II. Психология масс и стрелы социального насилия
Рабочие: социализм или социальное выживание
2. Неистовства "черного передела"
Солдаты: кровавый путь к миру?
4. Этнические пасынки империи: "свои" против "чужих"
III. От квазидемократии к сверх диктатуре: провоцирование и обуздание смуты
Институционные коллизии и социальный хаос
Природа кризисов властного начала
Партийные лидеры: взгляд из толпы
Большевизм в контрреволюционном интерьере
IV. Истощение энергии хаоса и вторичные волны насилия
V. Происхождение революционных мифов и их сегодняшняя судьба
VI. К общей теории кризиса империи
Вместо заключения: российская смута сегодня
Испокон веку во всех странах бунтовала только подлая чернь, и притом всегда без позволения. Из-за чего бунтовала - этого не знает ни один учебник, но бунтовала самым неблаговоспитанным и, можно даже сказать, почти нецелесообразным способом
М.Е. Салтыков-Щедрин
От автора
В отличие от бесчисленного количества исследований об Октябрьской революции, данная книга посвящена, по преимуществу, только одному ее аспекту - насилию В этом смысле она является заведомо и намеренно односторонней
Но если кто-то решил, что автор взялся в тысячный раз прославлять или осуждать революционную жестокость, то данную работу лучше отложить в сторону. Подходить к любой революции, Октябрьской в особенности, с мерками политического крохобора или морализирующего обывателя - то же самое, что пытаться измерять слона ученической линейкой. Ход и исход "красной смуты" лежит за пределами обычных представлений о добре и зле - сколь бы высокими и благостными идеалами не руководствовались ее вольные и невольные вдохновители и какими бы низменными и бесчеловечными не оказывались действия тех, чьими руками она творилась. Насилием пронизана вся человеческая история.
Взаимодействия двух главных агентов исторического развития - человеческой массы и власти - осуществляется через изменение, трансформацию и правовое упорядочение насилия, а вовсе не через упразднение его как такового. Революция может рассматриваться как дикая реакция на латентные формы насилия, которые приняли социально-удушающую форму. Вместе с тем, революция - это наиболее напоминание о тех врожденных садомазохистских склонностях человека, которые были задавлены в. обыденной "цивилизованной" действительности. В силу этого, революции стремятся опрокинуть весь старый порядок и изменить социокультурную кодировку государственности. Революционный хаос можно рассматривать как раскрытие "варварского" человеческого естества, запрятанного под ставшей тесной оболочкой "цивилизаторского" насилия власти.
Понятно, что охватить все формы революционного насилия в России невозможно, более того, подобная попытка привела бы к поверхностности выводов и суждений. Автор концентрируется на анализе тех форм насилия, которые были порождены мировой войной и которые ассоциировались в массовом сознании с действиями большевиков. Вместе с тем, данная книга вовсе не относится к числу, которые можно поставить в длинный ряд разоблачений или оправданий "красного террора". Работы последнего рода настолько не рассуждающе тенденциозны в своем пафосе, что способны принести читателю разве что подобие морального удовлетворения, за которым обычно скрывается боязнь заглянуть в бездну куда более ужасающей реальности, связанной с историческим смыслом происшедшего.
Общество всегда охотно осуждает убийц, оплакивает их жертв, но суеверно шарахается от анализа поступков самоубийц. Поведение последних пугает куда больше, ибо за ним кроется генетически обусловленная суицидальность человека. Революцию можно рассматривать как массово-историческое проявление этой наклонности. Собственно, все мифы и антимифы о революции, непременно выделяющие палачей и жертв, как раз и призваны удовлетворить потребность в легких, успокаивающих истинах. Последние, между тем, отнюдь не безопасны, ибо делают людей беззащитными перед всяким очередной эпидемией социального умопомешательства и массового насилия. В XX в. в этом можно было убедиться не раз. Единственным противоядием является беспристрастное знание.
История - это всегда история представлений человека о самом себе в мифологизированном пространстве большого исторического времени. Нет ничего удивительного в том, что сложившиеся представления об Октябрьской революции совершенно неадекватны ее внутренней природе. Эпистемологически "историографию уклонения" можно свести к трем основным моментам: логике мировосприятия, ведущей свое начало с эпохи Просвещения; соответственным интерпретациям опыта Великой Французской революции; рефлексии о достоинствах и недостатках современной представительной демократии западного образца. Все, что лежит за пределами этих "трех китов" традиционная историография обычно относит не к области гипотез, а вымыслов и умыслов. Я же исхожу из того, что сами эти "три кита" представляют историографический предрассудок и пережиток, от которого избавляются с большим трудом. Собственно в этом и состоит задача исследования: показать, что в основе "красной смуты" лежит совершенно не та реальность и логика, которая ей до сих пор предписывалась. Практически же это всего лишь попытка восстановления психосоциальной ткани революции, ныне скрытая за плотной завесой обличительной и апологетической политической истории.
Сказанное не есть претензия на не признающее родства новаторство: историографический опыт подсказывает, что первые, в полном смысле академичные, т.е. лишенные избыточных эмоций и политических пристрастий исследования Великой Французской революции стали возможны не ранее смены трех поколений - тогда, когда постреволюционные импульсы перестали, будоражить психику исследователей и в обществе назрела потребность в осмыслении прошлого не в видах сиюминутной конъюнктуры. Сегодня в России ситуация сходная: даже заметное "бегство от революции" объективно отражает начало болезненного процесса расставания с привычными мифами и иллюзиями - пусть в форме "вторичной" волны мифотворчества. Вместе с тем, нынешняя российская смута позволяет по-новому с большей долей проницательности, взглянуть на смуту прошлую - историк обязан использовать шанс, подаренный ему "его" временем.
За исключением угла зрения на события, книга представляет собой обычное академическое исследование с преобладанием нарратива, многочисленными ссылками на источники и непременной полемикой с другими авторами. Вместе с тем, это не просто описание психопатологии эпохи и вакханалии взаимоистребления (хотя материала такого рода приводится предостаточно), а выявление той их "созидательной" нагрузки, которая обычно характерна для жизнедеятельности раннеисторических обществ, где боль стимулирует активизацию инстинктов выживания. Сказанное, к сожалению, все еще непривычно.
Беда в том, что так называемое просвещенное сознание, воспитанное на простейших формально-логических шаблонах, этических императивах и правовых представлениях своего времени, избегает вынесения вопроса в подобную плоскость. Наделе смута при всей своей грязной зазем-ленности исторически функциональна. Но она не только урок предыдущему человеческому легкомыслию, легковерию, безынициативности и безответственности Насилие выступало и выступает наиболее острой формой социокультурных мутаций - понимание направленности последних, как раз, жизненно необходимо сегодня. -
В известном смысле книга является попыткой дать несколько гиперболизированную картину катастрофичного прошлого. Вместе с тем, революции такого масштаба, как российская, сами по себе "сюрреалистичны", но при этом они всего лишь исход тяжелой болезни всего общественного организма - вовсе не смертельный, как показывает исторический опыт, ибо остается жив человек. Причины общественных недугов никогда не сводятся к "внешней" инфекции. Любая зараза торжествует только в ослабленном организме.
Обычно люди не любят смотреть в "нормальное" зеркало исторического прошлого: оно отражает все их собственные врожденные недостатки, проявляющие себя в болезнях настоящего. Но жить в королевстве льстиво кривых зеркал - все равно, что рассчитывать на долголетие, прибегая к снотворному или допингу.
История внутри себя бесчувственна, как природное явление - что бы не говорили на этот счет моралисты, напуганные ее катаклизмами или вдохновленные кажущимся совершенством отдельных фрагментов нескончаемого мирового бытия, и сколь бы не кровоточила память простых людей, попавших на разлом большого исторического времени. Октябрьская революция, как и любое другое масштабное и вызывающее событие прошлого - всего лишь естественная малая часть продолжающейся истории человека. Понять глубинную природу последнего через временной катаклизм - это и будет приближением к пониманию истории, как нескончаемого культурогенеза. Но в этом плане история русской революции - это прежде всего история резко изменившихся отношений человека к власти, себе подобным, окружению, т е история насилия снизу
Из сказанного, полагаю, ясно, что применительно к истории революции автор не собирается оперировать ставшими привычными терминами, которые в последнее время нелепо и нудно выстраиваются вокруг ложных антитез типа демократия - тоталитаризм или утопия - здравомыслие. В данном случае человеческая "психопатология" революция рассматривается в рамках понятия кризиса империи. Последняя же вовсе не историческое проклятие, а наиболее действенный агент межцивилизационного культурогенеза. В этом смысле она вечна. Что касается России как империи, то она понимается просто как особая сложноорганизованная система патерналистского типа. Это тоже не новость, поскольку патерналистское начало просматривается в любой, даже самой демократичной государственности. Применительно к России она означает устойчивое стремление выстраивать систему власти-принуждения на архаичнейших ("большая семья") основаниях, что снижает действенность так называемого дисциплинирующего насилия. Отсюда ее большие и малые кризисы имперской системы, в которые вписываются и потуги реформаторства сверху, и бунтарство снизу. То и другое все еще естественно для России
Вопреки обыденным представлениям и несмотря на варварский примитивизм протекания, революционный процесс является необычайно сложным и многоплановым. Ощутить и понять это можно лишь основательно погрузившись в сгущенно-хаотичную атмосферу эпохи, прочувствовав ее изнутри. Разумеется, это занятие не для слабонервных. Как бы то ни было, любая революция протекает в действительности на личностно-бытовом, а не на политическом уровне. Ее исход и историческую судьбу определяет обыватель, а не доктринер. Автор поэтому сознательно оставляет на заднем плане политику и привычную хронологию, отдавая приоритет обыденности, сколь бы натуралистично-отталкивающей она не казалась. Отсюда непривычный набор источников и отсутствие их общепринятого источниковедческого анализа.
Если в прошлом исследователи обычно пытались проникнуть в тайны "всемогущих" верхов или, напротив, старались оперировать исключительно "объективными", якобы ни от кого не зависящими факторами, то автор намеренно отдает приоритет личным свидетельствам - по преимуществу неполитизированным. Ясно, что охватить их во всей неизмеримой массе невозможно. Приходится осуществлять отбор. В данном случае автор исходит из того, что мемуары и дневники политиков столь же ненадежны, каких ремесло Обычно это попросту поток обвинений и самооправданий Воспоминания "победителей", к тому же, обычно представляют часть творимой революционной легенды. В отличие от "побежденных", им куда реже удается поумнеть
Свидетельства простых людей относительно малочисленны, научно неаттрибутированы, порой удручающе косноязычны. Собрать их трудно, систематизировать еще сложнее Часто в них революционное прошлое с удивительной непосредственностью и искренностью подгоняется под современные идеологические клише, а обыденная информация содержит набор аффектированных реакций на экстраординарные события или тяготы своего существования. Но любая история - это прежде всего история представлений Поэтому в воспоминаниях людей той эпохи уместно вычленять не то, что они хотели сказать, не то, о чем они проговорились, а что они чувствовали и как думали
История не феноменологична, а мифологична. Слух, предрассудок, ложное представление в ней важнее реального факта, ибо любое событие остается в веках посредством коллективной памяти, которая и "пишет" историю обычно вкривь и вкось. Приходится исходить из того, что реальность и вымысел составляют неразрывную ткань исторического бытия. В смутное время - в особенности
В позитивистской историографии принято отдавать приоритет документально выверенному факту. В данной работе на передний план выступают эмоции, иллюзии, поверья, страсти. Прием преимущественного использования "живых" свидетельств стар, как Геродот, ненадежен, как вечно молодящаяся Клио. Но выхода нет либо каждое поколение будет писать свою историю в самонадеянной слепоте, либо доверится профессионализму исследователя, надеясь на то, что перед ним не шарлатан. К тому же, историку приходится помнить и о том, что читатель не выдерживает ни избыточного натурализма, ни отвлеченной наукообразности. Статистические выкладки также не удовлетворяют индивидуалистическую сторону самопознания - "истина" должна оставаться доступной, но оставляющей место для фантазий самоутверждения 'Голая клиометрия рискует стать магией "посвященных". Это не оговорка, а подобие метода во всей его сегодняшней непривычности.
Историографическая судьба любой победоносной революции начинается с создаваемого ею самою мифа. По мере того, как он трансформируется в наукообразный догмат, рядом могут вырасти целые заросли суеверий. Последние - также непременная, пусть периферийная часть историографического процесса. Попытка разобраться в динамике последнего в заключительных частях данной работы не случайна.
Направленность исследования можно сформулировать предельно кратко человек должен сам понять причину своего былого умопомрачения Смысл революции практичнее начать постигать не с того, как высоко способен воспарить человек в своих социальных мечтах, а как низко он может пасть на грешную землю, предаваясь им.
Вместе с тем, двигаясь от "простого" человеческого к более "сложному" материалу, автор поневоле вынужден коснуться общей теории российской смуты Задача формулирования ее оснований вовсе не так сложна, как может показаться Трудно, правда, сказать, насколько она своевременна.
В любом случае со все еще господствующими вздорными представлениями о собственном прошлом пора кончать. Они обходятся слишком дорого, провоцируя очередной виток смуты. Вместе с тем, несмотря на неизбежную жесткость выводов, автор исходит из логики предположений, а не утверждений. Последних и без того всегда было в избытке.
За революционными переворотами и декретами, их лидерами и творцами всегда стояли феномены куда более объемного, многовекового порядка. Пора, наконец, дать слово и им.
Революция, как бы к ней не относиться, заслуживает лучшей историографической участи, нежели та, которая ей до сих пор навязывалась. Дело вовсе не в наших политических или нравственных установках. Задача проще - избавление от мифов и коифортно-расслабляющих теоретических схем. Отвлеченные мыслители слишком долго и чересчур безнадежно диктовали другим, где лежит истина, а их расслабленные слушатели даже не замечали, сколь смехотворно происходящее.
Обычно, предваряя публикацию результатов своих исследований, авторы рассыпаются в комплиментах своим коллегам и предшественникам - чаще формальных. В данном случае их ряд получился бы слишком велик, при их перечислении возникли бы определенные сложности, связанные с констатацией того, что по-настоящему стимулируют познавательную активность обычно не те, которые доброжелательно или равнодушно поддакивают, а те, которые упорно не соглашаются. В связи с этим остается только пояснить, что автор обязан не только тем авторам, чьи новаторские идеи оказались невольно превращены им в "общеизвестные" истины, но и тем коллегам, имена которых всплывают на страницах работы едва ли не в ругательном контексте.
Единственное исключение в конкретном выражении признательности нельзя не сделать для тех, с кем пришлось непосредственно работать Председатель Научного совета РАН "История революций в России" П.В. Волобуев помог уже тем, что не только не стал одергивать своего заместителя, но и кое-какими ненавязчивыми рассуждениями помог автору отбросить общеизвестное и заострить внимание на том, что людям новых поколений может показаться необычным. Покойный академик был необычайно чуток ко всему новому. Под его руководством Научный совет провел серию конференций "Революция и человек", без использования материалов которых данная книга не обрела бы своего нынешнего лица. Но главное, Павел Васильевич создал ту редкую атмосферу творческой свободы, в условиях которой каждый мог, а в известном смысле, даже был обязан показать все, на что он способен Далеко не все, высказанное автором, принималось им и другими коллегами безоговорочно С.В. Тютюкин острее всех реагировал на общий ход авторской мысли, но, похоже, по мере накопления фактического материала признал за ним конструктивное начало Сотрудники Научного совета С.М. Исхаков, В.Л. Телицын, И.Х. Урилов, скорее всего, даже не подозревают, сколь плодотворным для реализации замысла исследования оказалось многолетнее сотрудничество с ними - каждый помог по-своему, измерить степень благодарности каждому просто невозможно.
Но, в любом случае, практическая помощь архивистов для историка куда важнее идейной и логической подпитки со стороны невольных соавторов. Пользуясь случаем, хотелось бы отметить, что в нынешней своей направленности книга о "красной смуте" не состоялась бы без профессиональных подсказок Л.И. Петрушевой и Т.В. Царевской (Государственный архив Российской федерации) и Е.В. Хандуриной (Российский государственный архив экономики). О тех, кто работает рядом с ними, автор также всегда помнит.
И последнее. Кое-что из написанного, возможно, возмутит того или иного читателя. Между тем, не стоило бы ни негодовать, ни недоумевать. То, о чем пойдет речь, скорее обобщение повторяемого автором на протяжении добрых 7-8 лет, нежели нечто неожиданное. К тому же, мировая историософия проговаривала все это десятилетиями, подчас столетиями -правда, чаще применительно к совсем иным, но также революционным реалиям.
Говорить о последнем приходится не из ложной скромности или неуверенности в себе. Фантасмагоричность "красной смуты" способна усмирить любую интеллектуальную гордыню
Москва, сентябрь 1997 г.
I. ПУТИ ПОГРУЖЕНИЯ В ХАОС
Всякий исторический миф начинается с факта, способного возвыситься в душах людей до впечатляющей символики или многозначительной притчи.
Триумфаторская мифология революции была впечатляющей. Лежащий в ее основе героизированный образ (зло - отмщение) оставался притягательным до тех пор, пока "наследники дела Октября" не созрели для усвоения новой легенды. С этого времени должна была начаться дискредитация революционности. Здесь на помощь пришли доктринеры совсем иного - негативистского - рода.
Именно "классический" антикоммунизм ухитрился оживить смертельно скучные курсы "Истории КПСС", поставив на место стерильных героев колоритнейших злодеев. Бледнеющий призрак революции вновь сгустился, на сей раз нависнув над телом России на подобие дамоклова меча. Начало революции было отодвинуто едва ли не к восстанию декабристов, ее завершение - к дате смерти Сталина.
Бациллы революционаризма действительно наполняют всю российскую историю. Но в данном случае был сконструирован поистине инфернальный образ: получалось, что "русская революция продолжалась целое столетие", а ее кульминация пришлась на двадцатипятилетие, предшествующее смерти Ленина (1). Нетрудно заметить, что все это удивительным образом напоминает ленинское истолкование развития освободительного движения в России: от "страшно далеких от народа" декабристов до "партии нового типа", осуществившей вожделенное "соединение социализма с рабочим движением". Ленин, однако, выдавал желаемое за действительное, что обычно для доктринера, но дико для историка.
В исследовательском отношении консервативный антимиф может сыграть провокационно-стимулирующую роль, но на этом его заслуги кончаются Неслучайно, у западных антикоммунистов появились многочисленные эпигоны из числа перепуганных "историков КПСС", моментально выучившихся сгонять со светлой дороги прогресса очередных "демонов" - на сей раз революции.
Примечательно, что антикоммунисты, как и коммунисты практикуют одни и те же приемы так называемой политической истории. Последней, между тем, вряд ли удастся скоро подняться на уровень науки, ибо генетически она все еще не отпочковалась от назидательных "историй королей", составлявшихся придворными или их врагами. Перспективы обществоведения давно уже связываются с историей человека, заявившего о себе в новое время голосом масс и толп (2). Понять исторические перспективы человека проще всего, улавливая те его обычно скрытые черты, которые приоткрываются лишь в экстремальных ситуациях. В революции homo sapiens проявляет себя как человек бунтующий. Но против чего?
Модернизация и война
Нет ничего скучнее запоздалых истин. О так называемых предпосылках революции написаны горы литературы. От них веет тоской, как от работы фобовщика, снявшего мерку с покойного. В данном случае стоит кратко воспроизвести их, дабы показать, что за ними скрывается совершенно иная - неумирающая - реальность.
В свое время советские историки изыскивать "объективные причины" революции в несоответствии "базиса" и "надстройки", а затем, махнув рукой, послушно свели их к "субъективному фактору" - естественно, в лице большевистской партии. Этот подход был изначально ложным - после Октябрьской революции страна продолжала жить в рамках прежней хозяйственно-управленческой структуры, так и не совершив прорыва в будущее.
Американский историк Л.Холмс предпочитает выделять своего рода врожденные пороки системы ("долговременные" предпосылки [preconditions] революции), факторы, усиливающие их действие (precipitans), и своеобразные детонаторы (triggering) социального возмущения (3). Логично, но чего стоили бы все эти построения, если бы не прогремел взрыв? Можно ли вообще утверждать, что рухнувшая система была в принципе порочной? Кто доказал, что сообщество динозавров было нежизнеспособно само по себе?
Германский исследователь М. Хильдермайер полагает, что российский революционаризм формировался под влиянием ощущения отсталости, когда привилегии одних и социальная забитость других составляли две стороны одной медали (4). Если так, то резонно обратиться к явлениям, характеризующим процесс разрушения социальной стабильности. Л. Хаймсон, известный американский историк, еще в 60-е годы привел убедительные данные, свидетельствующие об эскалации социального протеста к середине 1914 г. (5). И даже в этом случае нельзя с определенностью утверждать, что Россию непременно ждала "красная смута". Поэтому проще исходить из очевидного - особой формы организации российской имперской системы (6), вынужденной совершенно по-своему реагировать на резкие изменения внешних условий своего существования.
Что же на деле представляла собой дореволюционная Россия - не как чисто политический или хозяйственный, а целостный социокультурный организм?
Какие факторы, почему и когда делали отнюдь не фатальный процесс конденсации энергии революционного насилия необратимым? Уместно ставить вопрос о роли "Великих реформ" XIX в., нарушивших хозяйственно-культурный баланс в империи, но нельзя не признать, что они создавали элементы новых социокультурных условий, органичный рост которых мог бы трансформировать многоукладную экономику в нечто качественно новое, целостное, устойчивость которого определяется его динамикой. Можно не без оснований говорить и о контрреформах 80-90-х гг., грубо одернувших традиционный российский либерализм и, тем самым, по-своему спровоцировавших вторжение марксизма в Россию. Слов нет, это чрезвычайно важный момент предреволюционной истории, но и он в свете реформаторства С.Ю. Витте и П.А. Столыпина не выглядит роковым. А.А. Искендеров выделил следующие причины, предопределившие движение России к революционному хаосу, запоздание с отменой крепостного права; кризис религиозного чувства и падение авторитета церкви; разрыв связей монархии с народом; деструктивность враждебных партийно-политических отношений (7). Действие всех этих факторов несомненно, но каково их соотношение между собой, почему они обернулись революционным взрывом? Предстоит выяснить, чего стоят заявления современников, писавших, как сговорившись, что "революция висела в воздухе" (8).
Человеческая память имеет обыкновение подверстывать прошлое к тому или иному масштабному событию. Поэтому важно найти другую - метасобытийную - реальность. Уместно задуматься: обладала ли российская имперская система тем качественным своеобразием, которое постоянно сбивало ее развитие на кризисный ритм?
Понятно, что здесь никак не обойти пресловутой российской соборности. Поскольку со времен классического славянофильства она так не была представлена его многочисленными эпигонами социологически ощутимой величиной, придется прибегнуть купрощенной рабочей гипотезе.
Соборная квазиконструкция покоится на самом неуловимом и нена дежном из всех возможных цивилизационных основ - вере во взаимное co гласие, своеобразном чувстве взаимного долга, основанном на нравственно-эстетизированном коллективизме. Мысль о том, что "дурное начало" в человеке с помощью определенного рода правовой механики может быть поставлено на службу прогрессу, внутри соборной системы кажется издевательством над естественным ходом вещей.
Несомненно, исходные этические императивы соборности вызывают уважение. Но патерналистские основания соборности блокируют дисциплинирование законом. А потому исторически она предстает как набор полуразложившихся реликтов, мешающих России занять достойное место в динамичном мире. В этом смысле соборность - просто эстетизированный анахронизм. Он уходит своими корнями в "моральную" экономику крестьянства, предпочитавшего привычный, навязанный логикой выживания производственно-потребительский баланс рискованной суете производства ради обмена товарами. В любом случае, моральная экономика, поднятая на высоту государственно-имперского существования, превращает державу в вечно догоняющего аутсайдера, послушного только кнуту периодически появляющегося тирана. Одно лишь поддержание достойного места в мире оказывается обычно сопряжено с социально-стрессовыми состояниями.
В России неизбежный процесс модернизации (в данном случае под этим сомнительным, но привычным термином понимается процесс урбанизации и формирования гражданского общества) на психологическом уровне протекал весьма болезненно, причем это захватило даже представителей делового сословия. С русскими предпринимательскими родами (в значительной степени старообрядческими) происходили вещи странные: дети ощущали недовольство положением наследников богатства, нажитого, как казалось, отнюдь не праведным путем. Один купеческий отпрыск записывал в своем дневнике: "Был у тятеньки на фабрике и ночью в окнах все до одного стекла перебил! Давно я эту мысль в уме своем лелеял!" Модернизация в России происходила при отсутствии общепринятой и социально благословленной предпринимательской этики. ''А вы говорите революция!", - комментировали факты, вроде описанного, современники (9). Получается, что независимо от факта падения самодержавия судьба России уже была странным образом подвешена на людских нервах - в том числе и отпрысков "восходящего" класса.
Буржуазия в России заметно дробилась на купечество, сомнительно воспетое А.Островским и П.Боборыкиным, и собственно предпринимателей новой формации (10), причем деловые люди нерусского происхождения играли в модернизации России непропорционально заметную роль (11). Впрочем, протекционистские формы государственного индустриализма развращали и тех, и других. К социокультурному напряжению внутри предпринимательской среды добавлялась взаимная неприязнь с дворянством (12). Разумеется, и эти явления не следует абсолютизировать: некоторые авторы, непроизвольно модернизировавшие облик российской буржуазии, опирались на достаточно убедительные данные (13). И, тем не менее, трудно говорить о российской буржуазии, как телеологично целостном ориентированном слое, способном сцементировать все общество и "потянуть" его за собой
Уже в начале XX в. перспективы прогресса связывались с масштабами естественно-научных исследований. Россия располагала мощным ядром фундаментальной науки. Но беда в том, что по общей численности научных работников она отставала от США более чем в 3 раза (14), а специалистов в такой необходимой для модернизации отрасли, как химия, было в 12 раз меньше, чем в Америке, в 6 раз меньше, чем в Англии и Германии (15). Без технологической инфраструктуры любой инновационный порыв бесплоден. Ускоренная модернизация России не обеспечивалась и с этой стороны.
"Можно до бесконечности спорить о парадоксах "традиционалистских стимуляторов" прогресса. Как бы то ни было, в дореволюционной России он приобрел анклавно-индустриалистский характер, не подкреплялся соответствующей мобилизацией сознания масс, его скачкообразность дестабилизировала внутриимперский баланс.
К этому надо добавить, что та часть средних слоев города в лице ремесленников, без которой невозможно смягчение превратностей капиталистической эволюции в социальной сфере, была настолько зависима от покровительства власти (16), что была неспособна внести в общественную мораль необходимую долю прагматизма. В любом случае "модернизирующие" элементы не только заштатных и уездных, но даже губернских городов тонули в массе мелких домовладельцев, пробавляющихся продажей молока, домашней живности и сдачей в наем комнат. Это было в полном смысле мещанское болото.
Особая опасность для империи, не завершившей модернизации, была связана с внешней нестабильностью. Революция 1905-1907 гг. не случайно оказалась связана с поражением в русско-японской войне. На этом фоне еще большую угрозу представляло масштабное столкновение в Европе. Российские военные стратеги уже с конца XIX в. ясно видели неизбежность противоборства с Германией. Реакция на это оказалась неадекватной: главное внимание было уделено военно-морскому флоту, с переоснащением сухопутных войск запаздывали (впрочем, нечто подобное наблюдалось во всех странах), пропагандистская подготовка к тотальной войне не велась вовсе.
В верхах к возможным военным тяготам относились более чем легкомысленно. Слишком соблазняли возможные "призы" побед: присоединение всей Польши, Галиции, Буковины, Восточной Пруссии, Турецкой Армении и, особенно, овладение черноморскими проливами. Среди предсказаний гибельных последствий будущей войны для России заметна только записка П.Н.Дурново, поданная царю в феврале 1914 г. Автор был уверен, что потерпевшую поражение, как, впрочем, и победившую страну, ждет революция. При этом он считал, что в России "всякое революционное движение неизбежно выродится в социалистическое". Российский обер-полицай по роду профессии был практичен, хитер, умел "брать на испуг", совершенно не случайно указывая на опасности сепаратизма (17). Скоро его слова стали казаться пророческими. Но в том то и дело, что в кризисных ситуациях имеют обыкновение сбываться самые дурные предсказания, хотя для их материализации требуются настоящие чудеса правительственной некомпетентности.
Этнический фактор мог отрицательно проявить себя только в связи с ослаблением авторитета власти в сердцевине империи. А здесь, ко всему, сложилась непростая демографическая ситуация.
Вторая половина XIX в. отмечена колоссальным ростом народонаселения по всей Европе. Россия заметно превосходила в этом отношении среднеевропейский уровень (18). В принципе, для патриархальных социумов, а затем и патерналистской государственной системы в целом, любое нарушение демографического баланса и, особенно, резкое возрастание доли молодежи в населении страны может иметь дестабилизирующие последствия. Для страны с преобладающим крестьянским населением (до 83%), страдающим от малоземелья (точнее от убежденности в нехватке земли), они становились взрывоопасными. А поскольку рост народонаселения совпал со стремительным увеличением железнодорожной сети России, то аграрное перенаселение повлекло за собой интенсификацию миграционных процессов, особенно усилившихся в связи с проведения столыпинской аграрной реформы. Это создавало принципиально новую социокультурную ситуацию как в сельской местности, так и в городах. Российская модернизация (в любом случае сопряженная с усилением общественной напряженности) обернулась ко всему накоплением внутренних стрессов в относительно замкнутых социумах, которые, однако, легче, чем прежде, распространялись по этажам социальной пирамиды.
Ситуация усугублялась тем, что верхи и низы в России, в отличие от Запада, никогда не понимали друг друга ни на уровне ближайшего, ни, тем более общенационального интереса - для этого не находилось общего "языка" гражданского права. Иного не могло и быть, поскольку отношения власти-подчинения в империи всегда довлели над отношениями купли-продажи. Как результат, образованные люди и народ полагали естественным распространить свое понимание "здравого смысла" за пределы собственной социальной среды, причем теперь уже в агрессивной, а не диалоговой форме - пресловутая соборность при определенных условиях грозила обернуться войной всех против всех.
В связи с этим встанет качественно иной вопрос: почему революция случилась так поздно? Ответ прост: патерналистские системы необыкновенно инертны - разумеется, доопределенного предела. Когда же он оказывается превышен, следует бурная реакция самосохранения на уровне отдельных социумов. Настоящие факторы революции 1917 г. стали формироваться лишь в связи с вовлечением России в мировую войну.
Но даже шаг нельзя безоговорочно относить к числу роковых, ведущих к пропасти. Война могла при известных условиях сплотить людей и подтолкнуть тем самым совершенствование социально-хозяйственного организма в направлении его деэтатизации (ослаблении государственно-патерналистского начала). Ситуация казалась оптимистичной; Страна легче других воюющих держав могла перенести трудности: ее финансовое положение издавна и небезуспешно стабилизировалось государством; она не зависела в такой степени, как Великобритания или Германия, от импорта сырья; недостаток рабочей силы мог восполняться за счет аграрного перенаселения; свертывание экспорта должно было наполнить внутренний рынок дешевым хлебом. Но в том то и дело, что война поразила слабую, развивающуюся в интересах одного лишь государства, систему хозяйственных связей - прежде всего между городом и деревней (19).
В сущности все новейшие беды Росси