Империя и последующий период

Мы подошли теперь к причине великого изменения в египетском этосе. Мы подошли ко второй политической революции, ко Второму Промежуточному Периоду, лежащему между Средним Царством и Империей, между XVIII и XVI столетиями до н. э. Централизованное правление снова рухнуло; снова возникло соперничество за власть среди множества мелких князьков. Вероятно, это развязывание себялюбивого индивидуализма местных князей имело причиной ослабление личной силы и характера в центральном правительстве. Однако на этот раз великим фактором было мощное и победоносное вторжение иноземцев. Азиатские князья, которых мы называем гиксосами, расположились вооруженными лагерями в пределах Египта и властвовали над страной с твердостью, угнетавшей все еще цветущий дух египтян. Впервые Египет как целое страдал от регресса в своей философии, гласившей: мы — центр и вершина мира; мы вольны распространять духовность на всех членов нашего сообщества. Теперь же, впервые, это сообщество осознало серьезную угрозу со стороны внешнего мира. Теперь впервые этому сообществу пришлось теснее сплотить свое единство, чтобы противостоять этой угрозе и отвратить ее.

Египет действительно воссоединился и вышвырнул кочевников, осмелившихся править страной, «пренебрегая Рэ»37. Но выгнать их из Египта было недостаточно, чтобы подавить опасность; необходимо было преследовать их в Азии и продолжать крушить их, так чтобы они не могли никогда более угрожать стране Нила. Возник психоз безопасности, невропатическое осознание угрозы, сходное с тем, которое было характерно для Европы в новое время. Эта всеобщая тяга к безопасности выковала национальное самосознание египтян. Было отмечено, что лишь в этот период освободительной борьбы египтяне говорили о своих войсках как о «нашей армии», вместо того чтобы приписывать свои силы царю38. Возник патриотический подъем, который ставил интересы страны выше интересов личности.

Такое единство духа было порождено чувством общей опасности. Общему стремлению к безопасности незачем было продолжать сохраняться после того, как египетская империя отодвинула военные границы Египта далеко в Азию и таким образом отдалила угрозу от непосредственных границ. Это должно было привести к созданию внешней безопасности, которая уменьшила бы потребность в общественном единстве. Однако век этот был беспокойный и на далеком горизонте маячили угрозы, на которые можно было ссылаться для того, чтобы сплачивать общество, коль скоро единство приносило выгоду некоторым центральным силам. Когда с гиксосской опасностью было покончено, над азиатской империей Египта стала нависать хеттская угроза. Затем появились «народы моря», ливийцы и ассирийцы. Психоз страха, однажды возникнув, не прекращался. А в Египте имелись силы, которые не давали угаснуть этому психозу страха, для того чтобы поддерживать единство Египта.

Развитие Империи находило свое оправдание в терминах крестового похода, в смысле следования «велениям судьбы», предписывающим распространение одной культуры и ее доминирование над другой. Независимо от того, является ли империя в своей основе экономической или политической, она должна санкционироваться в религиозном, духовном и интеллектуальном аспектах. В Египте такая санкция исходила от бога-царя, который являл собой государство, и от других национальных богов, участвовавших в устранении угрозы Египту тем, что поддерживали расширение границ страны. Национальные боги уполномочили фараона выступить в поход и расширить страну; в сущности, они шли с ним во главе подразделений его армии. Расширение нации было расширением их самих.

Насколько велик был в чисто экономическом смысле слова вклад бегов в египетскую победу, остается неясным. Мы не знаем, действовали ли храмы в качестве банкиров, финансирующих завоевания чужих земель. Они, вероятно, так поступали, когда стали богатыми и завладели значительными ценностями, ибо Империя постоянно увеличивала их богатство. Во всяком случае, они вносили вклад в египетскую победу в духовно-пропагандистском смысле, давая империи божественное благословение и божественную поддержку. За это они получали экономический доход. Об этом довольно явственно свидетельствуют памятники; фараон воздвигал здания, устанавливал и финансировал празднества и дарил земли и рабов богу, давшему победу. Поначалу скромные храмы Египта выросли в размерах; увеличились их штаты, земли и другое имущество, и они стали доминирующим фактором в политической, общественной и хозяйственной жизни Египта. Удалось установить, что после трехсот лет активной жизни Империи египетские храмы владели одним из каждых пяти жителей страны и почти одной третью возделываемых земель39. Естественно, что храмы были заинтересованы в продлении и укреплении системы, которая была им столь выгодна. Для того, чтобы обеспечить эту выгоду, им надо было настаивать на групповой солидарности народа в интересах нации, которая сделала храмы богатыми и сильными. В конце концов они поглотили не только народ, но и самого фараона.

Теперь посмотрим, как все это выглядит по отношению к человеческому индивидууму. Предыдущая тенденция, начиная с Древнего Царства вплоть до Империи, была центробежной, атомистической, индивидуалистической. Хорошую жизнь надо было видеть в полнейшем раскрытии каждой личности. Теперь тенденция стала центростремительной, националистической, общинной: хорошую жизнь нужно было искать в коллективных интересах и индивидуума призывали приспособляться к объявленным нуждам коллектива. Любое уклонение и попытки выразить индивидуальность исключались; кардинальная доктрина заключалась в том, что египетское сообщество являло ценность само по себе, как таковое.

Такого рода духовная и интеллектуальная революция не может быть установлена собором, принимающим манифест об изменениях, она происходит настолько постепенно, что может быть усмотрена лишь через столетия. Даже восстание против перемен, характеризовавшее амарнскую революцию, было, быть может, в той же степени несистематизированным протестом против насильственной механики этих перемен, как и протестом против их принципов. В течение столетий египетские тексты продолжали повторять древние формулировки, в то время как египетские гробницы напоминали о древних чувственных наслаждениях, доставляемых разнообразными возможностями этой жизни. Получалось совершенно так, как если бы американцы перешли постепенно к социалистическому правлению и рационалистической этике, но продолжали повторять лозунги западной демократии и кальвинистского протестантизма; они бы не замечали перемен еще долгое время после того, как они произошли.

Таким образом, протекли столетия существования Империи, прежде чем масштаб перемены стал сказываться на египетских литературе и искусстве. Лишь постепенно старые стереотипы сменились новыми формулами. Когда революция завершалась, оказалось, что цели жизни сдвинулись: вместо полноденной, индивидуальной жизни в этом мире, вознаграждаемой ее продолжением в мире потустороннем, выступила конформистская и формализованная жизнь в этом мире. Для отдельного египтянина горизонт его возможностей сузился; ему предлагалось подчиниться, ибо ему давался выход из стеснений этого мира в виде обещания лучшего в ином мире. Это лучшее зависело уже не столько от него самого, сколько было даром богов. Сдвиг, таким образом, произошел не только от личности к коллективу, но и от наслаждения этим миром к обещанию иного мира. Это объясняет контраст между теми двумя гробницами, о которых мы писали выше в этой главе; более ранний памятник весело и жизнерадостно изображал поле, лавку и рыночную площадь, тогда как более поздний памятник сосредоточивался на ритуальном подходе к загробной жизни.

Попробуем прокомментировать этот тезис на основе литературы, и особенно дидактической литературы. Первое впечатление сводится к тому, что позднейшие правила поведения точно те же, что и более древние; в том же самом духе речей Полония они учат молодого человека, как ему преуспеть в его профессии. Нужный практический этикет — за столом, на улице или в суде — продолжает быть постоянной темой. Но постепенно замечаешь отличия. Наставления мотивируются иначе. В прежние времена человеку советовали заботиться о своей жене, ибо «она пашня благостная для ее владыки». Теперь человеку говорят, чтобы он помнил о терпеливости и преданности его собственной матери и чтобы он обращался со своей женой с той же любящей благодарностью, которую он испытывает к своей матери40. Если старые тексты призывали чиновника к терпению и беспристрастности в обращении с бедными клиентами, то теперь он обязывался предпринимать в их отношении позитивные действия. «Если ты найдешь большую недоимку у бедняка, раздели ее натрое: две части сбрось, оставь одну». Почему следует совершить такой бесхозяйственный акт? Оказывается, если он этого не сделает, он не сможет жить в ладу со своей совестью. «Ты увидишь: это путь (букв.: пути) жизни. Ты сможешь (спокойно) спать, а когда переночуешь, утром ты найдешь это приятным известием (букв.: как приятное известие). Лучше быть хвалимым в качестве любимого народом, чем (иметь) богатства в кладовой. Лучше (есть один) хлеб, когда сердце спокойно, чем (иметь) богатства, отягченные муками совести (букв.: под муками)»41. Здесь иное, чем в старых текстах; положение и состояние были теперь важны, как ощущение правильных взаимоотношений с людьми. Человек принадлежал обществу, а не самому себе.

Ключевым словом для развитого ума в эту эпоху было слово «молчаливость», которое можно передать также словами «хладнокровие, пассивность, спокойствие, смирение, подчинение, покорность». Эта «молчаливость» связана со слабостью или с бедностью в таких контекстах, как «Ты Амун, владыка спокойных (букв.: молчаливых)»42 и «Амун, защитник молчащих и спаситель бедных, приходящий на зов (собств.: жалобу; букв.: голос) бедняка»43. Благодаря такому отождествлению эти характерные выражения смирения были обозначены как религия бедных44. Это, конечно, верно, что покорность всегда была добродетелью, предписываемой неимущим. Но мы считаем существенным подчеркнуть, что каждый египтянин той эпохи был неимущим в отношении права на самовыражение; его свободное саморазвитие уже больше не поощрялось, и он теперь вынуждался к детерминированному подчинению нуждам коллектива. Для доказательства того утверждения, что дух смирения уже не был лишь уделом бедняков, мы укажем, что весьма высокопоставленный чиновник лез из кожи вон, чтобы выказать себя «действительно спокойным (букв.: молчаливым настоящим)»45, и что даже верховный жрец Амуна мог настаивать, что он был «действительно спокойный (букв.: молчаливый)»46. В духе того времени деятельный и удачливый чиновник считал необходимым подчеркнуть свое подчинение национальному образцу послушания.

В качестве предосудительного контраста к «молчаливому» человеку тексты выдвигают «горячего» или «страстного» человека с «громким голосом». В терминах, напоминающих Первый Псалом, этот контраст обрисовывается так (также Иеремия XVII, 5–8):

«Что касается человека, не умеющего владеть собой (букв.: горячего) в храме, он как дерево, растущее на открытом месте: в один миг происходит утрата им ветвей и конец ему приходит на верфи; или же оно плывет далеко от своего места и огонь — его гробница.

Спокойный (же) по-настоящему, он держится особняком. Он как дерево, растущее в саду: оно зеленеет и удваивает свой урожай; оно пред ликом господина его, и плоды его сладки, и сень его сладостна; конец его наступает в саду»47.

Конечно, к молчанию часто призывали и в более ранний период, но то было молчание при определенных обстоятельствах: не говори или не сопротивляйся, если ты недостаточно искусен48. И впрямь, подчеркивалось, что красноречие может встречаться в самых нижних слоях общества и что в таких случаях его следует поощрять49. Теперь, в соответствии с новым духом постоянно призывали к молчанию. В общении со старшими, или в государственных учреждениях, для достижения успеха требовалось покорное молчание50. Это приписывалось желаниям бога, «который любит тихого человека более, чем громкогласного»51, и чья защита приведет в смятение недругов52. «Святилище бога, мерзость для него шум. Молись себе сердцем любящим, причем слова его (т. е. сердца) все сокрыты (т. е. не произносятся вслух), и он (бог) удовлетворит просьбы (т. е. нужды) твои. Услышит он то, что ты скажешь, и примет жертву твою»53. Кладезь премудрости открыт не для всех, кто желает испить из него: «Он закрыт (букв.: запечатан) для болтливого и открыт для умеющего молчать»54.

Новая детерминистическая философия вполне определенно формировалась в терминах божьей воли, господствовавшей над человеческой беспомощностью: «Бог [всегда] берет верх, [тогда как] человек [всегда] неправ». Это утверждение о существенной нужде человека в боге нашло продолжение в одном из ранних выражений мысли: «человек предполагает, а бог располагает»; «одно дело слова, сказанные людьми, и другое — содеянное богом!»55. Вместе с изменением общего мирового распорядка ушла и прежняя надежда человека на самого себя; отныне он, как нарочно, всегда терпел поражение, если не подчинялся тому, что предписывал бог.

Таким образом, в эту эпоху сформировалось глубокое ощущение рока или силы, решающей извне. Нельзя сказать, что и более старые времена не знали той или другой магической силы. Ка было наполовину отделившейся частью личности и влияло на карьеру человека. А теперь бог рока и богиня удачи стояли за спиной человека, твердо управляя им извне. Невозможно было преследовать свои собственные интересы, не считаясь с этими регуляторами, действовавшими от имени богов. «Не изощряй (букв: твори, строй) сердце свое (в погоню) за богатством, (ибо) нельзя упускать из виду (существование) Судьбы и Удачи. (Но и) не надейся на силы сторонние: каждому ведь свой час (букв.: каждый — своему часу)»56. Человеку предписывалось не вникать слишком глубоко в дела богов, ибо он был ограничен и управлялся этими божествами судьбы. «Не испытывай силу бога (букв: не ищи для себя самого мощи бога), как если б не было Судьбы и Удачи»57.

Может возникнуть искушение приписать этой эпохе исключительную роль идеи рока. Однако в детерминированной схеме событий все еще оставалось место для некоторого волюнтаризма. Молодого человека предупреждали против фатализма, который препятствует поиску мудрости: «Остерегайся говорить: „Каждый человек — сообразно с характером своим: невежественный и знающий — все равно (букв: случай один), (поскольку) Судьба и Удача начертаны (букв.: высечены резцом, вырезаны) на характере (человека) письменами бога самого“. В один миг каждый проживает свой век, (поэтому) благостно учение, нет утомления в нем (и) сын должен отвечать словами отца своего (т. е. знать литературу, классику). Даю я, чтобы ты знал правду в сердце своем (= умел отличать правильное), чтобы творил ты то, что правильно по мнению твоему»58.

Если успех был делом только божьим, а человек был обречен совершать промахи, то можно рассчитывать найти выражения, в которых передано ощущение личной неудачи, находящее свое окончательное проявление в осознании греха. Такие выражения появляются в эту эпоху. Разумеется, природа греха не всегда ясна и он может быть связан лишь с прегрешениями против ритуала, а не с моральными проступками. Но мы можем настаивать на том, что когда человек говорит: «Если естественно для раба творить преступное, то для господина естественно быть милосердным»59, то здесь есть признание ошибки. В другом случае грех клятвопреступления побуждал человека сказать о своем боге: «Он богам и людям показал меня как человека, который делает мерзость против Владыки. Правилен (т. е. справедлив) Птах, владыка Правды, по отношению ко мне, когда он совершил мне наказание мое!»60.

Что же остается людям, когда они лишены свободного самовыражения и заключены в жесткие рамки конформизма? Ну что ж, оставался выход из стеснения этого мира в виде надежды на мир иной, и мы можем различить усиливающееся желание ухода, выливающееся в конце концов в монашество и апокалипсическое упование. Но обещание чего-то отдаленного звучит неопределенно в контексте повседневной человеческой деятельности; человек жаждет какой-то теплоты немедленно. Таким образом, ощущение личной греховности породило противоядие в чувстве близости к богу с его милосердием. Личность была поглощена громадной безликой системой и чувствовала себя потерянной. Зато существовал бог, который принимал в человеке участие, который карал его за прегрешения, а затем прощал его в своем милосердии. Вновь и вновь тексты взывают к богу или богине прийти на помощь страдающему человеку. «Я воззвал к моей Госпоже, и вот она пришла ко мне с прохладным ветром. Она оказала мне милосердие, (после того, как) она дала мне узреть свою руку. И вновь она обернулась ко мне в милосердии; она заставила меня забыть болезнь, что имел я. Да, вершина Запада милосердна для того, кто взывает к ней»61.

Таким образом, в возмещение утраты индивидуального волюнтаризма и принуждения к коллективному детерминизму между египтянином и его богом возникли более теплые личные взаимоотношения; и это побудило Брестеда охарактеризовать период поздней Империи как «век личного благочестия». На стороне верующего были любовь и упование, на стороне бога были справедливость и милосердие. В этой трансформации чувства египтянина хорошая жизнь заключалась уже не в культивировании жизни, а в сдаче личности на милость какой-то высшей силе; эта сдача вознаграждалась покровительством, оказываемым высшей силой.

Полный анализ развития этой изменившейся психологии народа занял бы слишком много времени. Подмена поощрения индивидуального духа божьей милостью оказалась неудовлетворительной. Из жизни ушла радость. Египтянин призывался довольствоваться смирением и верой. Смирение-то он проявлял. Но вера есть «уверенность в том, на что уповаешь, убеждение в том, чего не видел». Он, пожалуй, мог, да и в самом деле надеялся на перемены к лучшему в этой жизни, но его убеждение в том, чего он не видел, ограничивалось опытом виденного. Он видел, что его личный бог, милосердный к нему в его слабостях, был сам, как и он, мал и слаб. Он видел, что великие боги Египта, национальные боги, были богаты, отдалены, могучи и требовательны. Египетское жречество по-прежнему наращивало силу и власть и требовало слепого подчинения системе, дававшей силу и власть храмам. Личность была стиснута смирительной рубашкой ритуалов и обязанностей, и ее единственное утешение заключалось в успокоительных словах и отдаленных обещаниях. Она отвращалась от чувственных утех этой жизни и обращалась к способам бегства от этой жизни.

В своем желании ухода от действительности египтянин обращался не только к будущей потусторонней жизни, но также к счастливому прошлому. Как мы видели в главе 1, египтяне всегда в сильной степени ощущали совершенство, могущество и достоинство древних времен. Они постоянно обращались к прекрасным образцам своего прошлого, будь то мифологические времена правления богов или туманные исторические времена древних царей.

Ранее в этой главе мы цитировали древний образец агностицизма, где писатель говорил фактически следующее: на прежних мудрецов Имхотепа и Хардедефа часто ссылаются, однако они были неспособны защитить свои гробницы или имущество; что же в конце концов дала им их мудрость? В более поздние времена об этих предках судили иначе: их мудрость послужила им на пользу, ибо они оставили памятник, достойный почитания. «Имена мудрых писцов, живших, когда истекло на земле время богов, и предрекших грядущее, остались навеки, хотя ушли они, завершив срок свой, и давно позабыты все близкие их. Они не возводили себе медных пирамид и надгробий железных. Они не оставили по себе наследниками детей своих, которые увековечили бы их имена, но дошли до нас их писания и поучения, что сложили они. Изречения их — пирамиды их, а калам — их дитя… Есть ли где равный Дедефхору? Найдешь ли подобного Имхотепу?.. Они ушли, но не забыты их имена, и живут они в писаниях своих и в памяти человеческой»62.

Это сильное чувство, вызываемое богатым и гордым прошлым, было утешением в век, ощущавший неуверенность в настоящем. В конце концов эта ностальгия по прежним временам переросла в архаизацию, довольно слепо и невежественно копирующую формы далекого прошлого. Личное благочестие было неспособно породить понятие единого, по-отечески относящегося к человеку бога. Поиски духовной поддержки в религии выродились в обращении к оракулам и к строгому соблюдению ритуалов, что привело к тому опустошению религии, которое было замечено Геродотом. В пределах системы национального конформизма даже бог-царь стал всего лишь марионеткой законов, каким он представлялся Диодору. У Египта не нашлось ни случая, ни способности выработать взаимоотношения между человеком и богом в удовлетворительной для обоих форме. Если выразить это иначе, у Египта не нашлось ни случая, ни способности выработать взаимоотношения между личностью и обществом во взаимно выгодной форме. Здесь древние евреи пошли дальше, но решение не найдено и поныне.

Духовная роль Египта

Внес ли древний Египет сколько-нибудь значительный вклад в философию, этику и мироощущение более поздних времен? Нет, не внес, во всяком случае в каких-нибудь определенных областях, как то было с вавилонской наукой, древнееврейской теологией или греческим или китайским рационализмом. С критической точки зрения можно было бы сказать, что вес древнего Египта не соответствовал его размеру, что его интеллектуальный и духовный вклад не был соразмерен с длительностью его существования и с его материальными памятниками и что он не был в состоянии реализовать то, что он поначалу обещал во многих отношениях.

Однако самые размеры Египта оставили след на его соседях. Древние евреи и греки глубоко осознавали прошлую мощь и стабильность их колоссального соседа и давали смутную и некритическую оценку «всей премудрости египтян». Эта высокая оценка обуславливала для них два фактора, стимулировавших их собственное мышление: во-первых, чувство высоких ценностей, лежащих вне их собственных времени и пространства, так что их философии выигрывали от помещения в исторический контекст, и, во-вторых, любопытство к наиболее очевидным египетским достижениям: совершенству в искусстве и архитектуре, государственной организации и чувству геометрического порядка. Если, удовлетворяя свой интерес к Египту, они наталкивались на какие-либо элементы интеллектуального или этического превосходства Египта, то эти последние имели для них значение лишь в терминах их собственного опыта, ибо они принадлежали уже древней истории Египта. Древним евреям и грекам предстояло открыть для себя заново те элементы, которые уже утратили силу убедительности для Египта. Эта культура достигла своих интеллектуальных и духовных высот слишком рано, чтобы позволить развиться какой-либо философии, которая могла бы быть передана как культурное наследие последующим векам. Подобно Моисею, она взглянула издалека на обетованную землю, но пересечь Иордан и начать завоевание суждено было другим.

Наши рекомендации