Берлин, nw 40, альт-моабит 5 страница

Но впереди уже оранжево засветились окошки трактира. Тепло. Сытный ужин. Постель. Дровосеки прибавили шаг. Уже вкусный дым из трубы долетел до них. Тут Иоганн Тельман вдруг обернулся и про топор спросил. Он руки в рюкзак - а там пусто, нет топора. "Ну, Эрнст, дела, - вздохнул отец. - В последний раз я видел топор у тебя в руках, когда мы сидели у костра. О чем ты только думаешь? Ступай обратно в лес и принеси".

Он обернулся назад, где остался глухо шумящий полночный лес. Синеющие извивы дороги уходили в недобрую затаившуюся черноту. Осколок луны выплывал над щербатой кромкой дальних сосен. Пепельные, несущиеся в воздушных струях облака ненадолго затеняли ее холодный пронзительный свет. Стало страшно.

- Страшно? - хрипло спросил Бёме и медленно, словно на ощупь подбирая слова заговорил: - Вы утолили жажду. Опять появилась заглохшая на время боль. Ледяной пот выступил на лбу. Стало страшно. Тоскливо и страшно от предчувствия новой боли. Это предчувствие леденит кровь, пронизывает до костей. Тоска и холод.

Нет, нет! Не холод. "Я мигом вернусь, отец!" - и страх убегает. Когда бежишь, не холодно. И когда ветер доносит далекое: "Останься! Не беги!" Дорога утоптана. Холодные, чуть покалывающие струйки обтекают лицо, посвистывают в ушах. Однажды пройденный путь уже не кажется длинным. Подумаешь, лес! Подумаешь, ночь! На бегу разогреваешься лучше, чем у костра...

И темноты не осталось в Баргтехейском лесу. Восход луны залил его серым обманчивым светом. Переливались сосульки. Поблескивали следы на дороге. Темнели на снегу ямки от потонувшей щепы. Заиндевелые сосновые шишки сказочно голубели в лунном огне. Вот и поляна с черным пятном посредине. Это костер, который, чтобы не подпалить лес, сгребли в кучу. Он все еще тлеет. Синий туман поднимается над грудой веток, под которыми корчатся жаркие гусеницы. И такая стоит тишина, что можно расслышать шепот звезд и лепет спящих под снегом корней, сонный посвист зверьков в норках и биение птичьих сердец. Вся природа: небо, лес и земля - нашептывала ему свои смутные сказки.

Он поднял забытый на снегу топор. Постоял у костра, дышащего влажным теплом. И грустное, тихое счастье медленно подступило к его сердцу.

Туча с дымной оторочкой скрыла луну, и он двинулся в обратный путь, стараясь не сбиться со следа, скупо поблескивающего на синем непроглядном снегу.

Сразу вспомнились страшные рассказы о разбойниках, лесных духах и всяческих привидениях. В школе, во время скучного урока, эти поведанные жарким шепотом истории всегда приятно щекотали нервы сладкой своей жутью. Он не верил им и ничего не боялся, но слушать было приятно и верить было легко. Ребята уверяли, что лесное наваждение можно прогнать громким криком и свистом. И ему хотелось, очень хотелось кричать, когда колючая, холодная лапа хлестала на бегу по глазам, а за спиной громыхали чьи-то шаги. Он останавливался, замирал, и шаги тоже замирали. Кто-то страшный и большой прятался за стволами лесных великанов, выжидая, когда можно будет опять пуститься вдогонку.

Но он не закричал, хотя очень хотелось. Лесные звери меня не тронут, сказал он себе, а духов совсем-совсем не существует. Положил топор на плечо обухом к небу и зашагал, выискивая следы. А тут луна вновь выскользнула из-за туч, и все вокруг заиграло, словно хотело растаять в негреющем дивном огне.

Когда он вернулся в трактир, все уж спали. Дверь была заперта. Он неторопливо, уверенно постучал обушком. Открыл отец и, увидев топор, улыбнулся. "А ты нисколько не боялся, Эрнст?" - "Кого же мне, интересно, бояться? Нет, я не боялся"...

- Боль нарастает? Медленно она нарастает. У боли нет границ. Это бездонная пропасть, куда можно падать и падать. Вы знаете, что и за нестерпимой болью наступит еще более страшная, совсем нестерпимая боль.

- Воды. Дайте мне воды, - зашевелился в кресле Тельман.

- Он действительно хочет пить, - сказал Гиринг, сделав на слове "действительно" ударение.

- По-видимому, - неохотно отозвался гипнотизер. - Контакт утерян. Пациент слишком избит. Он черпает силы в собственных болевых ощущениях и сопротивляется мне. Я физически чувствую, как он сопротивляется.

- Включите свет, - распорядился Гиринг.

Люстра под потолком резанула неожиданной вспышкой по воспаленным глазам.

- Он открыл глаза, - сказал Бёме, вытирая платком вспотевшую шею. - Теперь он окончательно проснулся.

- Он и не думал спать, - скрывая раздражение, ответил Гиринг.

- Возможно. Боюсь, что на сегодня моя миссия окончена.

Когда гипнотизер вышел, Гиринг с грохотом выдвинул какой-то ящик из тумбы стола.

- Напрасно вы сопротивляетесь, Тельман, - сказал он, достав тяжелый бич гиппопотамовой кожи. - У боли ведь действительно нет границ. - Взмахнув рукой, он со свистом рассек бичом воздух. - Неужели вы хотите, чтобы с вами обращались, как с негритянскими невольниками? Вы же все-таки ариец, Тельман. - Гиринг еще раз взмахнул бичом и перебросил его одному из эсэсовцев: - Приступайте...

Последнее, что видел Тельман, перед тем как захлебнулся от сумасшедшей боли, были часы. Большая стрелка приближалась к девяти. Его обрабатывали уже около четырех часов. Это было много, очень много, но ему казалось, что допрос длился целую вечность...

С него сорвали одежду. Выволокли из кресла. Бросили поперек табурета. И сразу же нахлынула боль, от которой остановилось дыхание. Рот жадно хватал воздух, но парализованные легкие не расширялись. Тельману показалось, что он тонет в крутом кипятке.

Не помня себя, не сознавая больше ничего на свете, он закричал. Ему тут же заткнули рот и ударом носка под ребра сбросили с табурета на пол. Удары посыпались градом. Бич обрушивался то на грудь, то на спину. Ударов кулаками в лицо он уже не чувствовал и не осознал, когда его стали избивать ногами. Он только норовил инстинктивно перевернуться на живот и все прикрывал голову. Вдруг боль как бы отделилась от изуродованной телесной оболочки и стала существовать самостоятельно. Тут же часто-часто заколотилось сердце и оборвалось вдруг, нитевидно вздрагивая на угасающих холостых оборотах. В глазах сделалось черно-черно, а мозг вспыхнул и загорелся коптящим мятущимся светом. Изо рта пошла пузырящаяся пена. Последнее, что поймал Тельман краем отлетающего во вселенские бездны сознания, была жажда. Нечеловеческая, непередаваемая, от которой лопаются глаза, а треснувшие губы выделяют горький рассол.

Когда он захрипел и конвульсивная дрожь пробежала по его иссеченной в лохмотья спине, эсэсовец отбросил бич. В дверь постучали, и кто-то, не дожидаясь разрешения, заглянул в кабинет. В ушах Тельмана гудел прибой. Сознание возвращалось к нему пронзительными болезненными толчками. Он мучительно застонал. Сквозь глухую завесу, за которой еле мерещился гул океанской волны, он различил чей-то шепот.

- Что тут у вас происходит? - зачем-то спросил вошедший, будто он и сам не видел, что здесь происходит, или не догадывался, что может происходить. - Уборщицы слышали крики, - несколько виновато пояснил он. - И другие люди тоже. В здании еще есть посетители. Нельзя ли побыстрее закончить?

Зазвонил телефон, и Гиринг, взяв трубку, только кивнул заглянувшему в дверь человеку, после чего тот скрылся.

- Гиринг! - бодро отозвался он, потому что по прямому проводу спецсвязи ему большей частью звонило начальство.

- Вы забыли. Карл, мне кое о чем сказать, - сразу узнал он неповторимый голос Гейдриха. - Какие вы собираетесь принять меры по охране вашего подзащитного? Я слышал, будто коммунисты что-то такое затевают.

Гиринг побледнел от нахлынувшего ужаса, хотя никаких особых проступков за ним не числилось. Гейдрих каждый раз прямо в сердце поражал его своей нечеловеческой осведомленностью. Или проницательностью? Но тогда проницательность эта была нечеловеческой вдвойне.

- Самые решительные, группенфюрер, - он покосился на лежащего посреди комнаты Тельмана и махнул рукой.

Два эсэсовца взвалили его на плечи и потащили назад в кресло. Начали опять вытирать мокрыми полотенцами кровоточащие раны на голове.

- Конкретно?

Гирингу казалось, что шеф видит через трубку все, что здесь происходит. И его, Гиринга, смятение в том числе.

- Арестовать всех подозрительных, которые входят в контакт с... подзащитным или его близкими, - он зачем-то прикрыл микрофон рукой.

- Это успеется. Я думаю, вам не стоит особенно торопиться. Карл. Лучше включитесь в игру. Вы меня поняли?

- Ясно, группенфюрер. Будет исполнено.

- Хорошо. Действуйте в контакте с Зибертом и смотрите, чтобы он не наделал глупостей с этой красной фрау.

Гейдрих дал отбой, и Гиринг вышел из-за стола.

- Хватит на сегодня, - сказал он, всем телом ощущая удивившую его самого апатию.

Эсэсовцы завязали Тельману разбитый затылок и лоб полотенцем. Снова потом вытащили из кресла и посадили на табурет.

- Одевайся, - Вилли швырнул ему измятую рубашку и жилет. - И повернись лицом к стене. Если обернешься, буду стрелять. - Он расстегнул кобуру на животе и вынул "вальтер".

Тельман сразу же обернулся и посмотрел на Вилли. Тот не выдержал взгляда и отвернулся. Одни только глаза остались прежними на истерзанной, неузнаваемой голове.

- Сволочь, - сказал эсэсовец и спрятал револьвер. - Ладно, - махнул он рукой. - Позвоните в столовую, пусть принесут нам чего-нибудь.

Долговязый тут же подскочил к телефонному столику и нажал кнопку.

Когда открылась дверь и вошел в белой коротенькой курточке кельнер, никто уже не заставлял Тельмана смотреть в стену. И невредимые его глаза, страшные, потому что искалечено было лицо, заставили кельнера закусить губу и покачать головой. Но он ничего не сказал, поскольку был исправным членом партии и дорожил хлебным местом в гестаповской столовой.

Когда он возвратился с сосисками, капустой и холодным пивом, Тельмана в комнате уже не было. В стальной кабине лифта его спустили в подвальную тюрьму и бросили в камеру, прямо на каменный пол.

Шел уже одиннадцатый час, и попечение об арестантах на сегодня было закончено. Поэтому Тельман не получил даже воды. Если человеку после "усиленного" допроса не дают воды, значит, пытка продолжается, и нечего надеяться смягчить ее криком и ударами в дверь. А пить хотелось. И рот горел, как прокаленная солнцем растрескавшаяся пустыня.

Из брошюры Г. Димитрова "Спасем Эрнста Тельмана!"

Москва, 1934 г.

...Надо использовать все возможные пути, чтобы широкие слои германского населения узнали о том, что пролетариат и все честные люди во всем мире питают к Тельману и вместе с ним к угнетенному германскому народу чувство горячей любви и братской солидарности, что они исполнены решительной готовности его спасти.

Ни один из противников фашизма за границей, если он посетит Германию, или если в Германию едет его родственник или знакомый, или если он посылает по почте письма или посылки в Германию, не должен упускать ни одного случая, чтобы в какой бы то ни было форме бросить в "Третью империю" клич:

"Свободу Эрнсту Тельману!"

...Спасение Тельмана - дело чести международного пролетариата, долг каждого честно мыслящего человека во всем мире.

Глава 25

ПЕДАГОГИЧЕСКИЙ СОВЕТ

Взяв у молочника две бутылки молока, Роза по привычке заглянула в дырочки почтового ящика. Там что-то белело. Скорее всего письмо: для газет еще слишком рано. Она открыла ящик и достала белый конверт со штампом школы домоводства, где училась Ирма.

Опять что-нибудь стряслось, подумала она, разрывая конверт. Ну конечно, так и есть. Директор вызывал ее к десяти утра для беседы. Поставив бутылки в кухонный шкафчик, она осторожно приоткрыла дверь в комнату дочери. Ирма уже встала. Выгнувшись упругой дугой, стояла она на лоскутном коврике. Как всегда, она выполняла гимнастические упражнения в туго облегающем красном трико. Ветер надувал занавески. Свежо и остро пахло душистым горошком с балкона.

Совсем уже взрослая, подумала Роза, глядя на дочь, настоящая юная женщина.

Ирма выпрямилась, откинула волосы со лба, легко подпрыгнула и, расслабившись, перешла к дыхательным упражнениям.

- Меня вызывают к директору, девочка. - Роза протянула ей отпечатанный на машинке листок.

- Знаю, - кивнула Ирма. - Меня тоже.

- Что ж ты мне не сказала?

- Ты же знаешь, мам, я вчера поздно вернулась. Жалко было тебя будить.

- Что случилось?

- Ах, все это пустяки, - нахмурилась Ирма. - Радуйся, что эта повестка не из гестапо. Как-нибудь переживем.

- Это верно! Но все-таки я хотела бы узнать все от тебя, а не от директора.

- Ах, мама! - покачала головой Ирма. - Что случилось? А ничего! Понимаешь? Ни-че-го.

- И все же...

- Опять то же самое, - Ирма махнула рукой. - Старая песня.

- Как в коммерческом училище?

- Угу. Как в коммерческом училище. Как в чудном коммерческом училище у дивных Берлинских ворот. - Она закружилась по комнате, плавно покачивая руками.

- Не понимаю, чему ты радуешься?

- Ничему... Может, солнцу, может, утру. А что я могу сделать?

- Мы же не раз говорили с тобой об этом, девочка, - Роза присела на край кровати, все еще держа повестку в руках. - От тебя требуется не только упорство и мужество, но и терпение. Величайшее терпение, Ирма. Я знаю: это Трудно. Но разве отцу легко? Ты должна быть твердой и думать только об учении. Здесь твоя победа над ними. Понимаешь, Ирма?

- Понимаю. Я все хорошо понимаю. Но и ты пойми! Ведь в коммерческом...

- Ладно, Ирма, дело прошлое. Лучше скажи, что произошло теперь. И переодевайся, нам же скоро идти. Что тебе сделать на завтрак? - Роза подошла к окну. Солнце уже палило вовсю.

- Я сама, мама. - Ирма быстро скатала перину, застелила постель и, схватив крепдешиновую юбку, забежала за ширмочку. - Я сварю яйца и кофе. Ты не волнуйся. Ничего я такого не сделала. Просто я не желаю петь их песни и орать "хайль Гитлер". Ты только представь себе этот идиотизм. Девчонки, взявшись под руки, поют: "Когда граната рвется, от счастья сердце бьется". Здорово?

- Да... - Роза улыбнулась, но не повернула головы. - Когда ты ушла из училища, я поняла тебя. Ведь так, моя девочка?

- Да, мамочка, - заведя руки за спину, Ирма застегивала кнопки на блузке. - Здесь учатся дети рабочих, они говорят со мной на одном языке. И у меня хорошие отношения с девочками, мама! Многие меня понимают. И учителя не так Придираются... Знаешь, историк у нас тот же, что и в коммерческом. Он меня недавно спросил, почему я ушла из училища. "Ты же хорошо училась". Говорит, будто ничего-то он не понимает. Но я ему сказала!

- Что ты ему сказала? Что? - Роза сунула руки в кармашки передника и обернулась к дочери.

- Ничего особенного, мамочка. Ты не волнуйся. Я просто спросила его: "Почему в училище вы относились ко мне по-другому? Теперь же вы больше не ставите меня на последнее место. А там ни вы, ни другие, учителя меня просто не замечали".

- Меня из-за этого вызывают?

- Нет, мам. Историк не ябеда. Он мне тогда ничего не сказал. Ушел. Видно, боялся потерять место в коммерческом.

- Его можно понять.

- Конечно. - Она энергично тряхнула волосами. - Но ведь и меня можно понять. Я никому ничего не хочу спускать, мама. Пусть знают, что мы не покорились. Ты одобряешь?

- Да, - почти через силу кивнула Роза. - Но я очень хочу, чтобы ты получила образование и нашла место в жизни. Многое может случиться... С отцом, и со мной тоже. Мне будет легче, если я буду знать, что ты как-то устроена. Ах, Ирма, я сама не знаю, что говорю... Так зачем же меня вызывают?

- Я сама точно не знаю. Думаю, из-за "хайль Гитлер", а может, преподавательница гимнастики донесла.

- Гимнастики? Что у тебя с ней? Ты же хорошая спортсменка!

- Она ярая фашистка! Я тебе рассказывала. Физкультуру превратила в военную муштру. Командует, точно в казарме... Послушала бы ты, с какой ненавистью она говорит о других народах. Иногда даже страшно становится.

- Ты ей что-нибудь сказала?

- Ну что ты, мам, в самом деле! Я же не дура какая-нибудь. Я все прекрасно понимаю. Эта гестаповка вместо разминки ввела упражнения в нацистском приветствии. Представляешь? Раз - вскинуть руку, два - опустить. Я-то ей не мешала сходить с ума. Мне-то что? Даже смешно было смотреть. Она потребовала, чтобы я со всеми пела песни. "Сегодня мы правим Германией, а завтра всю Землю возьмем..." Я готова, мама. Пойдем в кухню. Меня-то к девяти вызывают.

- К девяти? Что ж ты сразу не сказала, - заторопилась Роза. - А мы тут с тобой...

Пока Роза разбивала яйца, Ирма намазала маслом кусок булки.

- Очень есть хочется.

- Еще бы! Ты же вчера не ужинала.

- Угу, - кивнула Ирма с полным ртом. - Комсомольское собрание затянулось.

- Будь осторожна, Ирма.

- Ага, буду... Так я тебе не досказала про физкультурницу. Она меня, понимаешь, возненавидела. Обзывала при всех последними словами. Даже девочек пыталась подстрекать против меня. Только ничего у нее не вышло, и она еще пуще озлилась. Орала как бешеная. Поэтому я и думаю, что нас из-за нее вызывают... Можно, я помажу омлет горчицей?

- Чуть-чуть. Ты чересчур много: ешь острого, это вредно для молодой девушки.

- Ничего... На той неделе она мне пригрозила: "Погоди, уж мы справимся с тобой... Мы уничтожим твоего отца и ему подобных. И тебя тоже!"

- Какая гадина! - не выдержала Роза, добавляя в кипящий кофе ложку цикория.

- А я что говорю? Она еще крикнула: "Я подам на тебя донесение. Чего тебе надо в нашей школе? Тебя надо выгнать вон".

- Вон как? Тогда, конечно, это из-за нее... Не огорчайся, девочка.

- Я не огорчаюсь, мама. Ты сама не волнуйся. Что же делать?

- Сердце болит за тебя. Трудно тебе будет жить. Ох как трудно... Но ты права, такая наша судьба. Мы - семья Тельмана.

- И я горжусь этим, мама. Мы ведь не одиноки. Отец все понимает. Он знает, как нам трудно, и верит, что мы выдержим. Ты за меня не бойся. Я уже взрослая.

- Да, ты уже взрослая, - вздохнула Роза. - В школу пойдем вместе?

- Зачем же? Они подумают, что мы испугались или переживаем.

- Хорошо, - улыбнулась Роза.

...В конференц-зале в полном составе заседал педагогический совет. За отдельным столом поддельного черного дерева под большим, во весь рост, портретом фюрера сидел сам ректор. У некоторых учителей на лацканах пиджаков белели круглые значки со свастикой.

Кажется, здесь будет настоящий суд, подумала Ирма, переступая порог. Но это не тот суд, которого ждет отец...

- Доброе утро, - она чуть наклонила голову.

Ей никто не ответил. В наполненном людьми и пронизанном светом зале повисла настороженная тишина. Первым нарушил ее ректор:

- Пройди еще раз к дверям, войди опять и скажи приветствие правильно, так, как должна приветствовать немецкая девочка.

Ирма молча повернулась, вышла в коридор и, вновь переступив порог конференц-зала, молча остановилась у дверей.

- Вы видите, как она себя ведет! - взорвалась учительница физкультуры. - Это форменный вызов! Она неисправима. Таких надо отправлять в концлагеря.

- Ты Ирма Тельман? - спросил председатель педсовета, надевая роговые очки, словно хотел получше рассмотреть стоявшую у дверей девочку.

- Да.

- Тебя дома учат не отдавать национал-социалистского приветствия?

- Нет.

- На тебя дома оказывают политическое влияние?

- Нет!

- У вас дома ведутся политические разговоры?

- Нет!

- Вас посещают друзья отца?

- Нет!

- Вы только послушайте, как она отвечает! - опять не выдержала учительница.

- Ты встречаешься с детьми, с которыми была в организации юных пионеров и "красных соколов"? - продолжал допытываться председатель. - Думаешь ли ты, что наш строй, третья империя, когда-нибудь изменится?

- Каждый, думает по-своему.

- Это не ответ! - крикнула учительница. - Пусть выскажется!

Ирма молчала. Она держала себя так, будто вообще не слышала никаких выкриков.

- Можешь идти, - кивнул ей ректор, доставая из внутреннего кармана авторучку. - Если твоя мама уже пришла, пусть войдет.

Но в коридоре никого не было. Ирма глянула на ручные часики. Они показывали тридцать пять десятого.

Молодец мама, подумала она, выскакивая на улицу, и тут же увидела поджидавшую ее Розу.

- Я тебя очень прошу, мамочка, уйдем отсюда!

- Что с тобой, Ирма? Ты такая бледная! Что они с тобой делали?

- Ничего. Только спрашивали. Но ты не должна, понимаешь, не должна появляться там раньше десяти! Ни на секунду:

- Хорошо, девочка. Не волнуйся. Я приду ровно к десяти. А пока давай погуляем.

Они медленно пошли по солнечному тротуару вдоль благоухающих распустившихся лип. Гудел в небе аэроплан, щебетали птицы. Возле пекарни рабочие в синих передниках загружали машину цинковыми подносами с влажным и теплым хлебом. Заливисто звенел трамвайный звонок.

Они молча описали вокруг школы большой круг и, постояв немного у витрины магазина сельтерских вод, неторопливо пошли обратно. Ровно в десять Роза поднялась по лестнице, ведущей в конференц-зал.

- Садитесь, пожалуйста, фрау Тельман, - не ответив на приветствие, указал ей на стул ректор.

Она села ко всем лицом и сложила на коленях руки.

- У нас есть к вам несколько вопросов, фрау Тельман, - председатель педсовета вновь водрузил на нос очки.

- Пожалуйста.

- Скажите, фрау Тельман, не настраиваете ли вы свою дочь против Германии?

- Нет, никогда. Я очень люблю Германию, и моя дочь тоже очень любит свою страну.

- Приятно это слышать. Но тогда становится более чем непонятно, почему ваша дочь не желает приветствовать своих наставников священным для всякого немца возгласом "хайль Гитлер!"?

- Понятно почему! - Роза едва заметно вздохнула. - Ее отец, которого она любит, безвинно сидит в тюрьме. Я одобряю ее поведение.

В зале поднялся ропот.

- Видите! - торжествующе вскричала физкультурница.

- Действительно, - ответил ей кто-то.

- Нет, это неслыханно! - возмутился еще один педагог. - Неслыханно, господа.

Ректор постучал карандашом по бронзовой крышечке чернильного прибора.

- Своим вызывающим заявлением, фрау Тельман, - ректор даже задохнулся от негодования, - своими словами вы лишь доказали, что на ребенка оказывается в семье давление. Вы или кто-то иной настраиваете свою дочь против идеологии национал-социализма. Это не может быть терпимо.

- Да, это не может быть терпимо, - поддакнул председатель совета.

- Советую вам изменить свое поведение. В корне изменить. Иначе... - он с раздражением водрузил крышечку на стеклянный куб чернильницы.

- Иначе? - спокойно спросила Роза. - Что же иначе?

- Мы посоветуем народному суду отобрать у вас девочку.

- То есть как это отобрать? - Она явно не была подготовлена к такому ответу. Даже растерялась немного, но тут же собралась, чтобы никто не мог заметить ее минутного смятения. Только руки ее заметались на коленях, словно что-то искали. Но и это продолжалось недолго: она крепко сцепила пальцы.

- Это просто делается. Очень просто, - проникновенно пояснил председатель и сладко прищурился. - Ирма может быть направлена в специальное воспитательное учреждение или, скажем, ее возьмет к себе хорошая немецкая семья. Вы понимаете?

- Понимаю, - глотнув пустоту, Роза прикрыла глаза. - Только ничего из этого не выйдет. Не будет такого суда! Не будет! Мой муж больше года безвинно томится в тюрьме и ждет суда. Но его нет. И хотите знать почему? Хотите? - она обвела глазами их всех, но никто ей ничего не ответил. - Я вам скажу. Его боятся судить. Да, боятся. Поэтому никакой суд не посмеет отнять у меня мою дочь. - Она встала, резко отодвинув стул, и пошла к двери.

- Пусть ваша дочь ведет себя, как положено немецкой девочке, - догнал ее уже у дверей чей-то запоздалый возглас. - Иначе... мы будем вынуждены ее отчислить!

Она даже не обернулась.

Глава 26

ПАРИЖ

Герберта разбудило солнце. Оно расплавило узкие щели опущенных жалюзи и медленно, как густой и тяжелый мед, наполнило комнату. Предчувствие радости нахлынуло на Герберта. Он быстро вскочил, накинул халат и поднял жалюзи. Небо показалось ему слишком ярко-синим для устойчивой погоды, а солнце чересчур ослепительным. Оно словно спешило нагреть землю, прежде чем его скроет мутная пелена грозы. Узкую улочку перед отелем уже заполнили молочницы, зеленщицы, торговцы устрицами.

Герберт жадно вдохнул еще прохладный утренний воздух, приправленный запахами цветов и сладкой вонью поджаренной на оливковом масле рыбы. Над серыми стенами Консьержери уже дрожала знойная дымка. Грозно отсвечивал острый шпиль часовни Сен-Шапель на грозовом фоне различимых еще только по цвету, а не по очертаниям облаков. Дождь был неминуем. Все эти шесть дней Герберт прожил в маленькой гостинице на левом берегу Сены. Он фланировал по бульварам, подолгу стоял над мутной зеленоватой водой, по которой ползли бесконечные баржи, качая на ленивых, быстро затухающих волнах сонные неподвижные поплавки рыболовов. По древним гостам переходил он на другой берег, где до глубокой ночи не затихало лихорадочное веселье разноязыкого Парижа. Неслись по улицам грузовики с цветами, мясными тушами и овощами. Бесчисленные "рено" и "ситроены", как в остановленном кадре, замирали на мгновение у светофоров и вновь пускались в свой бесконечный бег. Он проходил под платанами с молодой, но уже пыльной листвой, где беспокойным обещающим светом наливались в сумраке круглые фонари. Он дышал знойным туманом этого города, синим дымом автомобильных выхлопов, вечерними духами и утренним ароматом свежепомолотого кофе.

Иногда Герберту казалось, что великий город сдавил его серо-седым и голубовато-серебряным кольцом своих домов и крыш. Всего лишь за сутки он мог бы добраться до Гамбурга, кружным путем через многие страны, через чужие границы.

В прошлом месяце он шесть раз пробирался в Германию и благополучно возвращался обратно в Париж. Он колесил по Европе, которая слилась для него в калейдоскопическую мешанину, как эфир, наполненную радиопомехами, музыкой и суетой. Везде были дома и реки, шикарные рестораны и кафе на тротуарах, женщины. Даже полицейская униформа казалась ему одинаковой во всех странах, потому что он шестым чувством различал полицейских и без медных пуговиц и шлемов с гербами. Он шел сквозь этот сплошной город, имя которому Европа, человек без паспорта, человек с десятком различных паспортов. Голландия, Польша, Дания, Чехословакия, Латвия, Литва, Австрия, Бельгия - транзитные станции на пути к Гамбургу или Берлину. И лишь места перехода навсегда врезались в его память, ибо нет острее резца, чем напряженные минуты ожидания перед броском и оглушительной тишиной бега.

И вдруг эта неделя случайной и непривычной праздности. Она не может длиться долго. Где-то таится тревога, подобная предгрозовому неистовству неба над заколдованной Сеной, над горшками гардений за окном.

Герберт побрился. Наполнив раковину тепловатой железистой водой, ополоснул лицо. Он мог бы, по примеру парижан, опустить за окно на веревке корзину и выпить в своей комнате бутылку молока с куском яблочного пирога. Но он не любил оставаться в номере. Легкость и простота великого города, седая мудрость его и тихая боль тревожили Герберта. Город за окном, в котором так легко и вольно, сковывал его аспидно-сизым ошейником. Герберт надел неприметный серый костюм, повязал скромный галстук в полоску, прихватил легкий плащ и портфель, последний раз глянул на себя в настольное зеркальце, спустился вниз и отдал портье ключ. Щурясь от тяжелого света, он вышел на улицу и смешался с толпой.

Вот так же отправлялся он и в свой тайный вояж. Налегке. Без чемодана и даже без шляпы, словно шел на работу или возвращался с работы домой. Вот так же, будь то в Копенгагене или Женеве, он нырял в толпу, подключаясь к ее ритму, напряженному или расслабленному, в зависимости от времени суток и погоды.

Перейдя через мост бульвара Сен-Мишель, он пошел по набережной Гранд Огюстен. Пахло тиной. Букинисты уже открывали свои лотки. Тучи над крышами слились в сплошную грозовую завесу. Со стороны Булонского леса глухо погрохатывал гром. У ресторана "Ла Перигордин", славящегося печеными в золе трюфелями, Герберт свернул в узкую кривую улочку, где в угловом доме находилось уютное бистро. Утреннему кофе с пирогом он предпочитал кружку пива и хороший бутерброд с ветчиной. Раздвинув гремящую бамбуковую занавесь, он вошел в полукруглый зал. За стойкой из нержавейки стоял мосье Поль. Улыбнувшись Герберту, которого уже считал постоянным посетителем, он сразу потянулся к медному крану.

- Доброе утро, мосье. Как всегда?

- Доброе утро. - Герберт облокотился на стойку. - И немного сыру, пожалуйста.

- Есть отличнейший бри и совершенно восхитительный пон л'эвек. Такого вам даже у Максима не подадут. Очень рекомендую вам пон л'эвек.

- Хорошо, - кивнул Герберт и огляделся.

За одним из столиков расположилась компания таксистов. Они плотно закусывали и весело пили красное вино, по виду - бордо. Наверно, хорошо поработали ночью. У окна сидел чистенький старичок, перед ним недопитый стакан молока. За соседним столиком худощавый юноша сонно глядел на рюмку с абсентом. Больше никого в зале не было.

Наши рекомендации