От диктатуры бутафорской к реальной диктатуре
Дело о смертной казни в Совете. – Пopaжeнue Церетели. – Дело об арестах. – «Звездная палата» шатается. – Государственная дума или Учредительное собрание? – Две армии. – ЦИК мечется между ними. – Всероссийская конференция меньшевиков. – Выборы в городскую думу. – Видят ли теперь большевиков? – Миленькое предупреждение справа. – В Смольном. – Прорыв под Ригой. – Донесения комиссаров. – Позиции буржуазии. – Пораженчество патриотов. – Реляции Ставки. – Ее разоблачение. – Поражение на фронте ч демократия. – Петербургский гарнизон. – В ЦИК. – Я «хуже Володарского». – Закрывают «Пролетарий». – Солдатская секция о выводе гарнизона. – Большевиков – на фронт, казаков – в Петербург. – Политическая программа контрреволюции. – Генералы и биржевики готовы. – Выдача Пешехонова.
По приезде в Петербург я как-то не поспешил отправиться в Смольный. Очевидно, я был преисполнен сознанием бесплодности и скуки там происходящего. Должно быть, были все основания предчувствовать удручающую атмосферу разложения... Раньше, чем в Смольный, я попал в заседание Петербургского Совета. Оно было назначено 18-го числа почему-то в огромном оперном театре Народного дома. И здесь после долгого отсутствия мне пришлось наблюдать неожиданную и довольно знаменательную картину.
В порядке дня стоял доклад о московском совещании. Однако большевики внесли предложение сначала поставить вопрос о смертной казни, потом об арестах большевиков, а уж после заняться московскими делами. Чхеидзе возражает от имени Исполнительного Комитета, который имел суждение о порядке дня и решил его в пользу московского совещания.
Мы помним, что рабочая секция уже приняла резолюцию об отмене смертной казни, а солдатская – соглашалась отложить вопрос только под условием обсуждения его в первом же пленуме. При таких условиях уклонение лидеров от постановки на очередь вопроса о смертной казни было, конечно, беззаконием, трусостью и бестактностью.
И тут случилось нечто невиданное в истории. Представитель эсеровской фракции поддержал предложение большевиков. Оно, следовательно, было принято подавляющим большинством голосов... Собрание согласилось только выслушать предварительно сообщение Брамсона «о порядке ознаменования полугодовщины революции», предстоящей 27 августа: предполагались митинги, но боже сохрани от манифестаций и шествий. Не те времена!
Докладчиком о смертной казни по соглашению с большевиками выступил Мартов. В длинной речи, со свойственным ему углублением в предмет Мартов разобрал вопрос всесторонне – с точек зрения моральной, правовой, исторической, политической. Все это не могло быть особенно ново вообще. Но это не могло не быть интересно для этой аудитории, которая слушала не шелохнувшись.
Что она думала? Что она решит в конечном счете?.. После долгого отсутствия мне все это было не ясно. Я с любопытством смотрел со сцены в огромный зал: там было темно и мрачно; посторонней публики почти не было, депутаты не заполняли партера, а на балконах виднелись одинокие фигуры. Опять казалось, как на первом советском съезде: тщедушная фигурка Мартова противостоит какой-то неодолимой стихии, пути которой неисповедимы... Но – кажется, я не ошибаюсь – в таком свете я видел Мартова чуть ли не в последний раз за этот период упадка демократии, до самого Октября.
Мартов кончил доклад и предложил резолюцию. В ней выражается протест «против введения смертной казни на фронте, как против меры, преследующей явно контрреволюционные цели»; резолюция требует от Временного правительства ее отмены. Далее предлагается «заклеймить ведущуюся милитаристскими и буржуазными кругами агитацию за дальнейшее распространение смертной казни и «выразить недоумение и протест против того, что ЦИК не нашел в себе решимости поднять вопрос о смертной казни».
Выступают большевистские ораторы, Юренев и Володарский. Совет во время их резких речей начинает вести себя так бурно, что Чхеидзе в своем трудном и незавидном положении обещает закрыть собрание. Но настроение большинства уловить нельзя: одни бурно аплодируют, другие топают и кричат, – но каких сколько?
Выходит полномочный оратор эсеровской фракции. Он начинает за здравие: смертную казнь вводили Керенский и Савинков, а они – наши. Вопрос серьезный и тяжелый и т. д. Но совершенно внезапно дело оборачивается самым невероятным образом. Оратор в заключение речи предлагает резолюцию, тождественную с резолюцией Мартова – за вычетом протеста против ЦИК...
Это был такой удар в спину «звездной палате», правящему блоку, всем традициям революции, что от него остолбенели даже левые. Как это могло случиться – не умею сказать. Сейчас я могу приписать это только небрежности подготовки собрания и расхлябанности эсеровских верхов. Надо сказать, что никого из ответственных лидеров налицо не было. Полагали, что советскую массу достаточно «управят» люди третьей степени. К Совету в это время был эсерами приставлен молодой студент Каплан, который и командовал фракцией. Мелькали и другие, более или менее неизвестные люди. И вот они-то и изменили! Они-то и наделали затруднений, которым «звездная палата», поглощенная всецело Зимним дворцом, не придавала, впрочем, существенного значения. Ведь это же только мнение Совета! Это позиция низов – не больше!
Мартов поспешил снять свою резолюцию и присоединиться к эсеровской, чтобы не разбивать голосов... Но после жестокого предательского удара с мужеством отчаяния бросился в бой Церетели. Его встретили бурными рукоплесканиями. Это было не ново. Но наряду с ними раздавался неистовый шум и возгласы протеста. Это было еще ново. И опять нельзя было разгадать сфинкса, лежавшего предо мной в полутемном партере.
Однако лидер треснувшего советского блока был более заносчив и смел, чем убедителен. Он не защищал смертную казнь по существу, а нападал на ее противников... «Министры, – говорил он, – отчитывались перед ЦИК. Почему их не обвиняли тогда в восстановлении смертной казни? Потому, что тогда на большевиках лежал позор июльских событий. Тогда у них не могло быть ни гордых слов, ни гордо поднятых голов».
Это, в сущности, была довольно дешевая аргументация – независимо даже от того, что в ней не все соответствовало истине... Но вместе с тем аргументация была вызывающей, и в зале поднялась невообразимая кутерьма. Таких собраний Церетели еще не видел перед собой в революции. И масса ныне шла против него. Чхеидзе прилагал невероятные усилия, усмиряя бурю. Но это удалось не скоро. Президент был потрясен: ему впервые приходилось отстаивать свободу слова для своего друга и «вождя всей демократии».
А Церетели схватился за последние аргументы. В своей слепоте он не видел, что выступать с ними здесь смешно. Но что же делать, если для него здесь был некий абсолют, дальше которого идти некуда, и святое святых, не требующее дальнейших доказательств?.. Он сказал:
– Ведь ваша резолюция означает недоверие Временному правительству! И что же, если отмены смертной казни не последует? Будете ли вы добиваться дальше отмены смертной казни либо свержения правительства?
Скандал возобновился и усилился. Раздались возгласы: «Да, да! Снова пойдем на улицы!» Другие выкрикивали насчет Бубликова и рукопожатия. Третьи свистали и стучали. Четвертые бешено аплодировали. Чхеидзе выбивался из сил, бессильный водворить порядок... Но Церетели махал рукой: он не верил, что они снова пойдут на улицы свергать коалицию.
Резолюция, предложенная от имени эсеров, была принята всеми голосами против четырех. Три из них затерялись в темном зале. Четвертый был у всех на виду, за столом президиума. Это был голос Церетели, бывшего лидера Совета. Против него ныне шли не только петербургские рабочие, но и его собственные преторианцы. А он, слепой раб своей идейки, по-прежнему прямо шагал, возглавляя всю буржуазную армию против революции. Было жалостно и жутко смотреть на его одиноко поднятую руку – за смертную казнь.
Но надо же отдать справедливость ныне поверженному, жестокому и вредному, но честному врагу. Его преемники, сейчас восстававшие против смертной казни, а потом казнившие массовым способом без признаков суда и следствия, никогда не проявляли и тени того мужества: в открытом, честном и равном всенародном споре защищать смертную казнь.
Затем, уже поздней ночью, был поставлен вопрос об арестах большевиков. Эсеры положительно были не в себе. Они и тут выступили застрельщиками. Их докладчик, констатируя новое усиление революции после июльского разгрома, требовал выступления против произвола и беззаконий правительства. Чхеидзе, совершенно обескураженный, невнятно выговаривал какие-то «разъяснения». Из зала раздается голос:
– Говорите громче, товарищ, вы не помираете!..
Вся группа лидеров шаталась. Ее почва стала зыбкой и больше как будто не держала ее... Конечно, почти без прений была принята резолюция: она выражала решительный протест против незаконных арестов и эксцессов, требовала немедленного освобождения тех, кому не было предъявлено обвинений и скорейшего суда над остальными.
Внушительная резолюция была принята. Но каковы же ее результаты? Результатов не было и не могло быть никаких. Какое кому дело до того, что говорит и делает Совет – да еще против Церетели, против ЦИК!.. Если бы эти акты исходили от ЦИК и Церетели, то и тут можно и должно было их игнорировать, как игнорировались все остальные. Но мнение «местного» Петербургского Совета, направленное одновременно против коалиции и против своего собственного всероссийского полномочного органа! В лучшем случае можно предложить «звездной палате» цыкнуть на Петербургский Совет.
Ведь на то и существует ныне «общенациональный» (подобно кадетам) ЦИК, чтобы прикрывать «общенациональную» контрреволюцию. Ведь под его прикрытием, после его побед на московском фронте наши либералы, монархисты и прочие реставраторы заговорили опять новым языком и, как никогда, подняли гордые головы...
Пока Петербургский Совет в сознании возрождающейся силы принимал свои резкие резолюции, доблестный Родзянко, опираясь на общественное мнение всей страны («за исключением» и т. д.), вновь выступал от имени Государственной думы, которую Всероссийский советский съезд объявил трупом больше двух месяцев назад. Гражданин Родзянко в письме к министру-президенту требовал ни больше ни меньше как отмены хлебной монополии – в интересах всей страны. Затем он объявлял третьеиюньскую столыпинскую думу совсем не трупом, а «единственным источником власти». Наконец, он интересовался: кончаются ли полномочия Государственной думы... с созывом Учредительного собрания?
Что могла поделать тут «звездная палата» со своими «мамелюками»? Она косилась и покачивала головами. Больше ничего она сделать не могла. Только на это, не больше, она оставила силы «полномочному органу», пустив на ветер, отдав на потребу Родзянке всю свою былую власть. Развязав руки реакции и связав их себе, она могла только стоять смирно, покусывая губы и лепеча о своей вере в победу. Это вытекало непреложно из всего ее прошлого, из всей знаменитой «линии Совета»...
Но надо сказать, что и сам ЦИК с его «звездной палатой» был тенью прошлого. Ведь его создал первый Всероссийский съезд, делегаты которого выбирались по всей России в мае месяце, в раннюю весну коалиции. Ни соотношения демократических сил, ни настроения масс «полномочный орган» теперь не выражал ни в малейшей степени. Но он продолжал существовать в качестве единственного полномочного органа и «действовал» от имени всей демократии. И, путаясь в ногах у ощетинившихся враждебных армий, мешая развернуться борьбе, это общенациональное средоточие организованного мещанства лило целые водопады воды на мельницу буржуазной диктатуры.
А враждебные армии явно готовились в бой. Вопрос был в том, которая раньше бросится на противника. Буржуазная пресса уже вопила о новых «выступлениях» большевиков и даже вынудила официальное опровержение от имени всех советских партий. Стало быть, реставраторы готовились прыгнуть первыми...
Как бы то ни было, но, по-видимому, был вполне прав некий Н. Л., выступавший иногда в большевистском «Пролетарии», который сменил «Правду». Этот Н. Л., то есть, конечно, сам Ленин, заявлял, что ныне исчезли все надежды на мирное осуществление подлинно демократических лозунгов; теперь надо готовиться к тяжелым и суровым формам борьбы. Это была, по-видимому, правда. Ленин забывал только прибавить, что надежды на мирное развитие революции исчезли со времени июльских дней...
Во всяком случае, за 25 дней моего отсутствия из Петербурга дела ушли далеко вперед.
На другой день, 19 августа, в огромном зале Лесного института (за городом) открылась «объединенная социал-демократическая конференция»... Ее созывала вместе с меньшевиками упоминавшаяся выше группа, близкая к «Новой жизни», стоявшая на точке зрения объединения социал-демократии.
Делегатов с решающими голосами съехалось 200 человек; они представляли 200-тысячную армию. Картина партейтага была, можно сказать, грандиозная. Во время жалких меньшевистских конференций «советской» эпохи о ней мы вспоминали, как о событии «золотого века»... Однако конференция, конечно, не вышла «объединительной». Большевики отказались в какой бы то ни было форме участвовать в ней. Не была представлена и другая «крайность» – группа Плеханова: помимо своей ничтожной численности, она уже числилась вне социал-демократии, и приглашение ее исключало всякую возможность сговора с интернационалистским крылом.
Представлены же были следующие течения и группы. На крайнем правом фланге была группа Потресова – группа закоренелых оборонцев и правоверных шейдемановцев, официальным органом которых был «тоже социалистический»«День».
Центр составляли правые советские меньшевики, возглавляемые Церетели. С ними тоже было немало оборонцев, но официально эта группа отнюдь не признавала себя шейдемановской: наоборот, она считала, что служит «Циммервальду». Это было столь же правильно, сколь утверждение Ленина, что между этим течением, Милюковым и Пуришкевичем нет никакой разницы.
Налево были меньшевики-интернационалисты во главе с Мартовым. Я был в их числе. Но рядом с нами на конференции фигурировала еще одна социал-демократическая группа: «новожизненцы»... Да, уже много недель как возникла такая организация, имевшая свои ячейки не только в обеих столицах, но и во многих провинциальных городах. Эти элементы, стоявшие на позиции нашей газеты, теоретически ровно ничем не отличались от меньшевиков-интернационалистов, но исторически – это почти всегда были большевики, не пошедшие ныне за Лениным. К ним присоединились и разные другие одиночки и отщепенцы – из тех, кто не хотел иметь ни малейшей видимости организационной связи с официальными меньшевиками.
Возникновение этой «партии» – одно время приобретшей довольно солидный вес – было явлением довольно любопытным. Основывая нашу газету, мы, «группа вольных интеллигентов», менее всего стремились и надеялись создать вокруг себя какое-либо подобие политического «новообразования». Если мы, в частности, рассчитывали сослужить службу социал-демократической партии, как таковой, то именно содействием ее объединению. Но вместо того вышла самостоятельная группа...
Очевидно, это было стихийно неизбежно и отвечало объективным потребностям движения. Мы знаем, что «Новая жизнь», вообще говоря, пришлась «ко двору». И мало-помалу в разных местах России небольшая часть ее постоянных читателей – с революционным прошлым или без него – стала организационно объединяться вокруг ее позиций. На этот счет стали поступать материалы в редакцию. Провинциальные группы стали понуждать «вольных интеллигентов» возглавить их нарождающиеся организации. Стали требовать всероссийской конференции и создания всероссийского центра...
Внефракционная редакция газеты пошла навстречу, и в конце концов «партия» образовалась. В ее организационный центр вошли все члены нашей редакции, кроме меня и Горького. Еще – из «имен» – туда входили Рожков, Лозовский, Линдов... Меня также обыкновенно считали «новожизненцем», но я организационно принадлежал к меньшевикам-интернационалистам. И даже смотрел скептически и свысока на новую «партию», называя ее в шутку «обществом любителей партийно-социалистической деятельности».
Считали – одни из полемики, другие из «объединенческого» патриотизма, – что на конференции в лице «новожизненцев» представлены большевики. Но это было не так: от мартовцев их, в общем и целом, было невозможно отличить даже под микроскопом. Что же касается соотношения сил, то оно было сначала неясно... Но оно вскоре выяснилось.
Конференция открылась при большом стечении публики и журналистов, понаехавших в Лесной, несмотря на трудности сообщения... Программа конференции была, быть может, излишне обширной: она была чуть ли не равна программе июньского советского съезда. С точки зрения ее «объединительных» целей, было бы, пожалуй, лучше сосредоточить все внимание на основных проблемах революционной политики, оставив в стороне такие органические пункты, как аграрный вопрос или Учредительное собрание. Это было бы тем более целесообразным, что дебаты в силу особых свойств конференции неизбежно должны были быть очень громоздки: по каждому пункту выступало по два, по три, а то и по четыре докладчика – от каждой из наличных фракций.
Перед тем как приступить к первому пункту программы – к докладам о «политическом положении страны», – один из левых делегатов устроил «каверзу». Он предложил конференции присоединиться к вчерашнему вотуму Петербургского Совета о смертной казни. Церетели мужественно выступил против, Мартов – за. Все ждали первого голосования как показателя соотношения сил. Результаты были: за Церетели 81 голос, за Мартова 65, при 12 воздержавшихся. Это, казалось, было лучше, чем можно было ожидать. Увы! Дальнейшее не замедлило показать, что меньшевистское офицерство безнадежно завязло в болоте оппортунизма и обывательщины. Голосование резолюции о «политическом положении» дало докладчику Церетели уже 115 голосов, а содокладчику Мартову – только 79...
В конечном итоге конференция к объединению не привела. «Новожизненцы» сохранили свою полную обособленность. А группа во главе с Мартовым выступила с декларацией, где заявила, что она и впредь сохранит за собой полную свободу действий, ибо конференция определенно стала на путь сотрудничества классов, не совместимого с принципами революционного марксизма. Но в этой группе насчитывалось только 25 делегатов...
Главными действующими лицами, как всегда, были столичные лидеры. Церетели, Либера и их армию почти ничто не отделяло от потресовцев. Напротив, их сплачивала в единый монолит ожесточенная борьба против Мартова и прочих наличных «большевиков»... Дан все еще был выбит из строя своим личным несчастьем и в конференции не участвовал. Так что «звездная палата» была представлена совершенно «неумеренно». Насколько, можно сказать, невменяем был Церетели, видно из таких, например, отрывков его речей.
– На московском совещании впервые после 3 июля представители всех трудовых элементов пытались сговориться об объединении революционного фронта... Опасность изоляции рабочего класса была ликвидирована созданием общей платформы, выработанной передовой частью рабочего класса.
Таков был лидер меньшевистского большинства. Такова, стало быть, была и его армия. Конечно, были в ней и «недовольные» элементы. Иные почтенные деятели не только косились и вздыхали, но и мотались между большинством и меньшинством. Таковы были Абрамович, Горев, отчасти покойный Исув. Но к меньшинству они не присоединялись – «ради «единства» и «страха большевистска».
По вопросу о войне вслед за правым докладчиком Либером и левым Абрамовичем должен был выступить докладчик «новожизненцев» – Базаров. Но он почему-то уклонился, и группа уполномочила на это дело меня. Это было не вполне удобно, но впоследствии это случалось со мной (и с «новожизненцами») не раз. С разрешения президиума и своей собственной группы я выступил и был жестоко «разнесен» Церетели.
Как раз в эти дни в Лондоне состоялась социалистическая конференция союзных стран. Наши советские заграничные делегаты, не имея полномочий, присутствовали на ней «с информационной целью». Началась эта почтенная конференция еще не так плохо. Но самый принцип ее созыва – по взаимоотношениям правительств, всюду враждебных социализму и пролетариату, – знаменовал собой банкротство идеи классовой международной пролетарской солидарности... Был выражен протест против отказа в паспортах. Была отвергнута чья-то резолюция о недопустимости каких бы то ни было сношений с социалистами вражьих стран. Но затем вопрос о «Стокгольме» немедленно утопили в разговорах о том, что, собственно, будет делать Стокгольмская конференция? Шовинисты и предатели выдвинули свой обычный козырь: прежде всего надо обсудить в Стокгольме вопрос «об ответственности за войну». Разумеется, это исключало возможность соглашения. К восторгу нашей «большой» печати Лондонская конференция кончилась ничем. Дело было сдано в комиссию...
А тут и английские тред-юнионы высказались против «Стокгольма». Конференция снова была отложена. Теперь она окончательно могла считаться безнадежной. Нашим делегатам больше было нечего делать за границей. И, разумеется, главным фактором срыва было падение престижа русской революции. Противники «Стокгольма» опять-таки ссылались на Керенского, которого поддерживал Церетели. Все это имело прямое отношение к нашим дебатам в Лесном.
Объединенная конференция длилась около недели. Приходилось совершать дальние поездки, урывая время для редакции и почти забросив советские сферы. Это было тем более неудобно, что вся наша редакция была сейчас вплотную занята «партийными» делами и была привязана к конференции. Газета была в забросе.
На воскресенье, 20 августа, были назначены выборы петербургской центральной городской думы. До сих пор, как мы знаем, наша «коммуна» была временно составлена из делегаций районных дум, избранных в мае. Сейчас предстояло избрать прямыми общегородскими выборами ее окончательный состав.
Этим выборам все партии, конечно, придавали огромное значение. Было неизвестно, как обернутся дела революции. И могли наступить обстоятельства, когда столичная «коммуна» могла быть выдвинута на решающую роль – как в эпоху Робеспьера, Паша и Шометта... Но вместе с тем отовсюду слышались указания на усталость и индифферентизм народных масс; ожидался большой абсентеизм на выборах. Особенно часто указывали на это правосоветские элементы и газеты вроде «Дня».
И какими-то странными, неисповедимыми путями они отсюда умозаключали: при таких условиях невозможно отрицать коалицию и бороться с ней; при таких условиях не остается ничего, как ее поддерживать. Казалось бы, наоборот? Усталость, разочарование, упадок духа ведь порождены именно коалиционной политикой, втянувшей революцию в непролазную трясину. Казалось бы, конец коалиции будет означать возрождение, к которому и не существует иных путей. Но нет, «мамелюки» и обыватели рассуждали иначе.
Однако вы не особенно удивляйтесь. Логика и здравый смысл тут были ни при чем. Ведь аргументы об усталости и индифферентизме были специально выдуманы для того, чтобы сказать хоть что-нибудь в пользу коалиции. Ведь членораздельных аргументов в ее пользу уже давно не существовало в природе.
Так или иначе, все партии давно и бешено готовились к выборам. Всего фигурировало 13 партийных списков. И никаких блоков между собой партии не заключали. Особенно широко раскинули агитацию кадеты, и, по-видимому, они с большим успехом ловили обывателя в мутной послеиюльской атмосфере...
От меньшевиков фигурировал единый список. И он был целиком интернационалистским. На недавней городской конференции Мартов одержал крупную победу над Даном. Петербургская организация меньшевиков оставалась, как была, интернационалистской... Перед выборами со стороны правых была сделана попытка войти в соглашение и включить в список Церетели. Левый комитет как будто сначала согласился на это. Но потом, к ужасу буржуазной печати, выбросил Церетели из списка – под давлением масс. В результате список № 12 хотя и не блестел множеством первоклассных имен, но был целиком выдержан в пролетарском духе. Этот список поддерживала и наша «Новая жизнь».
В день открытия «объединенной» конференции, накануне выборов, Ларин (уже без малого большевик) предложил к вечеру прервать заседание и всем разойтись по городу для выборной агитации – за меньшевистский список. Предложение, конечно, было отклонено. Для большинства этот список был попросту одиозным. Но левая часть конференции почти вся вернулась в город и рассеялась по митингам.
Я лично был командирован в два места: сначала на пролетарскую Выборгскую сторону, а затем на буржуазную Моховую. В «Сампсониевском братстве» я должен был выступить на эсеровском митинге, а в Тенишевском училище– на кадетском... Под впечатлением толков об индифферентизме я был настроен довольно вяло. И действительно, несмотря на оживление пыльных «демократических» улиц Выборгской стороны, в зале митинга я застал небольшую скучную группку рабочих, сонно слушавших эсеровского оратора. Выступать было тоскливо и бесполезно... Я полагал, что буржуазия мобилизуется гораздо энергичнее. Но, придя в Тенишевское училище, я тщетно разыскивал назначенный там митинг. По-видимому, он не состоялся совсем... Нестерпимо усталый, я невесело побрел в редакцию.
Однако выборы дали неожиданные результаты. Избирателям надоели митинги, но это совсем не означало, что они собираются пренебречь своими гражданскими обязанностями. Об индифферентизме не могло быть и речи. Усталость отнюдь не проявилась в абсентеизме. Петербург был полон активности.
Всего 20 августа было подано 549,4 тысячи голосов. Я не берусь сказать точно, какой это составит процент избирателей. Но нет сомнения, что к урнам их явилось подавляющее большинство. Нет сомнения, что такого процента участников не знают довоенные муниципальные выборы в Европе... Впрочем, я не стану делать отсюда выводов против коалиции.
Но не активность масс была главным ударом для слепцов и обывателей. Главный удар был впереди. «Симпатии» петербургского населения, оказывается, были таковы. Первое место сохранили за собой эсеры: за них было подано свыше 200 тысяч, или 37 процентов, голосов, но сравнительно с майскими выборами это была не победа, а солидный ущерб. Июльские победители – кадеты – также удержались на своих позициях со времени районных выборов: они привлекли на свою сторону одну пятую всех голосов. Жалкие 23 тысячи голосов собрал наш меньшевистский список. Остальные же просто шли не в счет...
Где же главный и единственный победитель, отвоевавший избирателя у всех остальных партий? Это были большевики, столь недавно втоптанные в грязь, обвиненные в измене и продажности, разгромленные морально и реально, наполнявшие столичные тюрьмы по сей день. Ведь казалось, они уничтожены навеки и больше не встанут. Ведь их уже почти перестали замечать. Ведь «изоляции пролетариата» удалось избежать на московском совещании, где пролетарский авангард в лице меньшевиков Церетели и Чхеидзе выступал перед Россией и Европой от имени всей демократии. Откуда же взялись они снова? Что это за странное дьявольское наваждение?..
Большевики на августовских столичных выборах собрали без малого 200 тысяч, то есть 33 процента, голосов. Треть Петербурга. Снова весь пролетариат столицы, гегемон революции!.. Граждане Церетели и Чхеидзе, лидеры полномочного органа, ораторы всей демократии – вы теперь видите большевиков? Вы теперь понимаете, что это означает?
Нет! Они не видят и не понимают. Они все-таки ничего не видят, они все-таки не понимают, что происходит вокруг них...
Милюков, Родзянко и Корнилов – те кое-что видели и понимали. Их пресса была, во всяком случае, ошеломлена успехом большевиков. И эти доблестные герои революции начали в спешном порядке, хотя и втихомолку, готовить свое «выступление». А для его прикрытия стали усиленно кричать, что большевики вот-вот «выступают». Правда, иной раз они испускали неуместные ноты и, можно сказать, проговаривались. Так, например, солидная кадетская «Речь» в ответ на бодрый тон кронштадтской советской газеты огрызнулась в несвойственном ей легковесном стиле – огрызнулась «двумя очень хорошими русскими пословицами»: «Рано пташечка запела, как бы кошечка не съела» и Хорошо смеется тот, кто смеется последний»...
Кошечка, нацелившись прыгнуть, собиралась хорошо посмеяться последней. Однако нельзя сказать, чтобы это было уж так очень легко. Заговор некоторых монархических элементов с участием великих князей Романовых был составлен в половине августа. Но он был своевременно раскрыт, и его участники вместе с Романовыми были арестованы. Буржуазная пресса, из своих соображений, не сделала из этого заговора большой сенсации. Но хозяева этой прессы все же намотали себе на ус, что голыми руками республику не возьмешь, и надо готовиться солиднее. Впрочем, не подействовало это маленькое предупреждение на сонный, полуразложившийся «общенациональный» ЦИК...
Как-то – между редакцией и конференцией в Лесном – я в эти дни заглянул в Смольный. Надо же было посмотреть, что делается в новой резиденции «полномочного органа». Но я получил мало удовольствия и еще меньше пользы. Вообще я не любил Смольного и неустанно сожалел об утрате Таврического. Помещается этот знаменитый пункт на краю столицы и поглощает у всех массу времени на передвижения. В нем хорошо было консервировать «благородных девиц», но не делать революцию с пролетариатом и гарнизоном столицы. Впрочем, не знаю, могло ли тут нравиться и детям, и девицам. Правда, по соседству были чудесные памятники архитектуры во главе с монастырем: я лично помню, как я ахнул и остановился как вкопанный, увидев его впервые. Кроме того, в институте есть замечательный небесно-чистый, стройно-законченный актовый зал: здесь и была отныне главная (так сказать, внутренняя) арена революции. Но эти бесконечные темные, мрачные, тюремно-однообразные коридоры с каменными полами! Эти казарменно-сухие классы, где не на чем было отдохнуть глазу!.. Было скучно, неуютно, неприветливо.
Жизнь сосредоточивалась главным образом во втором этаже, наиболее светлом и «парадном». Тут большой актовый зал тысячи на полторы-две человек занимал все правое, выступающее вперед крыло. Там заседали секции и пленум Совета, ЦИК и второй Всероссийский советский съезд. К этому залу (уже по коридору, под прямым углом) примыкала огромная комната, где всегда заседало бюро, а иногда ЦИК. Напротив, по другую сторону коридора, был неуютный буфет с грубыми столами и скамьями и очень скудной пищей; неподалеку был кабинет президиума. А все остальные классы были заняты отделами ЦИК. Мебели было явно недостаточно. Не было ни порядка, ни чистоты.
Вспоминая Таврический, я с грустью обошел новую цитадель революции. Было пустынно и тоскливо. И в отделах, и в заседании бюро было до странности мало людей. Но мне показалось, что среди них до странности много новых лиц... Чхеидзе восседал на каком-то необыкновенном вольтеровском кресле. Но это не придавало торжественности заседанию бюро. Зачем оно собиралось, о чем говорили – решительно не помню. Но хорошо помню: чувствовалось, что это совершенно безразлично, о чем бы тут ни говорили.
Итак, две враждебные армии уже сжимались и напрягали мышцы для прыжка друг на друга. Они не боялись, вопреки Плеханову, что от них самих, от родины и революции останутся одни хвосты. Но между ними, хватаясь голыми руками за скрещенные шпаги, стоял полномочно-беспомощный, общенационально-межеумочный ЦИК; он в сознании своих полномочий боялся всего на свете и тащил за собой в непролазное болото и обе армии, и отечество, и революцию.
Этому вполне соответствовали объективные условия момента. Общий развал государства и его экономики усиливался с каждым днем. В провинции все продолжались эксцессы, и начались новые, несколько странные явления вроде взрывов военных складов. В столицах гарнизоны окончательно выходили из повиновения, развалились и не несли никакой службы. Продовольственные дела обострились до крайности. В частности, Корнилов заявлял печатно, что действующая армия находится на краю полного голода. Не в лучшем положении находился транспорт. Газеты трещали об «агонии железных дорог». А вместе с тем железнодорожники, доведенные до полного отчаяния, именно в эти дни были готовы объявить всеобщую забастовку. Под угрозой ее страна жила несколько дней. Но, разумеется, опять вмешался ЦИК, который приложил к делу огромные усилия и замариновал и рассосал его в своей комиссии... В главном земельном комитете шли мелкие пререкания. Экономический совет переставал собираться даже для пустых разговоров. Вообще никаких перспектив не было видно. Картина была безотрадная.
И вот в этот момент по стране и по столице, как хлыстом, ударили новые события на фронте... К вечеру 21-го снова собрался Петербургский Совет – для обсуждения вопроса о московском совещании. Начальство считало положительно необходимым популяризировать эту «победу демократии» и беспокоить для этого сотни людей. Совет собрался опять в Народном доме: к Смольному массы привыкали туго. И вот тут перед началом заседания были получены первые телеграммы о большом прорыве нашего фронта под Ригой. Была оглашена телеграмма на имя Чхеидзе, присланная Войтинским, ныне помощником комиссара Северного фронта. Войтинский подробно описывает события и, в частности, характеризует поведение наших войск. Весьма шовинистически настроенный и, можно сказать, специализированный на борьбе с разложением армии, этот деятель констатировал в своей телеграмме, что «войска дрались честно и доблестно», «вели бой до поздней ночи»... «много раз переходили к удару в штыки и теснили противника, несмотря на огромные потери»... «солдаты за 10 верст выносили на руках своих раненых офицеров и товарищей»... «огромное большинство раненых явилось на пункты с оружием в руках»... «один полк почти уничтожен», «другой целый день сражался безо всякой связи с другими», «третий на несколько верст теснил превосходящего силами противника»... «в районе боев нигде не встретили паники»... «настроение бодрое» ... «армия честно исполняет свой долг».
По поводу всех этих сообщений выступил Богданов. Он указал, что события на фронте могут отразиться на внутреннем положении столицы: могут возникнуть паника, массовое бегство, попытки заговоров и возмущений. Необходимо привести гарнизон в боевой вид и организовать охрану Петербурга...
Затем перешли к важному делу о московской «победе». Церетели в бесплодной полемике отгрызался от большевистских ораторов, дразнивших его Бубликовым и капитуляцией... Он говорил лживый вздор о том, будто бы его голос в вопросах мира «звучал неизмеримо сильнее, пока шло наступление, и зазвучит опять сильнее, если удастся организовать оборону страны и повести полки в наступление».
Как бы то ни было, сейчас на очереди было опять военное поражение и угроза Петербурга. Взоры были обращены сюда. Но события тут приобрели довольно «своеобразный» колорит...
Мы только что познакомились с компетентным свидетельством поведения наших войск во время германского нажима. Это свидетельство дано очевидцем и участником событий. Казалось бы, большего нельзя было ни ожидать, ни требовать от нашей армии, давно ошельмованной и, можно сказать, отпетой и нашими реакционерами, и их западными союзниками. Во всяком случае, августовское поражение ни в каком случае нельзя было приписывать разложению наших войск. Мало того: главнокомандующий Корнилов всенародно заявил на московском совещании, что наше отступление на Северном фронте неизбежно в силу объективных условий и что удержать Ригу нам невозможно. На следующий день действительно пришли известия об оставлении нами Риги. Это вызвало панику среди обывателей столицы. Петербург начали спешно «разгружать».
Но еще накануне, до падения Риги, весь буржуазный лагерь, к