Святые Киево — Печерского Патерика. 3 страница
Есть в детском образе Феодосия черты и не столь индивидуальные. Когда об отроке говорится, что он “хожаша по вся дни в церковь ... к детям играющим не приближашася ... и гнушашася играм их,” мы вспоминаем, что читали то же о детстве Антония. Отсюда, из Нестерова жития, это гнушание детскими играми пройдет через всю агиографию русских святых, выродившись в общее место, заполняющее пробел предания. Но здесь, его значение иное. Нестор не повторяет вслед за Афанасием Великим, автором жития Антония, что его святой, избегая детского общества, не пожелал учиться наукам. Напротив, Феодосии сам желает “датися на учение божественных книг единому от учителей” . . . “и вскоре извыче вся грамматикия,” вызывая общее удивление “премудростью и разумом” своим. Как бы низко мы ни оценивали образовательные возможности захолустного Василева, но под “грамматикией” автор, конечно, разумеет элементы грамматического (т.е. литературного) образования. Древняя агиография знает два типа отношения к науке. Антонию Великому противополагается Иоанн Златоуст и Евфимий, оба усердные и даровитые ученики. Если Нестор следует образцам, то он выбирает среди них, и в данном случае его выбор согласен с жизнью. Книголюбие Феодосия сохранилось и в монастыре, где мы видим в келье его то инока Илариона, “писавшего книги день и ночь,” то самого игумена, смиренно прядущего нить для переплетов рядом с книжным мастером Никоном. Образ мальчика, уклоняющегося от детских игр, слишком вяжется с его тихостью и кротостью, с некоторым юродством его облика, чтобы быть вымышленным. Заслуга Нестора в том, что он передал в русский агиографический канон не только эту детскую тихость, но и кннголюбие, любовь к духовному просвещению, пресекая с самого начала на Руси соблазн аскетического отвержения культуры[14].
Есть еще подробность в детстве Феодосия, которая, в связи со всем направлением его религиозности, приобретает особое значение: “одежда же его бе худа и сплатана.” Много раз родители побуждают его одеться в чистую одежду, как и играть с детьми, но Феодосии, при всем своем послушании, “о сем не послушаше” их. Впоследствии, когда служба в доме курского посадника заставляет его носить подаренную “светлую одежду,” он ходит в ней, “яко некую тяжесть на собе нося,” чтобы через несколько дней отдать нищим. “Худые ризы” Феодосия отличают его и в игуменстве; они вообще занимают видное место в житии, давая повод к одному из самых ярких рассказов, характеризующих его смирение. Если “худые ризьк встречаются в аскетической литературе, то, во всяком случае, не “в историях детства,” да и отношение святых отцов к этому внешнему доказательству смирения не одинаково: многие предостерегают от него, как от тщеславия.
Св. Феодосии с детства возлюбил худость риз и передал эту любовь всему русскому монашеству. Но у него она была лишь частью целостного жизненного поведения. После смерти отца он избрал особый подвиг: “выходил с рабами на село и работал со всяким смирением,” — что уже не могло быть подсказано никакой традицией. В этом социальном уничижении или опрощении, и единственно в нем, проявилась аскетическая изобретательность первого русского подвижника. В крестьянских работах, как позже в ремесле просвирника[15], мать Феодосия с полным правом видит социальную деградацию, поношение родовой, чести. Но святой хочет быть “яко един от убогих,” и трогательно убеждает мать: “Послушай, о мать, молютися, послушай: Господь Бог Иисус Христос сам поубожился и смирился, нам образ дая, да и мы того ради миримся.”
Это “убожение” Феодосия питается живым созерцанием уничижения[16] Христова, Его рабьего зрака, Его страдающего тела. Мы вспоминаем о неудачном бегстве Феодосия в святую землю, “иде же Господь наш Иисус Христос плотию походи.” Выбрав себе убогую профессию просвирника, он оправдывает ее перед матерью не любовью к храмовому служению, а опять таки любовью к телу Христову. С необычайной остротой выражает он это религиозное отношение: “лепо есть мне радоватися, ясно содельника мя сподоби Господь плоти Своея.” Эти черты совершенно самобытные, свидетельствующие об особой интуиции: для этих частей повествования у Нестора нет никаких греческих параллелей.
Один раз в истории детства Феодосия суровая острота аскезы вторгается в его кроткое и смиренное трудничество. Это эпизод с веригами[17], которые открывает мать по пятнам крови на одежде. В рассказе Нестора не на веригах, а на одежде (“худые порты”) падает ударение. Тем не менее мы имеем здесь суровое умерщвление плоти, форма которого подсказана не евангельскими и не палестинскими образцами. Вериги свойственны преимущественно сирийскому кругу аскетов, хотя получили широкое распространение в христианском мире. Есть много сходства между веригами отрока Феодосия и веревкой юного Симеона Столпника, которая также пятнами крови выдает игумену его самовольную ревность. В дальнейшем повествовании Нестора мы уже не слышим и веригах: повидимому, в Киеве святой не носил их. Они были лишь временным орудием борьбы со страстями юности. Не раз его биограф, следуя и здесь житию св. Саввы, настаивает на силе и крепости его тела. Нестор обходит молчанием плотские искушения юного Феодосия, и это целомудренное молчание сделалось традицией русской агиографии. Но сильное тело требовало укрощения: отсюда вериги. Вериги свои преп. Феодосии, быть может, помимо воли (если сам бросил их) завещал позднейшему русскому подвижничеству.
Третье бегство Феодосия — в Киев приводит его в пещеру преп. Антония. Беседа его с Антонием, нежелание старца принять его по юности лет (хронологически невероятно), как мы видели выше, должно быть вычеркнуто из биографии Феодосия. Зато драматическое свидание с матерью полно жизненной правды. Древние патерики дают не мало примеров суровости юного инока, отказывающегося видеть свою мать (Феодор Освященный, Пимен, Симеон Столпник). Но положение Феодосия лишь внешне напоминает Феодора: обоих их старец уговаривает смягчить свое решение. Видимая непреклонность у русского святого имеет совсем другое основание: не суровость, а робость, неуверенность в своих силах перед властным деспотизмом материнской любви. То, что Феодосии, в конце концов, склоняется на мольбы матери (или ее угрозы) и выходит к ней, тоже для него характерно. Он не радикал, не ригорист, и выше объективной нормы поведения для него закон любви. Побежденный в этой борьбе, он на самом деле оказывается победителем. Не он возвращается к матери, а мать постригается в одном из киевских монастырей.
Начинаются годы монашеских трудов. О личных подвигах Феодосия, о его духовном облике Нестор говорит в разных местах и отрывочно: он любит больше рассказывать, чем описывать. Соединяя в одно эти рассеянные черты, мы можем составить себе понятие об аскетическом типе Феодосия.
О самом суровом подвиге самоумерщвления повествуется — конечно, не случайно — в летописи первых годов его пещерной жизни. Обнажившись до пояса, ночью, святой отдает свое тело на съедение оводам и комарам, в то время как сам прядет волну и поет псалмы. Вдохновленный на этот подвиг, вероятно, примером Макария Египетского, Феодосии оставляет его в подражание северно-русским подвижникам. Слова Нестора (“другоици... излез”)[18] как будто говорят об однократном, а не повторяющемся действии. Относящееся к годам юности (как и вериги), оно может быть понято, как акт борьбы с плотскими искушениями. Во всяком случае, в дальнейшей жизни Феодосия мы не видим стремления к острому страданию, но лишь к изнурению тела.. Так он носит власяницу[19], прикрытую верхней одеждой, никогда не спит “на ребрах,” но “сед на столе” (на стуле), не “возливает воду на тело”: все это восточные уроки аскезы. Сухой хлеб и без масла вареныя овощи составляют его пишу, но за общей трапезой с братией он всегда весел лицом. Для Феодосия характерна именно потаенность его аскезы. Как скрывает он свою власяницу, так скрывает и ночные бдения. Монах, подошедший к его келье, чтобы взять благословение ударить к заутрене, слышит его “молящася и вельми плачющася и главою часто о землю биюща.” Но услышав шум шагов, Феодосии притворяется спящим и отвечает лишь на третий оклик, точно проснувшись от сна.
Сравнительно умеренные аскетические упражнения Феодосия восполняются непрерывностью его трудов. Крепкий и сильный, как св. Савва, Феодосии работает и за себя и за других. При игумене Варлааме, он по ночам мелет жито для всей братии. Став сам игуменом, он всегда готов взяться затопор, чтобы нарубить дров, или таскать воду из колодца, вместо того, чтобы послать кого — нибудь из свободных монахов: “Я свободен,” отвечает он келарю.
Трудовая, деятельная жизнь Феодосия больше всего бросается в глаза, она заполняет преимущественно страницы пространного его жития. Но святой сохраняет равновесие духовной жизни: в молитве почерпает источник сил. Молитве, помимо церковно — уставной, посвящены его ночи. Молитве исключительно отдано время великого поста, когда преподобный удаляется в пещеру. Нестор не дозволяет нам никаких заключений о мистическом качестве молитвы Феодосия, или о каких — либо высоких состояниях созерцания. Молится он с плачем, “часто к земле колена преклоняя.” Нередко молитва его имеет предметом спасение своего “стада.” С уединенным пребыванием в пещере связаны многочисленный напасти от бесов. Они не имеют характера собственно искушений “моральных,” но лишь страхований[20]. Древние, восточные элементы видений чередуются с русскими: “колесницы” с “сопелями,” скоморошьими инструментами, ненавистными Феодосию. Он сам рассказывает в поучении братии, как долго преследовал его на молитве “пес черен.” Молитвою и твердостью достиг он совершенного безстрашия перед темной силой и чудесно помогал ученикам избавляться от ночных навождений. Некоторые из бесовских видений в монастыре принимают типично-русские формы проделок домовых, которые шалят в пекарне или в хлеву: “пакость скоту творят.” Феодосии, “яко храбр воин и силен” побеждает “злые духи, пакоствующиа в области его.” Несмотря на то, что демонология занимает много места в произведении Нестора, она не сообщает особой суровости или мрачности подвигам Феодосия.
Для духовного направления Феодосия основное значение имеет тот факт, что именно он положил конец пещерному монастырю, основанному Антонием: если игумен Варлаам вынес на поверхность земли первую деревянную церковь, то Феодосии поставил кельи над пещерой. Пещера отныне осталась для Антония и немногих затворников. Мотивом Феодосия указывается: “видя место скорбно суше и тесно.” Теснота пещеры легко могла быть раздвинута. Но скорбность ея, очевидно, не соответствовала Феодосиеву идеалу общежития. Едва поставив монастырь над землей, он посылает в Константинополь за студийским уставом. Безмолвие и созерцание он умаляет ради трудовой и братской жизни. Верный палестинскому духу, он стремится к некой гармонизации деятельной и молитвенной жизни.
В эту творимую гармонию он вносит и свою личную ноту. Едва ли не на каждой странице Нестор подчеркивает “смиренный смысл и послушание,” “смирение и кротость” Феодосия. При всей духовной мудрости Феодосия, Нестор отмечает какую-то “простоту” его ума. “Худые ризы,” которым он не изменяет и в игуменстве, навлекают на него насмешки “от невеглас.” Всем известен рассказ о княжеском вознице, который заставил святого слезть с повозки и сесть верхом на коня, приняв его за одного “от убогих.” Приближающееся к юродству социальное уничижение или опрощение с детских лет остается самой личной (и в то же время национальной) чертой его святости.
Поставленный во главе монастыря, Феодосии не изменил своего нрава: “Не бо николи же бе напрасн, ни гневлнв, ни яр очима, но милосерд и тих.” При этой тихости и самоуничижении он не слагает с себя обязанности учительства. Нестор приводит образец одного из его поучений. Как известно, и древняя литература сохранила нам несколько проповедей св. Феодосия. Они отличаются простотой формы и некоторым эклектизмом содержания. Гораздо больше личного мы находим в рассказе Нестора. Приняв студийский устав, святой старался соблюсти его во всех деталях монастырского быта. С этим студийским бытом связан рассказ о ночных обходах игумена, столь характерный для всей русской агиографии. Слушая у ворот кельи, как монахи беседуют после вечерней молитвы, святой ударяет рукой в дверь, а наутро, призвав виновных, отдаленными “притчами” старается довести их до раскаяния. Он дорожит, бесспорно, и внешней дисциплиной: “ходящий руце согбени на персех да имать.” Он хочет, чтобы все в монастыре совершалось по чину и с благоговением. Но, хотя святой и много внушает “не расслаблятися, но крепку быти,” он не любит прибегать к наказаниям. Его мягкость к беглым овцам своего стада изумительна. Он плачет о них, а возвращающихся принимает с радостью. Был один брат, который “часто бегал” из монастыря, и всякий раз возвращаясь находил радостную встречу. Единственный образ некоторой игуменской строгости связан с хозяйственными отношениями монастыря.
От келаря Феодора Нестор слышал множество рассказов о том, как святой игумен своею верой спасал монастырь от нужды. Эти “игуменские чудеса,” на ряду с даром прозрения, — единственные, которые творит преподобный: он не исцеляет больных при жизни. Палестинское житие тезоименитого Феодосия (Киновиарха) почти целиком состоит из описаний чудесного наполнения закромов. Большинство из этих чудес в Печерском монастыре происходят в порядке природной закономерности: то боярин, то неизвестный благодетель привезет в монастырь возы хлеба и вина в тот день, когда эконом уже отчаялся изготовить обед или найти вино для литургии. Но вот что проходит красной нитью чрез эти игуменские чудеса: запрет святого “печься о завтрашнем дне,” его расточительное милосердие, не останавливающееся перед тем, чтобы отдать бедному священнику для его церкви последние остатки монастырского вина. Это уже прямая противоположность началу хозяйственности, которое мы видим столь ярко выраженным во многих позднейших русских монастырях. Из Нестерова жития получается впечатление, что Печерская обитель существует милостыней мира, и приток этой милостыни не оскудевает, пока излучается живая святость.
Более всего святой печется об уставной бедности, отбирая по кельям все лишнее из одежды или снеди, чтобы сжечь это в печи, “яко вражию часть.” “Не имети упования имением” — было его принципом в управлении монастырем, хотя усердием христолюбцев к нему отошли уже многочисленные села. Когда расчетливый келарь оставляет на завтра “зело чистые” хлебы, которые преподобный велел поставить братии на Дмитров день, он велит выбросить в реку остатки. Так он всегда поступал со всем, что “не с благословением сотворено.” Кроткий и всепрощающий игумен становится суровым перед неповиновением, проистекающим из хозяйственного расчета. Замечательно, что и здесь он не наказывает виновных, но уничтожает материальные блага, которые, как бы впитав в себя демоническое начало алчности и своеволия, превращаются во “вражию часть.”
Кротким остается Феодосии всегда и ко всем. Таков он и к разбойникам, пытающимся ограбить его монастырь, таков он и к грешным и слабым инокам. Мы не особенно удивлены, слыша от Нестора, что ему случалось “от ученик своих многажды укоризны и досаждения приимати.” Понимаем, почему после смерти святого строгий уставный быт не удержался в монастыре, и Печерский Патерик уже не помнит о киновийной жизни.
Игумен Феодосии не только не изолировал своего монастыря от мира, но поставил его в самую тесную связь с мирским обществом. В этом состоял его завет русскому монашеству. Самое положение монастыря под Киевом как бы предназначало его для общественного служения.
Живя милостыней мира, монастырь отдает ему от своих избытков. Близ самого монастыря Феодосии построил дом “нищим, слепым, хромым, трудоватым” (больным) с церковью во имя св. Стефана, и на содержание этой богодельни шла одна десятая всех монастырских доходов. Каждую субботу Феодосии посылает в город воз хлебов для заключенных в тюрьмах. Одно из слов святого, “О терпении и любви,” написано в поучение ропщущей братии, недовольной его неумеренной благотворительностью: “Лепо бо бяше нам от трудов своих кормити убогия и странныя, а не праздным пребывати, преходити от келий в келию.”
Преп. Феодосии был духовником многочисленных мирян. Князья и бояре приходили к нему исповедывать свои грехи. После его кончины мы видим игумена Стефана в том же качестве духовного отца среди киевского боярства. Св. Феодосии положил начало традиции, по которой в древней Руси миряне избирали своими духовными или “покаяльными” отцами преимущественно монахов. Духовничество, конечно, было могущественным средством нравственного ьлияния на светское общество.
Но преп. Феодосии не только встречает мир у врат сиоей обители, он сам идет в мир: мы видим его в Киеве, па пирах у князя, в гостях у бояр. И мы знаем, что он умел соединять со своими посещениями кроткое учительство. Кто не помнит его тихого вздоха по поводу княжеских скоморохов?
Но тихий наставник мог быть неотступным и твердым, когда дело шло о борьбе за поруганную правду. Последний рассказ Нестора, перед самой кончиной преподобного, повествует как раз о такой защите обиженной вдовы. Увидя игумена на постройке новой церкви, вдова не узнала его в убогой одежде и просит: “Черноризец, скажи, дома ли ваш игумен?” — “Зачем он тебе, он человек грешный.” — “Грешен ли он, не знаю, знаю только, что многих избавил от печали и напасти. Затем и я пришла, чтобы он помог мне, обижает меня без правды судья.” Беседа преподобного с судьей восстановила попранную справедливость. “Отец наш Феодосии многим заступник бысть пред судьями и князи, избавляя тех, не бо можахуть в чем гргслушати его.”
Служение правде приводит святого в столкновение не только с судьями, но и с князьями. Его борьба с князем Святославом, как она изображена в житии, завершает его духовный портрет, и вместе с тем символизирует отношение Церкви к государству в древней, домонгольской Руси. Сыновья Ярослава, Святослав и Всеволод, сгоняют старшего брата Изяслава с Киевского стола. Овладев Киевом, они посылают за Феодосием, прося его на обед. Святой отвечает сурово: “Не имам идти на трапезу вельзавелину и причаститися брашна того, исполнь суща и крови и убийства.” С этого времени Феодосии не перестает обличать Святослава, захватившего Киев, “яко не праведно сотворша и не по закону седша на столе том.” В этом духе он шлет ему “эпистолии,” из которых Нестор вспоминает особенно одну, “велику зело,” где Феодосии пишет князю: “Глас крови брата твоего вопиет на тя Богу, яко Авелева на Каина.” Это послание, наконец, разгневало князя, к прошел слух, что Феодосию готовится изгнание. Он рад пострадать за правду и усиливает свои обличения, ибо “жадаше вельми, еже поточену быти.” Но Святослав не смеет поднять руку на праведника, бояре и монахи умоляют святого прекратить борьбу с князем, и он, видя бесполезность слов, переменяет тактику: уже не укоряет, но молит князя вернуть своего брата. Святослав приезжает г. монастырь мириться, проявляя не малое смирение. Феодосии объясняет князю мотивы своего поведения: “Что бо, благий владыка, успеет гнев наш еже на державу твою? но се нам подобает обличати и глаголати вам еже на спасение души, вам же лепо послушати того.” Много раз после того Феодосии напоминает князю о примирении с братом, несмотря на безуспешность своих попыток . В монастыре своем он велит на ектениях поминать законного изгнанного князя и только, “едва умолен быв от братии,” согласился поминать на втором месте и Святослава.
Мы видим: святой не считает мирских и политических дел неподсудными своему духовному суду. В стоянии за правду он готов итти в изгнание и на смерть. Но он не ригорист, и подчиняет в конце концов закон правды закону любви и жизненной целесообразности. Он считает своим долгом поучать князей, а их — слушать поучения. Но в отношении к ним он выступает не как власть имеющий, а как воплощение кроткой силы Христовой.
Таков Феодосии всегда и во всем: далекий от односторонности и радикализма, живущий целостной полнотой христианской жизни. Свет Христов как бы светит из глубины его духа, меряя евангельской мерой значение подвигов и добродетелей. Таким остался преп. Феодосии в истории русского подвижничества, как его основоположник и образ: учитель духовной полноты и цельности — там, где оно вытекает, как юродство смирения, из евангельского образа уничиженного Христа.
Святые Киево — Печерского Патерика.
В Киево-Печерском монастыре, в Ближней и Дальней, иначе Антониевой и Феодосиевой пещерах почивают мощи 118 святых, большинство которых известно лишь по имени (есть и безымянные). Почти все эти святые были иноками монастыря, домонгольской и послемонгольской поры, местно чтимыми здесь. Митрополит Пето Могила канонизовал их в 1643 г., поручив составить общую им службу. И лишь в 1762 г., по указу Святейшего Синода, киевские святые были внесены в общерусские месяцесловы.
Из общего числа киевских святых около 30 получили подробные или краткие житийные повествования в так называемом Киево — Печерском Патерике. Патериками в древней христианской письменности называются сводные жизнеописания подвижников — аскетов определенной местности: Египта, Сирии, Палестины. Эти восточные патерики были известны в переводах на Руси с первых времен русского христианства и оказали очень сильное влияние на воспитание нашего монашества в духовной жизни. Не без влияния этих восточных образцов сложился и наш патерик,, ограниченный кругом подвижников одного древнейшего нашего монастыря. Только Киево-Печерской обители на Руси суждено было создать патерик, получивший обще — русское значение. (Волоколамский и Соловецкий патерики имеют местное значение). Печерский Патерик имеет свою длинную и сложную историю. Вошедшие в состав его произведения относятся к XI — XIII векам, но, начиная с древнейших известных нам рукописей (XV в.), он не перестает изменяться в своем составе и форме. Современные печатные издания[21] очень далеко ушли от древних киевских подлинников. Патерик стал, бесспорно, легче для чтения, но разросся от позднейших компиляций и утратил (отчасти по вине синодальной цензуры) некоторые драгоценные жизненные черты древности. Только научные издания Яковлева и Абрамовича сохраняют текст древнейших рукописей XV века.
Изучение древнеусской религиозности и быта по Киевскому Патерику чрезвычайно затрудняется сложностью и разновременностью его состава. Кроме Нестерова жития Феодосия и похвалы Феодосию (неизвестного времени), он содержит взятые из Летописи сказания:
1) “что ради прозвася Печерский монастырь” — это повесть об основании, переделанная в XVII веке в “Житие св. Антония”; и 2) “о первых черноризцах печерских” (Дамиан, Иеремия, Матфей и Исаакий Затворник). Оба отрывка принадлежат современнику, автору XI века — может — быть, Нестору, хотя против этого предания есть сильные возражения. Но главная часть патерика состоит из дпух посланий начала Х!П в. (приблиз. 20-х годов):
еп. Владимирского Симона и печерского монаха Поликарпа. Тому же Симону принадлежит и “Слово о создании Церкви Печерской,” т.е. о построении каменного храма Успения Божией Матери. Лишь две главы Симона (о Тите и Евагрии и об Арефе) написаны современником — очевидцем (“сам видах”), и две другие — по сообщению старцев — очевидцев (об Афанасии Затворнике и Еразме). Все остальные главы посланий Симона и Поликарпа описывают события и людей, отдаленных более, чем вековой древностью. Действительно, все упоминаемые ими святые подвизались в конце XI или начале XII века.
При таких условиях не удивительно, что легенда успела густо оплести устное предание. В некоторых рассказах (об Алимпии, или Алипии, иконописце, о Марке Пещернике) уже невозможно разглядеть действительности. Достаточно сравнить необычайное, насквозь чудесное построение каменной церкви Печерской у Симона с простым, хотя и не лишенным чудесных знамений, рассказом Нестора в житии св. Феодосия, чтобы измерить работу легенды за полтора столетия. И однако, для нашей главной цели — для изучения направлений духовной жизни в древней Руси — легенды имеют иногда не меньшее значение, чем действительность. Киевский патерик является для нас богатейшим, и при том единственным по своеобразию источником, преимущественно для одного направления духовной жизни, — без которого, за отсутствием других свидетельств, наши представления о древнерусской святости страдали бы неполнотой. Нужно лишь помнить, что это направление зафиксировано в писаниях XIII века, и лишь с большой осторожностью мы можем помещать его в глубь XII или даже XI века.
Общее впечатление от Патерика: здесь веет совсем иной дух, нежели в житии Феодосия. Почти непонятной представляется связь преп. Феодосия с этими духовными детьми его. Скажем сразу: здесь все сурово, необычайно, чрезмерно — и аскетизм, и тавматургия[22], и демонология[23]. Социальное служение монашества отступает на задний план. Впрочем, в изображении Патерика, Печерския мчна стырь, как таковой, вообще утрачивает свое лицо. Общежития, повидимому, не существует. Рядом уживаются богатство и бедность. Величайшие подвиги оаних совершаются на фоне распущенности и своеволия лоугих. Не даром самые яркие и впечатляющие образы Патерика принадлежат затворникам.
Конечно, и дух преп. Феодосия еще живет в монастыре. Верен ему в своем смиренном трудничестве Никола Святоша (Святослав), из князей Черниговских, первый князь-инок на Руси. Он постригся в 1106 г. (скончался около 1142), и в течение трех лет проходил послушание в поварне, к великому негодованию своих братьев-князей. Потом три года был привратником, служил при трапезной, пока, принуждаемый игуменом, не поселился в собственной келье.. Его никто не видел праздным: работа на огороде, изготовление одежды сопровождались непрестанным произнесением молитвы Иисусовой (первый известный пример на Руси). Свои большие соедства он употреблял на помощь бедным и на “церковное строение”; в монастырь пожертвовал и не мало книг. После его смерти брат Изяслав, получивший исцеление от его власяницы, всегда надевал ее на себя перед битвой.
Своеобразное служение миру носит Прохор Лебедник, постригшийся в конце XI века. Свое прозвание он первоначально получил от изобретенной им формы постничества. Он никогда не ел другого хлеба, кроме приготовленного из собранной им самим лебеды. Замечательно однако, что Поликарп, автор его жития, подчеркивает особую легкость его жизненного пути (“легко проходя путь”), как воплощения Христовой бедности: “бысть житие его, яко единого от птиц” . . . “на неоранне земле ненасеянна пища бываше ему.” Во время голода аскеза святого превращается в подвиг благотворения. Он печет свой хлеб из лебеды для множества приходящих к нему, и горький хлеб чудесно становится сладким. Однако, украденные у него хлебы — горьки, как полынь. Это чудо имеет аналогии в житии св. Саввы Освященного. Во время бедственного недостатка соли, Прохор раздает пепел, чудесно превращающийся в соль. Это приводит его в столкновение сначала с киевскими купцами-спекулянтами, а потом и с самим князем Святополком, который не остановился,ради корысти, перед ограблением соляных запасов святого. Соль, конечно, обращается обратно в пепел, и корыстолюбивый князь, оставивший вообще в Патерике по себе недобрую память, примиряется с Прохором и игуменом Иоанном. Впоследствии, для погребения святого, он бросает даже поле битвы перед сражением, за что получает победу над “агарянами” (половцами), по молитве святого.
К таким же истинным ученикам преп. Феодосия можно отнести смиренного просвирника Спиридона, который был “невежа словом, но не разумом,” и с благоговением совершал свой положенный труд, беспрестанно твердя псалтырь, которую “извыче из уст”[24].
Но уже в образах близких к Феодосию Агапита и Григория Чудотворца проглядывают и некоторые новые черты.
Агапит — “безмездный” врач (“лечец”) посвящает себя уходу за больными. Лечит он их молитвой и, для виду, “зелием” — теми овощами, которыя составляют его пищу. Но его Житие, посвященное любви, превращается н Патерике исключительно в историю борьбы Агапита с врачем — армянином и его светской медициной. В борьбе этой святой побеждает, а армянин кончает пострижением в Печерском монастыре. Однако победа достигается силой чудес, а не кротостью. Святой довольно суров к своему противнику. Он обращается к нему “с яростью,” и, узнав о его неправославной вере, укоряет: “почто смел еси внити и осквернити келию мою и держати за грешную мою руку? Изыде от мене, иноверне и нечестиве.”
Григорий Чудотворец от самого Феодосия “научен бысть житию чернеческому, нестяжанию, смирению и послушанию.” Нестяжание он простер так далеко, что продал даже книги (раздав деньги бедным) после того, как воры покушались обокрасть его. Но главный его подвиг — молитва. Читая всегда “запрещательные молитвы,” он приобретает особую власть над бесами и дар чудотворений. Он имеет обычай молиться в погребе, что уже приближает его жизнь к пещерному затворничеству. Три чудесных встречи его с разбойниками сами собой напрашиваются на сравнение с аналогичными эпизодами Феодосиева жития. Разбойники, пытавшиеся ограбить церковь, не наказываются Феодосием, но обращаются им на путь истинный. Григорий тоже обращает, но через наказание. Воры, покусившиеся украсть его книги, по молитве святого, засыпают на пять дней, после которых изнемогают от голода. Этого наказания с них достаточно. Узнав, что “градской властелин” повелел их “мучить,” Григорий выкупает их от казни. С другими ворами, ограбившими его огород, он поступает строже. Три дня они не могут сойти с места, моля о прощении, но слышат следующий приговор: “Понеже праздни пребываете, весь живот свой крадуще чужая труды, а сами не хотяще трудитися, ныне же стойте ту праздни и прочая лета до кончины живота своего”... Однако их слезные мольбы и обещания исправиться заслужили им условное прощение. Святой осудил их на вечную работу в монастыре. Так он поступает и с третьими ворами, из которых один однако гибнет ужасной смертью, удушенный на ветвях дерева. Святой не определяет ему этой смерти, но он предрекает ее. Внешне поступки сами накликивают эту смерть, пытаясь обмануть святого жалостью, как в обычном типе этой распространенной легенды о корыстном мнимоумершем. Но суровость наказания остается. Одно из таких суровых предсказаний было причиной насильственной смерти святого. Оскорбленный на реке отроками князя Ростислава Всеволодовича, он предрекает им: “все вы в воде умрете, и с князем великиим.” Жестокий князь, велевший утопить святого, показывает себя заслужившим этот конец. Но мы не видели, чтобы св. Феодосии руководился в отношении к людям законом возмездия.