Глава 7. После войны: общество и власть (1945—1952)
Победа: страна и мир
1945 год открыл новую страницу в истории XX в. События на мировой арене после окончания войны развивались столь кардинально и стремительно и привели к таким переменам во всей системе международных отношений, что их можно оценивать как своего рода переворот революционного характера. Геополитическая структура мира в результате поражения Германии и ее союзников приобрела новые центры влияния, мир становился все более биполярным. В расстановке сил Запад—Восток главная роль принадлежала теперь Соединенным Штатам Америки и Советскому Союзу. СССР не только вышел из международной изоляции, но и приобрел статус ведущей мировой державы. США, пострадавшие меньше других участников военного конфликта, после войны стали играть роль «первой скрипки» в международных делах. Это реальное соотношение сил, разделившее мир на два блока, всего за несколько лет получило свое организационное оформление в виде НАТО и Варшавского Договора. Раскол мира, таким образом, можно считать следствием войны. Но таким же следствием войны были процессы совершенно противоположной направленности.
Война изменила лицо мира, нарушила привычное течение судьбы многих народов. Общая угроза сблизила их, отодвинула на второй план прежние споры, сделала ненужными старую вражду и борьбу самолюбий. Мировая катастрофа, не принимающая в расчет доводы в пользу ни одной из общественных систем, в качестве своего парадокса явила миру приоритет общечеловеческих ценностей, идею мирового единства. Сразу после окончания войны эта идея как будто бы начала реализовываться, смягчая противоречия в рядах недавних союзников и умеряя пыл особо активных реваншистов. И даже пришедшие на смену потеплению «холодная война», последующий атомный психоз не могли вовсе сбросить со счетов реальность идеи «Общего Дома». Именно эта идея начала питать процесс, который позднее назовут конвергенцией. И надо признать, что западные политики оказались более восприимчивы к реалиям послевоенного мира, нежели держава-победительница. Едва открыв «окно в Европу», она поспешила опустить «железный занавес», обрекая страну на годы изоляции, а значит, и несвободы. Нашим соотечественникам оставалось только догадываться, что действительно происходило в мире, а затем с горечью удивляться тому, как недавно поверженный противник быстро вставал на ноги, налаживая новую, крепкую жизнь, а победителей по-прежнему держали на полуголодном пайке, оправдывая все и вся ссылкой на последствия войны.
Так было. Однако это еще не значит, что так и должно было быть. Победа предоставила России возможность выбора — развиваться вместе с цивилизованным миром или по-прежнему искать «свой» путь в традициях социалистического мессианства.
Вопрос не в том, была ли альтернатива послевоенному развитию страны, а в качестве самих альтернативных тенденций, способных (или не способных) повернуть это развитие.
Сам факт военной победа поднял на небывалую высоту не только международный престиж Советского Союза, но и авторитет режима внутри страны. «Опьяненные победой, зазнавшиеся, — писал в этой связи писатель, фронтовик Ф. Абрамов, — мы решили, что наша система идеальная, (...) и не только не стали улучшать ее, а наоборот, стали еще больше догматизировать». Русский философ Г.П. Федотов, размышляя о влиянии роста авторитета Сталина на развитие внутриполитических процессов, тоже приходил к малоутешительному выводу: «Наши предки, общаясь с иностранцами, должны были краснеть за свое самодержавие и свое крепостное право. Если бы они встретили повсеместно такое же раболепное отношение к русскому царю, какое проявляют к
Сталину Европа и Америка, им не пришло бы в голову задуматься над недостатками в своем доме».
Поговорка «Победителей не судят!» — не оправдание, но повод для раздумий. Как у В. Некрасова: «Увы! Мы простили Сталину все! Коллективизацию, тридцать седьмые годы, расправу с соратниками, первые дни поражения. И он, конечно же, понял теперь всю силу народа, поверившего в его гений, понял, что нельзя его больше обманывать, что только суровой правдой в глаза можно все объединить, что к потокам крови прошлого, не военного, а довоенного, возврата нет. И мы, интеллигентные мальчики, ставшие солдатами, поверили в этот миф и с чистой душой, открытым сердцем вступили в партию Ленина—Сталина». Май 1945 г . — пик авторитета Сталина, имя которого в сознании большинства современников не только сливалось с победой, но и сам он воспринимался как чуть ли не носитель божественного промысла. Военный корреспондент А. Авдеенко вспоминал, как он пришел на парад Победы вместе с маленьким сыном: «Беру сына на руки, поднимаю. Мавзолей в десяти метрах или чуть больше. Трибуна и все, кто на ней, как на ладони. «Видишь?» — «Ага. Под дождем стоит. Старенький. Не промокнет?» — «Закаленная сталь не боится дождя». — «Значит, стальной человек? Потому и называется Сталин?» — «Человек обыкновенный. Воля стальная». — «Папа, почему он не радуется, он на кого-то рассердился?» — «На Бога, наверное. Не послал нам хорошую погоду». — «А почему Сталин не приказал Богу сделать хорошую погоду?..»
Сталин-человек к тому моменту уже настолько растворился в имидже вождя, что остался по сути один этот имидж — живой идол. Массовое сознание, наделившее идола, как и положено, мистической силой, одновременно освятило все, что с этим идолом идентифицировалось — будь то авторитет системы или авторитет идеи, на которой держалась система. Такова была противоречивая роль Победы, которая принесла с собой дух свободы, но наряду с этим создала психологические механизмы, блокирующие дальнейшее развитие этого духа, механизмы, которые стали консерваторами позитивных общественных процессов, зародившихся в особой духовной атмосфере военных лет.
«Сейчас нет мучительнее вопроса, чем вопрос о свободе в России, — писал в 1945 г . Г.П. Федотов. — Не в том, конечно, смысле, существует ли она в СССР, — об этом могут задумываться только иностранцы, и то слишком невежественные. Но в том, возможно ли ее возрождение там после победоносной войны, мы думаем все сейчас — и искренние демократы, и полуфашистские попутчики». Задаваясь вопросом «возможно ли?», ни Федотов, ни другие трезвомыслящие умы внутри страны и за ее пределами не давали на него однозначного ответа и не представляли себе путь демократических изменений в СССР в виде одномоментного поворота. Просто они расценивали послевоенную ситуацию как шанс для развития подобного поворота, хотя и считали его небольшим.
Общество, вышедшее из войны
Война, прошедшая по территории страны, оставила тяжелое наследие. Чрезвычайная государственная комиссия, занятая исчислением материального ущерба, нанесенного СССР в ходе военных действий и в результате расходов на войну, оценила его в 2569 млрд. руб. Было подсчитано количество разрушенных городов и сел, промышленных предприятий и железнодорожных мостов, определены потери в выплавке чугуна и стали, размеры сокращения автомобильного парка и поголовья скота. Однако нигде не сообщалось о количестве человеческих потерь (если не считать обнародованную Сталиным в 1946 г . цифру в 7 млн. человек). О величине людских потерь Советского Союза во второй мировой войне до сих пор ведутся дискуссии среди историков. Последние исследования основаны на методе демографического баланса. Людские потери, оцениваемые согласно этому методу, включают: всех погибших в результате военных и иных действий противника; умерших в результате повышения уровня смертности в период войны как в тылу, так и в прифронтовой полосе и на оккупированной территории; тех людей из населения СССР на 22 июня 1941 г ., которые покинули территорию СССР в период войны и не вернулись до ее конца (не включая военнослужащих, дислоцированных за пределами СССР). Эти потери в период Великой Отечественной войны составляют 26,6 млн. человек.
В общем объеме потерь 76%, т.е. около 20 млн. человек, приходится на мужчин, из них больше других пострадали мужчины, родившиеся в 1901—1931 гг., т.е. наиболее дееспособная часть мужского населения. Уже одно это обстоятельство свидетельствовало о том, что послевоенное общество ожидают серьезные демографические проблемы. В 1940 г . в Советском Союзе на 100,3 млн. женщин приходилось 92,3 млн. мужчин, источником дисбаланса в данном случае выступали старшие возрастные группы (начиная с 60 лет), что можно считать естественным. В 1946 г . на 96,2 млн. женщин приходилось 74,4 млн. мужчин, и в отличие от предвоенного времени превышение численности женщин над численностью мужчин начиналось уже с поколения 20—24-летних. В деревне демографическая ситуация складывалась еще более неблагоприятно: если в 1940 г . соотношение женщин и мужчин в колхозах было примерно 1,1:1, то в 1945 г . — 2,7:1.
Послевоенное советское общество было преимущественно женским. Это создавало серьезные проблемы — не только демографические, но и психологические, перераставшие в проблему личной неустроенности, женского одиночества. Послевоенная «безотцовщина» и порождаемые ею детская беспризорность и преступность родом из того же источника. И тем не менее, несмотря на все лишения и потери, именно благодаря женскому началу послевоенное общество оказалось удивительно жизнеспособным. Относительно высокий уровень рождаемости в стране, который рос в течение 1946—1949 гг. (за исключением 1948 г .), а затем стабилизировался, позволил в конце концов, если не исправить порожденные войной демографические перекосы, то восполнить демографические потери войны. Уже к началу 1953 г . численность населения СССР достигла уровня 1940 г . (в послевоенных границах, т.е. включая население территорий, присоединенных к СССР в 1945 г .).
Общество, вышедшее из войны, отличается от общества, находящегося в «нормальном» состоянии, не только своей демографической структурой, но и социальным составом. Его облик определяют не традиционные категории населения (например, городские и сельские жители, рабочие промышленных предприятий и служащие, молодежь и пенсионеры и т.д.), а социумы, рожденные военным временем. В этом смысле лицом послевоенного общества был прежде всего «человек в гимнастерке». К концу войны армия Советского Союза насчитывала более 11 млн. человек. Согласно закону о демобилизации 23 июня 1945 г . из армии началось увольнение военнослужащих 13 старших возрастов, а в 1948 г . процесс демобилизации в основном завершился. Всего из армии было демобилизовано 8,5 млн. человек.
Проблема перехода от войны к миру, которая так или иначе стояла перед каждым человеком, возможно, в наибольшей степени касалась фронтовиков. Тяжесть потерь, материальные лишения, переживаемые за малым исключением всеми, для фронтовиков усугублялись дополнительными трудностями психологического характера, связанными с переключением на новые задачи мирного обустройства. Поэтому демобилизация, о которой так мечталось на фронте, поставила перед многими серьезные проблемы. Прежде всего для самых молодых (1924—1927 гг. рождения), т.е. тех, кто ушел на фронт со школьной скамьи, не успев получить профессию, обрести устойчивый жизненный статус. Их единственным делом стала война, единственным умением — способность держать оружие и воевать. Кроме того, это поколение больше других пострадало численно, особенно в первый военный год. Вообще война до известной степени размыла возрастные границы, и несколько поколений соединились фактически в одно — «поколение победителей», создав таким образом новый социум, объединенный общностью проблем, настроений, желаний, стремлений. Конечно, эта общность была относительной (на войне тоже не было и не могло быть абсолютного единства воевавших), но дух фронтового братства, принесенный с войны, еще долго существовал как важный фактор, влияющий на всю послевоенную атмосферу.
Часто, особенно в публицистике, фронтовиков называют «неодекабристами», имея в виду тот потенциал свободы, который несли в себе победители. Потенциал этот, как известно, не был реализован — во всяком случае напрямую — в первые послевоенные годы, а был задавлен господствующим режимом. При этом почти никогда не возникает вопрос: а были ли фронтовики вообще способны реализовать себя как активную силу общественных перемен именно в первые годы после окончания войны? Вопрос этот представляется весьма серьезным не только для «измерения» запаса прочности потенциала свободы, но и для установления момента, когда возможные прогрессивные реформы могли бы опереться на достаточно широкую общественную поддержку. Война сама по себе не формирует политических позиций и тем более не создает организационных форм для развития политической деятельности хотя бы потому, что у нее вообще другие задачи. Война влияет больше на изменение основ духовной жизни, дает импульс к перестройке мышления, т.е. создает нравственно-психологический задел для будущей деятельности. Вопрос о том, как он будет реализован, уже зависит от конкретных условий послевоенных лет. Однако следует признать, что первые годы после окончания войны — не самое благоприятное время для воплощения идей, так или иначе направленных против существующей власти. Невозможность открытого столкновения можно объяснить действием следующих факторов.
Во-первых, сам характер войны — отечественной, освободительной, справедливой — предполагает единство общества (и народа, и власти) в решении общей национальной задачи — противостояния врагу, поэтому и победа в такой войне воспринимается как общая победа. Спаянная единым интересом, единой задачей выживания, общность народ — власть начинает постепенно раскалываться, по мере налаживания мирной жизни, формирования комплекса «обманутых надежд» снизу и обозначения первых признаков кризиса верхов.
Во-вторых, необходимо учитывать фактор психологического перенапряжения людей, четыре года проведших в окопах и нуждающихся в психологической разгрузке, в освобождении от экстремальности последних лет. Люди, уставшие от войны, естественно стремились к созиданию, к миру. Мир на тот момент был высшей ценностью, исключающей насилие в какой бы то ни было форме. «Великая бездомность миллионов людей, именуемая войной, надоедает», — писал с фронта Э. Казакевич, подчеркивая, что война «надоедает ... не опасностью и риском, а именно этой бездомностью своей». В.К. Кетлинская, выступая в мае 1945 г . перед коллегами-писателями, призывала во всей сложности судеб и отношений, созданных войной, видеть «не только гордость победителя, но и большое горе исстрадавшегося, много пережившего народа».
После войны неизбежно наступает период «залечивания ран» — и физических, и душевных, — сложный, болезненный период возвращения к мирной жизни, в которой даже обычные бытовые проблемы, например проблема дома, семьи (для многих за годы войны утраченной), подчас становятся в разряд неразрешимых. Ведущей психологической установкой на тот момент для фронтовиков была задача приспособиться к мирной жизни, вписаться в нее, научиться жить по-новому. «Всем как-то хотелось наладить свою жизнь, — вспоминал В. Кондратьев. — Ведь надо же было жить. Кто-то женился. Кто-то вступил в партию... Надо было приспосабливаться к этой жизни. Других вариантов мы не знали...» Возможно, у кого-то были «варианты», но для большинства фронтовиков необходимость включенности в мирную жизнь имела на тот момент времени исключительно положительную заданность: обстоятельства принимались, такими, как они есть, как данность, в которой предстояло жить.
В-третьих, восприятие окружающего порядка как данности, формирующее в целом лояльное отношение к режиму, само по себе не означало, что всеми фронтовиками без исключения этот порядок рассматривался как идеальный или во всяком случае справедливый. И практика предвоенных лет, и опыт войны, и наблюдения во время заграничного похода заставляли размышлять, ставя под сомнение если не справедливость режима как такового, то его отдельные реалии. Однако между фактом неудовлетворенности внутренним строем жизни и действием, направленным на изменение этого строя, не всегда существует прямая связь. Для установления такой связи необходимо промежуточное звено, содержащее программную конкретизацию будущих действий: замысел (что имеется в виду получить в результате перемен) и механизмы осуществления этого замысла (как, каким способом могут быть достигнуты первоначально заявленные цели). Этого промежуточного, по сути решающего, программного звена как раз и не хватало. «Мы многое не принимали в системе, но не могли даже представить какой-либо другой», — такое, на первый взгляд, неожиданное признание сделал В. Кондратьев. В нем — отражение характерного противоречия послевоенных лет, раскалывающего сознание людей ощущением несправедливости происходящего и безысходностью попыток этот порядок изменить, поскольку он воспринимался как неизменяемая данность, не зависящая от собственных воли, стремлений и желаний.
Подобные настроения были характерны не только для фронтовиков. Их вполне могли бы разделить, например, и те, к кому власть относилась, возможно, с наибольшим недоверием, — наши соотечественники, которые во время войны по своей или чужой воле оказались за пределами страны и теперь хотели вернуться обратно (или вынуждены были это сделать в принудительном порядке). Речь шла о нескольких миллионах человек, поэтому репатрианты для послевоенного общества — такое же характерное явление, как и фронтовики.
По данным Управления уполномоченного СНК СССР по репатриации на 1 февраля 1946 г . в Советский Союз с территории Германии и других государств было репатриировано всего 5,2 млн. человек, из них 1,8 млн. бывших военнопленных и 3,4 млн. гражданского населения. Все репатрианты, независимо от того, принадлежали они к военнопленным или гражданскому населению, должны были пройти проверочно-фильтрационный лагерь, где в основном и решалась их дальнейшая судьба. По возвращении на родину многие из них столкнулись с серьезными проблемами, прежде всего бытовыми: в ожидании решения своей дальнейшей судьбы им приходилось по нескольку месяцев жить в неприспособленных для жилья помещениях, во временных палатках (в том числе в условиях поздней осени и наступающей зимы). Инспекторской проверкой ЦК ВКП(б) было установлено, что административные органы далеко не всегда считаются с желанием репатриируемых и направляют их в другие районы по своему усмотрению. Подобные решения репатрианты воспринимали как высылку, что в общем было недалеко от истины: несмотря на заверения официальных инстанций в том, что «основная масса советских людей, находившихся в немецком рабстве, осталась верной Советской Родине», отношение к репатриантам, особенно местных властей, было скорее негативным и почти всегда подозрительным. «Мы им тут конрреволюцию разводить не даем, сразу всех мобилизуем и отправляем на плоты, на сплав леса», — делился методами своей работы районный начальник.
Такое отношение соответствующим образом сказывалось на настроениях репатриантов. «Я не чувствую за собой вины перед родиной, — говорил один из них, — но я не уверен, что ко мне не будут применены репрессии. Здесь на пункте [проверочно-фильтрационном. — Е.3.] к нам относятся как к лагерникам, все мы находимся под стражей. Куда меня отправят — не знаю». Неясный правовой статус репатриированных, неизвестность будущего рождали сомнения и вопросы в их среде: «Будем ли мы иметь право голоса?», «Правда ли, что мы будем работать под конвоем?», «Будут ли репатриированных принимать в учебные заведения?» и др.
Стремление изолировать репатриированных, несмотря на официальные заявления властей о лояльном отношении к этой категории граждан, в реальной практике, несомненно, имело место. Это объяснялось не только общим недоверием ко всем, кто на какое-то время вышел из-под контроля советской идеологической машины, но и опасениями властей, что люди, побывавшие на Западе, могут стать для своих соотечественников источником непрофильтрованной информации о жизни за пределами СССР. И информация такого рода от репатриантов действительно поступала: вернувшись на родину, они рассказывали о зажиточной жизни немецких крестьян, о чистых улицах и аккуратных домах. Эти рассказы резко контрастировали с советской действительностью и были совсем не похожи на удручающие картинки западной жизни, тиражируемые официальной пропагандой. Новое знание представляло для режима реальную угрозу, но его, это знание, уже нельзя было просто перечеркнуть, изолировав от общества всех, кто побывал по ту сторону государственной границы. Тогда пришлось бы помимо репатриированных изолировать еще и всю армию.
Для послевоенного общества, как для любого общества, переходящего из одного состояния в другое, характерна большая мобильность населения. После окончания войны и связанных с ней перемещений населения начинается процесс возвратного движения: люди возвращаются к своему дому, семье или, по крайней мере, на прежнее место жительства. Эти возвратные миграционные потоки распределялись по двум основным направлениям: с запада на восток (демобилизация и репатриация) и с востока на запад (реэвакуация).
Среди населения, эвакуированного в восточные районы страны, процесс реэвакуации начался еще в военное время и становился шире по мере того, как война уходила дальше на запад. Но с окончанием военных действий стремление к возвращению в родные места стало массовым, однако не всегда выполнимым. Администрация эвакуированных и размещенных в восточных районах предприятий принимала специальные меры, закрепляющие рабочих на заводах. Подобные меры вызывали естественное недовольство людей: «Рабочие все свои силы отдали на разгром врага и хотели вернуться в родные края, — говорилось в одном из писем, — а теперь вышло так, что нас обманули, вывезли из Ленинграда и хотят оставить в Сибири. Если только так получится, тогда мы все, рабочие, должны сказать, что наше правительство предало нас и наш труд! Пусть они подумают, с каким настроением остались рабочие!»
В течение августа—сентября 1945 г . на эвакуированных заводах в Новосибирске, Омске и Казани были отмечены волнения рабочих, а также массовые случаи самовольной реэвакуации. Люди, покинувшие рабочие места, не дожидаясь специального решения по этому вопросу, объявлялись дезертирами и привлекались к суду. Общество, вышедшее из войны, во многом продолжало жить по законам военного времени. Согласно этим законам личный интерес и личные потребности человека всегда отступали на второй план перед тем, что называли государственным интересом, или производственной необходимостью.