетии, о ее отделении от Грузии становился вопросом о самом выживании осетинского населения к югу от Большого Кавказского хребта.
К североосетинским официальным властям все чаще адресовался упрек в предательстве национальных интересов, так как Владикавказ фактически не поддержал политическую стратегию на «скорейшее воссоединение Осетии». В качестве официальной линии Владикавказа в южноосетинском вопросе была избрана стратегия «постепенных шагов», устойчивой и многоэтапной интеграции Севера и Юга. Первым шагом в реализации этой стратегии стало принятие «Концепции социально-экономической интеграции Северной и Южной Осетии» и подписание прямых договоров по ряду политических и хозяйственных вопросов между Владикавказом и Цхинвали. Такой паллиативный шаг означал, с одной стороны, как бы формальное признание Владикавказом нового статуса Южной Осетии как независимой от Грузии республики, с другой стороны, демонстрировал невозможность присоединения Южной Осетии к Северной в настоящее время. Данная линия стала компромиссом между радикальными требованиями о скорейшем образовании единого осетинского государства в составе России (или даже вне России) и прагматическим пониманием того, что в современных условиях не удастся достичь ни согласия Москвы на присоединение Южной Осетии к Северной, ни, тем более, признания этого территориального изменения со стороны «международного сообщества».
Именно опасения, что интересы самой Северной Осетии могут пострадать в случае применения «двойного стандарта», удерживали североосетинскую элиту в южноосетинском вопросе от излишнего радикализма: согласие на изменение границы на юге неизбежно стало бы прецедентом для возможного изменения границы на востоке Северной Осетии. С другой стороны, необходимы были практические меры, в которых могла бы отразиться «адекватная реакция» Владикавказа как на ситуацию в Южной Осетии, так и на положение в Пригородном районе (здесь в 1990–1991 году начались эксцессы, связанные с разворачиванием ингушскими политическими группами активной кампании за передачу ПР в состав Ингушетии). Главным из этих шагов Владикавказа стало создание Республиканской гвардии Северной Осетии летом 1991 года.
Совершенно очевидно, что осетинский национализм в 1989–1991 годах развивался как реакция на давление с юга и востока. «Восточная угроза» оказалась тем подвернувшимся кстати средством, позволившим вчерашним ревностным коммунистам оказаться «спасителями отечества».
Нужно еще раз отметить, что в самой Северной Осетии в 1989–1991 годах не было серьезной оппозиции — ни «национально-патриотической», ни «либерально-демократической» ориентации. Многочисленные партии-однодневки, возникающие в республике в то время, возглавляли зачастую изгои-отверженцы старой партийно-советской номенклатуры (как бюрократическо-управленческой, так и духовно-идеологической). Их «патриотическая» риторика была замешана на явной досаде по поводу своего отторжения от власти. Их обращение в демократы было уж слишком явным средством, а не целью. Истеричный и агрессивный тон их публикаций свидетельствовал об определенном типе политического сознания. В «национальном вопросе» эти группы были или более радикально настроенными (121), чем те, кто находился у власти, или же их умеренность объяснима их свободой от необходимости отвечать за «уступки ингушским соседям». Роль же либерально-демократических групп даже в пике общероссийской моды на политический либерализм была незначительна, а их демагогия не находила массового отклика в Северной Осетии.
В целом «демократизация» уж слишком однозначно увязывалась осетинским общественным сознанием с ослаблением «государственных основ» существования и национальной безопасности: разворачивающиеся гонения на осетин в Грузии и нарастающее давление ингушского национального движения на востоке виделись конкретными проявлениями этой «демократизации». Относительное благополучие «внутрироссийской биографии» Осетии, административно-территориальное (статусное) выражение этого относительного благополучия были поставлены под угрозу. На юге продвижение Грузии к независимому от СССР-России национально-государственному существованию привело к упразднению Юго-Осетинской автономной области со стороны Тбилиси. На востоке кризис советской эпохи отразился в подъеме вайнахского антисоветского, антиимперского национального движения.
Нужно отметить, что сам осетинский национализм — специфическое региональное явление. Характер этого национализма отчасти отражает специфику относительно изолированного социокультурного положения осетин в их кавказском окружении, отчасти же преувеличивает эту специфику или даже ее конструирует.
Осетинский национализм как бы не вполне уверен, что «достоинство Осетии» может быть надежно реализовано в осетинском независимом государстве. Возможность этого «достоинства» открывается или под «зонтиком империи», или же в пространстве самой империи. Можно заметить наличие отчетливой русско-державной ноты в самом осетинском национализме, даже некоторую парадоксальную близость «агентов» этого национализма и имперской идеологии русского государственного национализма. С одной стороны, сама Осетия как политическое поле воспринимается агентами осетинского национализма как слишком маленькая и заведомо несоответствующая той мере осетинского «воинского» («арийского») духа, которая собственно и позволяет «величию» состояться. Независимость Осетии отторгается таким национализмом именно потому, что она закрывает проекцию к величию-посредством-империи, доступ к ИМПЕРСКОМУ величию, а с другой стороны, обещает серьезную проверку для подобного величия в отношениях с соседями осетин.
Кризисы этого государства-империи переживаются осетинским национализмом как угроза себе, своим претензиям и как вызов его самоуверенности. Противоречие между этнической основой этого национализма и его региональной спецификой придает осетинской национальной идее некоторую стратегическую амбивалентность, многоликость: один и тот же человек испытывает «страсть к империи» и досаду-ненависть к ней.
Данная амбивалентность отразилась в значительном созвучии между «ценностями» осетинского национального движения и «ценностями» старой советской номенклатурно-бюрократической элиты, изрядно приверженной идеологии государственного (можно — имперского) национализма. Между ними не было стратегических противоречий. Отсюда становится понятным, почему у осетинской «национально-демократической оппозиции» не было серьезного идеологического пространства для маневра. И в той же мере ясно, почему старая осетинская элита оказалась столь устойчивой во власти: новые средства идеологической легитимности оказались органическим производным старых средств и духовных конструкций. Национальные интересы явственно оказались под угрозой, когда произошел развал империи, разрушение власти. Эффективный ответ на эти угрозы мог быть обнаружен только в усилении «оборонного сознания», дальнейшем «освящении» исторической роли Осетии как имперского плацдарма на Кавказе и расчетах, что связь с Державой всегда имеет приоритет над отношениями с соседями.
«Наверху» в итоге возобладал некий национально озабоченный проимперский прагматизм. В августе 1991 года, когда всплыл и быстро исчез ГКЧП, североосетинская элита, идеологически близкая ГКЧП, тем не менее холодно ждала, какие тенденции возобладают в Москве, с тем чтобы присоединиться к ним. В обмен на державную поддержку рассчитывали на государственный «зонтик» для самой Северной Осетии в ее зреющих проблемах. Этот расчет на «государственный российский зонтик» очень привычен, традиционен для Осетии.
В то время как в Северной Осетии элита демонстрировала значительную преемственность и устойчивость во власти, в Ингушетии начался полный хаос государственной власти, обусловленный в немалой степени разводом Чечни и Ингушетии. На фоне кризиса государственности особое влияние имели две организации, представляющие национальное ингушское движение в целом: партия «Нийсхо» и Оргкомитет по восстановлению автономии Ингушетии.
Различия между ними состояли прежде всего в разных тейповых группах, являвшихся «социальной базой» этих организаций. В частности, Оргкомитет в большей степени опирался на ингушскую общину Грозного, а «Нийсхо» — на тейпы в самой Ингушетии. Существовали также некоторые разногласия по вопросу об отношениях с Чечней, последовательности решения проблем Пригородного района и самоопределения в рамках единой с Чечней «Вайнахской государственности» (122). Что касается собственно Пригородного района и правобережной части Владикавказа, обе группировки были в равной мере радикально настроены. Нужно сказать, что в 1970–80-е годы в Северной Осетии ингуши обрели собственную элиту, стремящуюся обрести достойное место во Владикавказе и Пригородном районе. Положение «на вторых ролях» все меньше удовлетворяло «внутриосетинскую» ингушскую элиту. «Вторые роли» все более отчетливо соотносились с тем, что было в 1920 — начале 30-х годов и что МОГЛО БЫ БЫТЬ, не будь последовавших за тем потрясений.
Одной из господствующих идеологем всего ингушского движения становится идея ГОСУДАРСТВЕННОГО ПАРИТЕТА с Северной Осетией. Существовавший в 20-е годы паритет Северной Осетии и Ингушетии явно или неявно читается как главная система координат, система исторической справедливости, а само Движение — как средство возвращения к этому несправедливо утерянному истори-.ческому паритету. Доминантой всех идеологических и политических рассуждений становится соотнесение судьбы Ингушетии с Северной Осетией, положения ингушей с положением осетин, с уровнем жизни, образования, даже «степенью алкоголизации» последних. Все «могущество и сила» Осетии и «отсталость» Ингушетии в рамках этого сознания должны быть психологически совмещены с преимуществами ингушского национального характера, с «силой и мужеством ингушской нации», с ее религиозной просветленностью... Должно быть объяснено, почему достигнутый в 20-е годы осетино-ингушский паритет сместился в итоге в пользу Осетии. Все преимущество Осетии было государственно инспирированным и созданным Россией. Следовательно, первым шагом к преодолению социального и экономического отставания Ингушетии от Осетии должно было стать восстановление государственного паритета, той необходимой правовой формы-каркаса, который бы затем наполнялся реальными «догоняющими мероприятиями».
Важную роль в ингушской национальной идее занимает необходимость внутривайнахского паритета: Ингушетия должна самоопределиться, обрести себя, свои территории и столицу с тем, чтобы затем объединиться с Чечней в общем Вайнахском государстве (123). Должен быть преодолен статус ингушей как «младших братьев» чеченского народа. Данный комплекс иногда рождает некоторую досаду ингушей на чеченцев, когда последние не выказывают достаточного понимания этих задач (и, например, скептически относятся к шансам и будущему ингушской государственности в рамках России).
Большая ориентация ингушей на Россию, лишь по видимости идущая вразрез с чеченскими национальными приоритетами (курсом на независимость), — эта ориентация имеет, как представляется, фазовый, временный характер. Ингушское национальное движение стремится обрести Пригородный район, находясь с Северной Осетией в рамках единого политико-правового пространства и надеясь использовать давление Москвы на Осетию.
В целом можно отметить, что политическая институциализация конфликтных осетино-ингушских отношений в условиях отчетливой поляризации сторон и некой внутренней «диктатуры единого мнения» не только не способствовала переводу конфликта в русло «политических решений», но и являлась фактором разворачивания конфликта в открытое противостояние осетин и ингушей.
Серьезную роль в «стилистике отношений» играли митинги, особенно митинги в Ингушетии: они являлись средством, подтверждающим и закрепляющим единое мнение, зримо «сплавляющим» ингушей в единое тело, готовое действовать. Стихия митингов — этого массового политического действа генерировала определенный уровень внутреннего психологического напряжения. Митинги впечатывали в подсознание «ожидаемые и адекватные действия», в том числе готовность прибегнуть к насилию. На протяжении всего «предвоенного периода» (1990–1992) одной из специфических черт в декларациях и обращениях ингушских лидеров становится этот мотив: готовность и решимость прибегнуть к насилию, уведомление противной стороны о «единственном ее выборе» — или выполнение требований, или обреченность на насилие. Роль митингов состояла в том, что «усталость от ожидания справедливого решения» становилась все более и более эмоционально очевидной. Сама повседневность становилась невыносимой — ингуши могли вернуться к повседневности и обыденности только тогда, когда будет обретен Пригородный район. Достижение этой политической цели психологически оказывалось при этом средством личного выживания.