Народ демонстрирует свою силу и власть

Первое мая. – Утром в Исполнительном Комитете. – Поездка по Петербургу. – На улицах. – Невский. – Митинг в Мариинском дворце. – «Помещики – в усадьбы, буржуазия – к награбленным сундукам». – Первое мая в России. – На другой день. – Нота Милюкова 18 апреля. – В «Новой жизни». – Текст и смысл ноты. – В марте и в апреле. – Перчатка брошена. – В Исполнительном Комитете. – Утро вечери мудренее. – Утро. – Перчатка поднята. – Апрельские дни. – В «однородном бюро». – Первые выступления. – Первые меры пресечения. – Революционные полки оцепляют Мариинский дворец. – Исполнительный Комитет снимает «осаду». – Генерал Корнилов выкатывает пушки. – Петербург ни улицах. – Выход Исполнительного Комитета. – «Объяснения» с правительством. – 10 ораторов. – Сговор оппозиции. – Заседание Совета. – Настроения. – Что Совет может сделать в 5 минут. – У Мариинского дворца. – Историческое ночное заседание Исполнительного Комитета и Временного правительства. – Министры перед народом. – Речи министров. – Речи советских ораторов. – За кулисами. – Нота 18 апреля в провинции. – События 21 апреля. – Стрельба. – Ликвидация уличных выступлений. – Совет волшебным словом укрощает бюро. – Сила народа и власть Совета.

Первого мая в Исполнительном Комитете, конечно, не было никаких очередных работ. Но было условлено, что но мере возможности члены его соберутся в Таврическом дворце и будут часа по два, по три дежурить там – на случай вызова для выступлений в городе.

Митингов предполагалось без числа. Все помещения Петербурга, сколько-нибудь подходящие для этого, – театры, кинематографы, цирки, высшие учебные заведения и проч., были в этот день отведены для рабочих, солдатских и общегражданских собраний. Днем, независимо от процессий и церемоний, повсюду должны были состояться митинги более делового характера. Вечер же был предназначен для смешанных собраний – с участием художественных сил. Артистический мир столицы был мобилизован in corpore [в полном составе (лат.)]. Разумеется, все и везде было бесплатно.

Митинги, вообще говоря, обслуживались партийными силами. Только несколько самых центральных и обширных зал были закреплены за Советом... Обуховский завод, кажется, захватили эсеры, и там днем подвизался Чернов. Ленин, выступавший очень редко, с раннего утра отправился на Пороховые (верст десять от Петербурга), где под открытым небом предполагался митинг тысяч на 30–40 человек; узнав об этом, из Исполнительного Комитета туда вдогонку командировали Либера.

Вообще советские крупные меньшевики оказались наименее партийными людьми и наибольшими советскими патриотами. Может быть, потому, что «группа президиума», хотя и опиралась главным образом на «народников», считала все же себя завоевателями Совета, а Совет считала до некоторой степени своей собственностью. Ведь мы знаем, что у настоящей, у «народнической» мелкой буржуазии по части лидеров дело обстояло слабо. Волей-неволей пришлось если не призвать то признать варягов. Ну, а результаты давно предопределены законами истории.

В этот день одна погода должна была обеспечить празднично-торжественное настроение у всех и каждого. Разве только небольшие группки самой что ни на есть «сознательной» черной сотни и буржуазии, вынужденные праздновать бесовский праздник, щелкали зубами от бессильной злобы и ненависти...

Да, это была беспримерная демонстрация неизмеримой силы и завоеваний народа. И это была весна, переполнявшая исполинскую грудь Петербурга волнами свежего энтузиазма, неомраченных надежд, цельной, твердокаменной веры, почерпнутой не из творимой легенды, а из осязаемого мира. Все это больше не повторится...

Было немного холодно, когда я утром шел в Исполнительный Комитет по разукрашенным улицам Песков. У многих прохожих была в руках «Новая жизнь»: около ста тысяч разошлось ее в этот день по Петербургу... В Таврическом дворце было чинно и почти пусто. В зале Исполнительного Комитета на своих обычных местах сидела «группа президиума» и, посмеиваясь, закивала на меня. Я подошел:

– В чем дело?

– Да вот, – ответил Церетели, – тут у вас пишут, что Исполнительный Комитет стал в вопросе о «займе свободы» на точку зрения меньшинства. Ну, что ж, толкуйте, как вам больше нравится. Можете написать, что большинство стало меньшинством. Пишите, пишите...

Улыбаясь и балагуря, Скобелев поддерживал своего непримиримого друга. Чхеидзе помалкивал, бесплодно упираясь. Церетели, должно быть, твердо решил не помириться без реванша.

А в этот же день, первого мая, в «Рабочей газете» была напечатана такая выдержка из письма меньшевистских лидеров, Мартова и Аксельрода: «Друзья, в этот момент мы ожидаем от наших товарищей, которым выпало на долю непосредственно руководить движением, энергичного и последовательного отстаивания политики полной классовой самостоятельности... В настоящее время беспринципная демагогия и корыстная эксплуатация революционного энтузиазма и панических настроений народных масс стараются отвлечь их внимание от необходимости такой же непримиримости во внешней политике, как и во внутренней. Шовинисты внушают пролетариату, что свое освобождение он должен закрепить, освобождая оружием поляков и немцев. Блестяще начатая революция придет к жалкому банкротству, если пойдет по этому пути. Ждем от вас, что никакие компромиссы с идеями этого рода не отвлекут вас от той линии, которую мы в качестве ваших представителей два года отстаивали перед европейскими товарищами. Призывы к международному соглашению для общей борьбы за мир могут послужить поворотным пунктом мировой истории, но лишь в том случае, если собственная политика российского пролетариата будет достаточно самостоятельна, чтобы не могла у чужих народов вызвать сомнений в невольном прикрывании империалистских планов одного из лагерей»...

Прекрасные слова, попадающие в самый центр «текущего момента». Увы, заграничные меньшевистские лидеры опоздали! Их петербургские «друзья», руководители Совета, уже твердо стояли на этом «пути банкротства революции». И они уже давно были глухи к предостерегающим словам. Они не слышали...

Вскоре всю «группу президиума» вызвали в переполненный цирк Чинизелли на огромный советский митинг. Меньшевистских думских депутатов, выступавших от имени Совета, там горячо приветствовали.

В Исполнительный Комитет подходили немногие отдельные товарищи. Один сообщил, что Церетели в цирке агитирует в пользу правительства; другой сообщил, что Гоц на Дворцовой площади агитирует против социал-демократов, не желающих, не в пример эсерам, давать землю крестьянам или – не так сильно этого желающих.

Пришел Либер, уже с Пороховых. Он сообщил, что Ленин агитирует в пользу мира, всеобщего захвата и свержения Временного правительства, но особого успеха, по словам его, Ленин не имел.

Собственно, делать было нечего. Лениво пили чай, лениво спорили на отвлеченную тему, лениво бродили по залам. На экстренный вызов по непредвиденному поводу было очень мало шансов. Но очень хотелось в толпу и на улицу...

Гвоздев наконец предложил мне проехаться по центральным пунктам города, где были предусмотрены большие скопления народа. Скоро мы вдвоем сели в маленький открытый автомобильчик и отправились, пробравшись через небольшую толпу манифестантов, зачем-то попавших к пустому Таврическому дворцу.

Никогда не забыть мне этой прогулки! Это была не прогулка, а «божественная поэма», незабвенная симфония из солнечных лучей, из очертаний чудесного города, из праздничных лиц, довольно нестройных звуков «Интернационала» и каких-то неописуемых внутренних эмоций, каких больше не было и, вероятно, не будет. Не то я растворился во всем этом и перестал существовать, не то я покорил все это и разъезжал по улицам, как победитель по собственным владениям. Словом, я был в полном бессмысленном упоении. Едва ли я выглядел внушительно и разговаривал с соседом членораздельно.

Манифестации небольшими колоннами по нескольку тысяч человек уже расходились по своим районам. Относительно порядка на улицах уже не было сомнений: теперь уже был опыт и было несравненно больше внутренней дисциплины, организованности, внутренней силы у демократического Петербурга, чем при похоронах 23 марта. Теперь едва ли кто рискнул бы на какую-либо провокацию: она была бессмысленна.

Но в процессиях было не меньше, а еще больше участников. Вообще весь город от мала до велика, если был не на митингах, то был на улицах.

Через Марсово поле мы тихонько ехали на Дворцовую площадь, а затем к Исаакиевскому собору. На ораторских трибунах, увитых красным, иногда виднелись знакомые лица. Кто-то, издали видный, собрал большую толпу у Мариинского дворца и высоко над ней махал руками, как крыльями. А на самом дворце, через весь огромный фасад тянулась красная полоса с надписью: «Да здравствует Третий Интернационал!»

Это была резиденция и цитадель империалистского совета министров. Должно быть, Мариинский дворец попал в руки большевика-декоратора. Или эта дьявольская насмешка была внушена из центра, из комиссии Первого мая... Ведь немало было в революции девизов, более подходящих к почтенным физиономиям Гучкова, Милюкова и Терещенки. Но это был поистине символ «соотношения сил». Он показывал место «кабинета» – ему самому и всем желающим. Он хорошо говорил также о том, что теперь совсем не до белых перчаток и дипломатических тонкостей...

Исаакиевскую площадь пересекали, под красными знаменами, какие-то войска. Мы повернули на Морскую. Особенное впечатление произвел на меня Невский, который мы проехали от начала до конца. Нечто подобное я видел в Париже, но на наших снегах еще не видывали таких картин.

Весь Невский, на всем протяжении, был запружен толпой. Но это не была сплошная манифестация. Толпа была не густая, довольно легко проходимая не только для пешеходов, но и для экипажей и для компактных отрядов манифестантов. Толпа стояла на тротуарах и на мостовой, отдельные части ее тихонько передвигались. Собирались вокруг того или иного центра плотные кучки и рассеивались вновь. Никто никуда не спешил; никто не вышел сюда ни за делом, ни для официального торжества. Но все праздновали и все впервые вышли сюда – на люди, в толпу, на улицу своего города – со своим праздником и занимались здесь своими делами.

Была масса детей, которые играли, бегали, как на своих дворах или на детских площадках, иные с чем-то обращались к нам, что-то показывали, громко смеялись; иные пытались вскочить на подножки автомобиля.

Это был совсем не чопорный, официальный, строгий Невский холодного чиновничьего Петербурга, который всем известен и непосредственно, и по литературе. Это был совсем новый, еще не виданный Невский, завоеванный народом и превращенный им в свой домашний очаг.

Иногда впереди виднелись такие скопления народа, через которые, казалось, нам уже не пробраться. Шофер высматривал, куда бы свернуть, но опасения не оправдывались. Толпа не имела оснований для упорства, она просто праздновала праздник и дышала полной грудью, радуясь новому празднику, новому Невскому, голубому небу и яркому солнцу. Тысячи лиц оборачивались на гудок нашего автомобиля, ласково разглядывали нас и легко рассасывались перед самыми колесами, иногда махая шапками неизвестным лично, но советским людям.

Организовать все это было нельзя. Что мы видели на Невском, это было сверх всякой организации. Это был поистине светлый всенародный праздник. И вся блестящая его организация, вместе с не виданным еще убранством столицы, меркла перед этим живым, одухотворенным, активным, осязаемым участием в Первом мая всех этих сотен тысяч людей.

Вечером я был «предназначен» участвовать в советском концерте-митинге в Мариинском дворце. Считая себя непригодным для парадных спектаклей, я своевременно и определенно отказался от этого предприятия. Но все же за мной пришел автомобиль. Чтобы не подвести организаторов, я поехал с намерением уклониться от выступления при малейшей к тому возможности.

Надо было заехать еще за Каменевым на Кирочную. Каменев уже основательно хрипел после дневных выступлений. Он рассказывал о первомайских подвигах своей партии, а также о своих впечатлениях от «Новой жизни». Эти его впечатления были далеко не так плохи, как впоследствии. Когда «Новая жизнь» была навсегда закрыта просвещенными «коммунистами», а ее существование в Москве (правда, только формально) зависело именно от Каменева, он, отказывая в ее разрешении, прибавил: «Дрянная была газета»...

Около Мариинского дворца стояла толпа чающих попасть на торжественный митинг. Предпочтение правильно отдавалось солдатам, которые и наполнили большую часть огромного зала...

Не желающим выступать открылась для этого полная возможность. Кроме политики в программе вечера стояла обширная и тщательно подобранная музыкальная часть. Была возможность выпустить всего 3–4 ораторов, да и то не больше как минут на 15 каждого. А их понаехало видимо-невидимо, и они за кулисами препирались из-за мест и очередей. Разумеется, их в конце концов было гораздо больше, чем следует.

Чередуясь с музыкальными номерами, что-то очень «деловое» проворчал Урицкий, потом хрипел Каменев, острил Скобелев, нестерпимо долго пел Чернов... Возбужденно требовала у организаторов Коллонтай, чтобы ее выпустили непременно, так как она «может поднять настроение»...

Настроение и без того было неплохое. Солдаты в полном единении с рабочими восторженно встречали каждое заявление не только о земле, но и о мире. Призывы к решительной борьбе за действительное братство народов и за всеобщий мир вызывали долгие овации. Немалый успех имели и все выпады левых ораторов против буржуазии и, в частности, против Временного правительства... Когда Коллонтай, правдами или неправдами, появилась на трибуне, она не столько подняла настроение, сколько попала в самый центр его.

– Товарищи, – говорила она, между прочим, сжав по обыкновению кулаки и подскакивая на трибуне, – вам твердят ежедневно: солдаты – в окопы, рабочие – к станкам! Что же – ни солдаты, ни рабочие от этого не уклонились! Окопы защищены, а на заводах работает столько станков, сколько желают пустить в ход хозяева... Но вы, товарищи, не забудьте о другом. Рабочие – к станкам, чтобы работать, солдаты – в окопы, чтобы умирать. А буржуазия? А помещики?.. Помещики – на покой в свои усадьбы! А буржуазия – к своим награбленным сундукам!..

Эти святые истины попадали в самую точку, в самый центр бродящей мысли массовика. Блестящий зал императорского театра неистовствовал от восторга: настроение массы было ухвачено и возвращено ей обратно в виде некоего эмбриона некой политической программы...

Конечно, это были зародыши будущего большевизма. Они были показательны, но были совершенно не опасны. Эти зародыши, в зависимости от окружающей среды, могли превратиться и в эксцесс большевизма, и в гарантию победоносного завершения революции. Их было необходимо видеть, и за ними было необходимо следить всем сколько-нибудь зрячим вождям движения. Но, наблюдая их, надо было не бояться их, а стремиться на них опереться, ими воспользоваться. Пока эти настроения народных масс свидетельствовали только об огромной потенциальной энергии, о необъятной внутренней силе революции.

Первое мая было блестящим смотром народных сил не в одной только столице. То же самое было везде, по всей России. Вся российская демократия, пробужденная к жизни каких-нибудь шесть недель тому назад, демонстрировала свою силу, свою готовность к борьбе, свою сплоченность вокруг Совета и его революционной программы. Наше казенное телеграфное агентство, враждебное Совету, в следующие дни представило на столбцах газет поистине величественную картину страны, справляющей праздник международного пролетариата. В газетах перечислялись десятки городов. Нигде не работали никакие учреждения и предприятия. Везде состоялись грандиозные торжества при огромных стечениях народа. То же было и на фронте. В Могилеве, в «главной квартире» русской армии, во главе манифестирующих многотысячных колонн шли георгиевские кавалеры. Колонна штаба и Ставка шли со своим плакатом. Получались вести и о торжествах, о красных знаменах, о революционных песнях в окопах. Немцы нередко отвечали тем же.

Первомайские лозунги и в тылу, и на фронте, и у рабочих, и у солдат были одни и те же. Это были лозунги сплочения вокруг Советов, лозунги мира и земли. В Красном Селе где были расположены между прочим два пехотных полка, 171-й и 176-й, оба известные историкам революции [О 171-м полке я упоминал в первой книге «Записок». Это тот самый полк, который прибыл на Николаевскую железную дорогу в ночь на 28 февраля для подавления революции и открыл было перестрелку на Знаменской площади у вокзала. О полке 176-м будет речь в следующей книге], солдаты написали на своих знаменах: «Долой кровопролитие!», «Мир без аннексий и контрибуций!», «Пусть народы перельют пушки на плуги!», «Довольно купаться в крови!»... Все офицеры участвовали в грандиозном шествии, которое продолжалось около трех часов...

Величие этого дня усугублялось тем, что все бесчисленные телеграммы из десятков или сотен местностей и городов кончались стереотипными фразами: никаких эксцессов не было, порядок и дисциплина были образцовые и ничем не нарушались... В Москве в торжествах участвовали англо-французские гости. Во многих городах вместе с рабочими и солдатами в шествиях принимали участие и военнопленные. Города утопали в красных знаменах...

Да, было на чем остановиться мысли, как есть и теперь, по поводу этого Первого мая. Ведь продолжалась проклятая война, высшее проявление полноты власти капитала над народами. Ведь во всей передовой Европе все, что происходило у нас, было само по себе сплошным «эксцессом» и «беспорядком». А у нас это был только всенародный праздник, только мирное, правомерное, естественное отражение народной силы и победы. Не забыть этого Первого мая...

На другой день, 19 апреля, я рано утром ушел из Исполнительного Комитета с намерением больше не возвращаться туда. Я должен был выпускать в этот день «Новую жизнь», и прямо из редакции мне предстояло отправиться в типографию... К следующему номеру газеты, к 20 апреля, я написал довольно решительную передовицу – с требованием немедленных «дальнейших шагов» в пользу мира. Часов в пять эта передовица была отправлена с Невского на Петербургскую сторону для набора. Редакция же продолжала заниматься своими делами.

Я позвонил в Исполнительный Комитет, чтобы узнать, нет ли каких-нибудь особенных дел и новостей. Кто-то из оппозиции сообщил мне по телефону сенсационную новость. В Исполнительном Комитете получен текст долгожданной ноты, изготовленной Милюковым и уже отправленной союзникам – во исполнение обещаний, данных правительством делегатам Исполнительного Комитета. Заседания по этому поводу еще нет, но текст ноты ходит по рукам и уже всем известен.

Новая нота не только не представляет собой «дальнейшего шага», но совершенно аннулирует все то, что до сих пор сделала революция для мира. Новая нота Милюкова только разъясняет акт 27 марта – разъясняет в том же смысле, в каком Милюков уже неоднократно комментировал этот акт в своих интервью и в публичных речах. Нота уверяет союзников в том, что цели России в войне остаются прежними, какими были при царе, и что революция в них ничего не изменяет – так же как и акт 27 марта, изданный для внутреннего употребления.

Я стоял у телефона совершенно ошеломленный, не находя что сказать на все это.

– Ну, и что же Исполнительный Комитет? Что там говорят и что собираются делать?

Вечером назначено заседание... Что говорят? Левая сторона считает, во-первых, что это полная ликвидация не только всего значения, но и самого факта революции – с точки зрения внешней политики и интересов мира. А во-вторых, левая считает, что это есть наглое и циничное издевательство над Советом и народом. Считают, что Милюков должен быть ликвидирован в 24 часа... А правая – немного растеряна, не знает, что делать. Старается успокоить нас и уверить, что не случилось ничего особенного...

Я все еще не мог прийти в себя и просто понять в чем дело. Если бы такая нота была издана правительством независимо от наших требований «дальнейших шагов», то это было бы просто продолжением обычной империалистской политики Милюкова, которую советское большинство считает «идущей навстречу» и т. д. Но каким образом подобный документ мог появиться в ответ на наши требования, во исполнение данных обещаний? Что же это – недоразумение, наивность, демонстративный жест победителя, полагающего, что он может легко игнорировать волю народа? Или – что всего естественнее предполагать – это сознательная провокация народного гнева и гражданской войны?..

Конечно, этот новый акт, по существу своему, вполне соответствует общей линии Милюкова и всего его кабинета. Но что означает их нежелание считаться с Советом и третирование ими демократии в таких невиданно грубых, ничем не прикрытых, еще новых формах? И что теперь нужно делать? Что можно сделать при данной конъюнктуре внутри Исполнительного Комитета?.. Я вернулся в комнату, где работала редакция, и рассказал все, что я услышал. Эффект получился неожиданный.

Как ужаленный, вскочил с места Базаров – человек, который «мухи не обидит», человек столь же импозантный по своим исключительным интеллектуальным и моральным свойствам, сколь мягкий и уступчивый по своему личному характеру, человек столь же авторитетный по своим заслугам, сколь уравновешенный и склонный объяснять все сделанное людьми в самую лучшую сторону. Вскочил, как ужаленный, и бросился на меня с поднятыми кулаками.

– Ах, так! – заорал он совершенно вне себя, размахивая перед самыми моими глазами. – Так вы им скажите, что мы завтра же поднимем восстание!

В этом выступлении не было ни логики, ни надлежащего реального смысла. Но в нем была вся неизбежность... Почему, зачем я должен сказать об этом кому-то «им»? Почему это должен сделать я? Кто это «мы» поднимем восстание и как «мы» это сделаем? И как же представить себе этого человека во главе восстания?.. Но все это пустяки: слова Базарова как нельзя лучше отразили самую сущность, самое «нутро» ситуации... «Им» угодно было бросить перчатку. Нам остается ее поднять.

Но что делать сейчас, в редакции, для газеты?.. Из Таврического дворца явился Гольденберг. Набросились на него. Он довольно вяло подтвердил: действительно уже послана нота, никакого «дальнейшего шага» в ней нет, есть обычная фразеология Милюкова, но в общем содержание не яркое – ни холодное, ни горячее.

Я уже упоминал: Гольденберг – оборонец, тянувший к большинству, был у нас в редакции более или менее инородным телом. Но во всяком случае, при таких условиях, при разнотонных освещениях приходилось обратиться к самому тексту ноты, раньше чем что-нибудь писать или рассуждать по поводу его. А текста в редакции еще не было. Он был получен поздно. Но все же познакомимся с ним сейчас.

Ноте была предпослана телеграмма, помеченная 18 апреля, исходящая от министра иностранных дел и адресованная российским представителям при союзных державах. Милюков поручил нашим послам передать союзным правительствам акт 27 марта и высказать при этом следующие замечания. Прежде всего послы должны были опровергнуть все слухи о готовности России заключить сепаратный мир. А затем союзникам предлагалось понять декларацию 27 марта в том смысле, что она «вполне соответствует тем высоким идеям, которые постоянно высказывались, вплоть до самого последнего времени, многими выдающимися государственными деятелями союзных стран». Сделав затем кивок на «германофильство» старого режима (с этой басней, как известно, не уставал носиться наш либерализм и не без успеха соблазнял ею обывателя), Милюков от имени революционной России говорит «языком, понятным для передовых демократий современного человечества и спешит присоединить свой голос к голосам своих союзников».

«Проникнутые этим новым духом освобожденной демократии заявления Временного правительства, – продолжает Милюков, – разумеется, не могут подать ни малейшего повода думать, что совершившийся переворот повлек за собой ослабление роли России в общей союзной борьбе. Совершенно напротив, всенародное стремление довести мировую войну до решительной победы лишь усилилось благодаря сознанию общей ответственности всех и каждого. Это стремление стало более действительным, будучи сосредоточено на близкой для всех очередной задаче – отразить врага, вторгнувшегося в самые пределы нашей родины. Само собой разумеется, как то и сказано в сообщаемом документе, Временное правительство, ограждая права нашей родины, будет вполне соблюдать обязательства, принятые в отношении наших союзников. Продолжая питать полную уверенность в победоносном окончании настоящей войны в полном согласии с союзниками, оно совершенно уверено в том, что поднятые этой войной вопросы будут разрешены в духе создания прочной основы для длительного мира и что проникнутые одинаковыми стремлениями передовые демократии найдут способ добиться тех гарантий и санкций, которые необходимы для предотвращения новых кровавых столкновений в будущем».

Я воспроизвел документ почти целиком. Как будто ни малейших сомнений его смысл возбудить не должен. Он заключается только в одном: препровождая союзникам акт об «отказе от завоеваний», Милюков старается только о том, чтобы союзники не подумали всерьез, будто бы новая революционная Россия на самом деле отказывается от завоеваний...

Обязательства перед англо-французскими капиталистами будут целиком уплачены кровью «свободных» русских рабочих и крестьян. Но пусть не подумает кто-нибудь, что теперь мы ограничиваем свои цели «близкой для всех и очередной задачей» – отразить врага, вторгнувшегося в самые пределы нашей родины. Эта задача «близкая и очередная», но, конечно, не единственная. Помните, союзники: ни миллионов жизней, ни океана слез, ни народного разорения, ни русской культуры, ни – разумеется – добытой свободы мы не пожалеем и доведем войну до решительной победы в полном с вами согласии; но уже за то потребуем «санкции» на Галицию, Армению, Восточную Пруссию и гарантий длительного мира в виде Константинополя и проливов. На то мы и патриоты.

Ни малейшего иного смысла у документа нет. Он окончательно и официально расписывается в полной лживости декларации 27 марта, в отвратительном обмане народа «революционным» правительством. Никаким иным способом истолковать ноту 18 апреля невозможно. Всякое иное толкование ее будет новым таким же отвратительным обманом.

«Дальнейшим шагом» Милюкова, после лицемерия 27 марта, было уже формальное свидетельство того, что революция, по его мнению, может только продолжать и углублять внешнюю захватную политику царизма, а воля всего народа может только попираться, третироваться, оплевываться Временным правительством в лице министра иностранных дел.

Лицемерие, как известно, есть дань порока добродетели. Милюков согласился уплатить эту дань 27 марта, но отказался – 18 апреля. Видимо, решил, что уже нет расчета.

В марте лидер буржуазии как-никак вел дипломатическую игру, кривя душой, подтасовывая политические карты. В апреле он не хочет знать ни флера, ни тумана, ни фиговых листков. Видимо, счел, что уже не стоит труда.

Дипломаты Мариинского дворца сняли перчатки. Народу и Совету была брошена под ноги одна из них. Народу и Совету ничего не остается, как только ее поднять.

Я непременно хотел отправиться в Исполнительный Комитет на обсуждение ноты. Я попросил заменить меня при выпуске газеты. Но все же, по-видимому, не попал в это экстренное заседание, назначенное на поздний вечер. По крайней мере, я решительно ничего не помню из того, что было на этом заседании. Только в «Рабочей газете» я вижу сообщение, что заседание началось в 12 часов ночи и продолжалось до половины четвертого утра. По словам газеты, представители различных течений сходились в том, что «нота Временного правительства находится в противоречии с идеями, выраженными в известном обращении Совета «К народам всего мира»...

Мягко выражено, до странности мягко! И, конечно, это не дает представления о том, что было в Исполнительном Комитете. Но все же характерно указание на некую «солидарность» различных течений. «Группе президиума», видимо, не удалось убедить всех своих сторонников в том, что правительство по-прежнему действует в согласии с волей и т. д. Между тем несомненно, что Церетели был энергичен. Несомненно и то, что его сторонники были так же выносливы и нетребовательны, как китайские кули.

В результате, несмотря на чрезвычайность и продолжительность заседания, Исполнительный Комитет не принял никакого решения. Высший советский орган завяз в болоте. Это было довольно естественно, ситуация была острая, решение было крайне ответственно, а с положением дел внутри Исполнительного Комитета мы достаточно знакомы. Завязнуть в болоте и не принять никакого решения – это, быть может, лучшее, что мог сделать Исполнительный Комитет по всей совокупности обстоятельств. На следующий день было назначено новое суждение по тому же предмету. Конечно! Утро вечера мудренее.

Я очень жалею, что не попал на это ночное заседание: я не могу сообщить о нем никаких подробностей, а они были, конечно, интересны и характерны... Но я, по-видимому, не попал и в типографию. Текст ноты там был получен поздно вечером. Налицо был Базаров, который оценил ноту по достоинству и, вдохновленный ею, написал резкий postscriptum к моей передовице. Это было всего несколько фраз. В них не было никакого призыва к восстанию, но было воздано должное Милюкову и правительству. Была воздана должная и обязательная дань возмущенному чувству и разуму.

Подождем до мудреного утра. Посмотрим, что выйдет из всего этого.

На следующий день, 20 апреля, до заседания Исполнительного Комитета работало его новое «однородное бюро». Я не без труда отыскал место его занятий – в низких неприглядных комнатах второго этажа, выходивших окнами в сквер Таврического дворца. Это не было постоянной резиденцией бюро; не знаю, почему оно забралось сегодня в это укромное место.

Однако «органическая работа» шла плохо. Очевидно, мысли больше были заняты «нотой» и «высокой политикой». Да и участников было очень мало. В частности, не видно было «группы президиума», у которой, конечно, было хлопот по горло. Из присутствовавших 8–10 человек помню Либера, Гоца и, пожалуй, больше никого.

К видному из окна подъезду подкатил автомобиль, из которого выбежал солдат и бросился в подъезд. Через некоторое время солдат вбежал в комнату бюро и впопыхах рассказал следующее.

С Выборгской стороны движется к Невскому огромная толпа рабочих, частью вооруженных. С ними много и солдат. Манифестация идет с лозунгами: «Долой Временное правительство!», «Долой Милюкова!» Вообще в районах, на заводах и в казармах царит огромное возбуждение. Многие заводы не работают. Повсюду на местах происходят митинги. Все это по поводу ноты Милюкова, появившейся сегодня во всех газетах...

К подъезду подскочил еще автомобиль. Вообще в сквере забегали. Прохожие останавливали друг друга и, жестикулируя, что-то рассказывали. Вбежал второй вестник и сообщил, что на Невском собираются толпы и летучие митинги. Там слышны речи и возгласы в честь Милюкова и Временного правительства. Царит большое возбуждение – по поводу ноты.

Что делать нам, в бюро, в центре советской организации, в сердце революционной демократии?.. Надо предотвратить столкновение, предупредить кровопролитие – это прежде всего. Нам сообщают, что два добровольческих, классовых отряда уже налицо, что они пылают ожесточением и рвутся в бой. Если предстоит быть гражданской войне, то во всяком случае пусть она будет не в форме бессмысленной случайной свалки невских фланеров с выборгскими рабочими. Надо немедленно остановить и по возможности повернуть обратно манифестацию с Выборгской стороны. А затем вплотную заняться «высокой политикой» и разрешить общий вопрос ситуации.

Чхеидзе был во дворце. Он был немедленно разыскан и через несколько минут, с двумя-тремя безымянными товарищами, уже скакал наперерез манифестации. Он перехватил ее где-то близ Марсова поля. Пререкания, насколько помню, были довольно бурные, но все же Чхеидзе, кажется, удалось успокоить, остановить и рассеять манифестантов. Он ссылался на то, что Исполнительный Комитет немедленно обсудит положение и тогда, в случае нужды, призовет к организованным действиям, – тогда как разрозненные выступления свидетельствуют о нашей слабости и только вредят делу.

В это время мы в бюро продолжали наши суждения. Постановили сегодня же в шесть часов экстренно собрать пленум Петербургского Совета – в Морском корпусе. Затем было предложено принять общие меры против манифестаций без призыва и разрешения Исполнительного Комитета.

Я решительно восстал против этого: право манифестаций есть одно из основных ныне завоеванных общегражданских «субъективно-публичных» прав; его нельзя ни отменять, ни ограничивать вообще, без особой, без чрезвычайной нужды к тому. Если же дело идет о чрезвычайной нужде – предупредить побоище, то ведь надо иметь в виду, что наших распоряжений послушается только одна сторона, только рабочие и солдаты, только демократия. А этим будет создано совершенно неприемлемое положение: манифестации буржуазии и невской публики будут широко разливаться по городу – в честь Милюкова и Временного правительства; советские же массы будут лишены возможности подать свой голос. Это – полное извращение действительности, создавшейся в результате ноты Милюкова. Для Совета такое положение невозможно.

Правда, самочинные гражданские стычки также нетерпимы. Но тогда, принимая меры против уличных выступлений, мы должны предварительно потребовать от правительства, чтобы оно сделало то же самое со своей стороны. Едва он распубликует во всеобщее сведение о недопустимости манифестаций, ему дружественных, то только тогда мы должны принять меры против демонстраций в пользу Совета, в защиту его позиций и интересов демократии.

На этом я настаивал категорически. Но члены «однородного бюро» без колебаний отклонили это мое требование...

Однако пока что меры против манифестаций ограничились составлением прокламации с призывом к спокойствию – впредь до решения Совета. Прокламация эта была даже не подписана Исполнительным Комитетом и появилась на следующий день в «Известиях» просто в виде статьи.

Но пока мы судили о том, что делать, пришли новые сенсационные вести. Двинулся Финляндский полк – со знаменами и с плакатами: «Долой захватную политику!», «В отставку Милюкова и Гучкова!» Полк направился к Мариинскому дворцу, окружил его и занял все входы и выходы... За финляндцами двинулись и другие полки – Московский, 180-й. Солдаты проявляли большое возбуждение; по их словам, они шли с намерением арестовать Милюкова и все Временное правительство.

С быстротой молнии к Мариинскому дворцу был командирован Скобелев. Теми же речами, что и Чхеидзе, ему удалось если не вполне успокоить солдат, то заставить их отказаться от намерения «надавить» на Временное правительство оружием и физической силой. Совет объявит, когда и что нужно будет сделать для защиты интересов демократии...

Полки стали расходиться от Мариинского дворца, но продолжали манифестировать против Милюкова и захватной политики, в пользу мира и Совета.

Кто вызвал полки из казарм с такой внушительной целью?.. Конечно, все эти выступления происходили по инициативе левых партийных элементов. В частности, «осада» Мариинского дворца была приписана излишней энергии одного большевика – солдата Линде, бывшего члена Исполнительного Комитета Арест Временного правительства, конечно, выходил далеко за пределы партийных и групповых прав и полномочий; вместе с тем этот легко осуществимый акт совершенно не соответствовал ни видам Совета, ни потребностям момента.

Но, с другой стороны, приглашая солдат и рабочих на мирные манифестации против предательского правительственного акта, партийные элементы нисколько не превышали своих прав и не нарушали лояльн<

Наши рекомендации