Дурная система и бездарная политика
Ветер истории изменил свое направление. Когда наш век стал близиться к концу, обнаружилось, что у либеральной демократии нет врагов. Все, что прикрывалось названием демократии, словами «реальная демократия», просто-напросто испарилось. Несмотря на то что ко времени написания этой статьи большинство из официально признанных ныне 175 стран нельзя даже приблизительно квалифицировать как демократические, тем не менее дух времени предполагает одну, и только одну легитимность. А именно: власть исходит от народа и даруется народом1. В современном мире есть только одно «законное правление»: свободно избранное. Но не будем забывать: лучшая демократия — это либеральная демократия, а не просто всенародно избранное правительство, и к тому же это обязательно конституционное правительство. Другими словами, до сих пор — это во многом ограниченная «формальная демократия», контролирующая и сдерживающая действия властей2.
Конец истории? Нет, конечно. Скорее, конец (впервые в истории) глупости в политике. Если либеральной демократии больше ничто не угрожает, то кто и во имя чего должен кого-то запугивать, убивать, мучить, сажать в тюрьмы, угнетать? Новоявленный Руссо едва ли написал бы сегодня, что люди рождаются свободными, но повсюду продолжают находиться в цепях. Скорее всего он бы сказал, что люди долго были в цепях, но наконец-то в своем большинстве завоевали свободу. И тем не менее глупость в политике — это одно, а бездарная политика — совершенно иное. И в мою сверхзадачу, по крайней мере в этой статье, входит следующее: показать, что именно бездарная политика может в ближайшие годы ввергнуть нас в несчастья; по крайней мере в том случае, если мы в корне не переосмыслим наш подход к демократии.
Действительно, если мы говорим, что ныне у демократии, т. е. у принципа легитимности, нет альтернативы, то это совсем не означает,; что демократия стала неуязвимой. Легитимность может, к слову сказать, «делегитимизироваться» до точки. Как показал Липсет, легитимность тесно связана с эффективностью. Слабая легитимность еще может быть укреплена решительным правлением, но никчемное правление способна погубить даже идеальную легитимность3. То есть победа либеральной демократии над своим внешним врагом или — что одно и то же — над воинственной глупостью в.политике вовсе не означает отсутствия внутреннего врага — плохой политики. Теоретически у демократии нет сегодня соперников, но сама действительность явно свидетельствует о другом.
Впрочем, следует помнить, что нечто подобное уже случалось в истории. Например, 100 лет назад (вплоть до первой мировой войны) во Франции и Италии балом во многом правила так называемая «антипарламентская критика»4. Антипарламентская литература того времени не выдвигала какой-то особой легитимности; она просто обличала,, и, надо отдать ей должное, с большим рвением (даже чрезмерным) пороки и ничтожество «республики депутатов». Или другой пример: латиноамериканский вариант «прерывистой» демократии с ее постоянными военными переворотами. То есть не стоит отбрасывать демократию во имя каких-то других форм легитимности. Обычный латиноамериканский «человек на коне» никогда не заботится о «праве» на власть (по крайней мере до случая с левыми военными в Перу): он начинал заниматься политикой, понимая, что его главная задача — покончить с беспорядком, чтобы затем снова вернуться в казарму.
Да, коммунизм потерпел крах, и вследствие этого стало возможным двуединое протекание событий: 1) отход от диктатуры и 2) вхождение в демократическое состояние. Этот «отход» оказался, ко всеобщему изумлению, самой простой вещью, а вот «вхождение» — как и можно было догадаться — куда более сложным делом. Ибо после «отхода» не обязательно следует неотвратимое «вхождение». «Отходы» могут просто-напросто сползать к краху и неразберихе. И в этом случае идущая им на смену политическая структура будет по преимуществу «мерой против беспредела», диктуемой необходимостью, т. е. обычной потребностью хоть в каком-то порядке. Но станет ли она демократической структурой? В перспективе это отвечает, казалось бы, демократическому духу времени. Но если говорить о сегодняшнем дне, то вхождение в демократическое состояние, разумеется, не может произойти мгновенно. При этом самой большой трудностью, как мы уже знаем, является вхождение экономическое. Целый ряд западных экономистов считают, что западные экономики были «смешанными» и, обладая -этим качеством рынка и не рынка (плановой экономики), они и могут
быть соотносимы друг с другом5. В данном случае отход от централизованного планирования отнюдь не сулит какого-то внезапного преображения. Прыжок из антирынка в рынок — это опасное акробатическое мероприятие.
О том, что за этим следует, я скажу после, когда буду рассматривать проблему «отхода-вхождения». При этом я не стану строить догадок на отдельных фактах. Я попытаюсь сделать прогноз, в котором покажу, как развал коммунизма и соответственно крушение его идеологии могут повлиять на наше понимание демократии и самой политики в целом.
Конец идеологии
Для начала скажу следующее: бездарность в политике не исчезает сама собой или же по счастливому случаю; это становится возможным вместе с концом идеологии. Коммунистические режимы рухнули так быстро и внезапно, поскольку в них уже никто не верил. И хотя любое обобщение — дело неблагодарное, ибо восточные страны не похожи Друг на друга, и чем дальше от «образца», тем больше различий, замечу, что даже в таком «образце» коммунизма, как Кремль, если угодно, на все махнули рукой и отказались от борьбы, поддавшись всеобщим настроениям. Коммунистические режимы — это результат идеологии. И если их идеологическая сердцевина пустеет, то и сами они тут же обращаются в ничто. Ведь это факт, что истинных, убежденных марксистов сейчас всего труднее найти именно в бывших марксистских странах.
Несомненно, однако, что конец одной идеологии — еще не конец всех идеологий; идеологии как таковой. Я просто хочу сказать, что марксизм был наиболее сильной и влиятельной идеологией нашего времени и, следовательно, конец марксизма означает конец той идеологии, которая действительно проникла в наше мышление, повлияв на наш жизненный опыт. Иными словами, это конец той идеологии, которую мы знаем. Маркс по-прежнему останется на наших книжных полках. Мы будем обсуждать его работы, цитировать наравне с другими классиками. Однако тот расхожий «революционный философ», который ступал по путям истории, этот философ-король материального мира теперь уже умер навсегда. Он свое дело сделал и полностью выдохся. Его umwalzende Praxis — ниспровергающая практика — так никогда, абсолютно никогда и ничего (как это было задумано) не предугадала и никого не утешила. В ближайшие годы мы (на Западе), возможно, будем и дальше спорить о том, что в марксизме, как в философии, умерло, а что продолжает жить. Но даже в этом случае режимы, создававшиеся и направлявшиеся с помощью марксизма, свидетельствуют о его необратимом крахе в качестве идеологии. Основательное переосмысление демократии диктуется двумя причинами: во-первых, «силой самих вещей». И, во-вторых, кризисом марксизма. А поскольку всякое переосмысление предполагает работу мысли, постольку необходимо задать следующий вопрос: каким образом очищенное от искажений марксистское мышление может привести (я на это надеюсь) к мышлению непредвзятому?
Хотя падение марксистской идеологии само по себе не отменяет марксистской философий, тем не менее оно ее задевает. Насколько глубоко? Вероятно, та часть, которая при этом все же предположительно устоит, — это материалистическое понимание истории. Ведь согласно данному пониманию основой развития событий являются их экономический базис, диалектика производительных сил и производственных отношений. И не работала ли вся история коммунизма, особенно теория самоустранения коммунистического государства, на положение об этой первичности экономики? В этой связи я долгое время полагал, что коммунистические диктатуры на самом деле ставят политику над экономикой, а не наоборот. И до сих пор так считаю. Что же можно сказать тогда по поводу краха? Не был ли он вызван прежде всего экономической несостоятельностью коммунизма? Разве мы не являемся в конце концов свидетелями «вендетты товаров» (вернее, их отсутствия)? Возможно. Но вряд ли это соответствует марксистской схеме конфликта производительных сил и производственных отношений. Ибо все, что случилось в Восточной Европе, «материалистически» обстоит намного проще (домарксистски). Это восстание потребителей, и только, вызванное и усиленное дефицитом, очередями и нищетой. И вовсе не нужно быть марксистом, чтобы объяснить это.
Итак, кризис марксизма несомненен и выражается (я берусь это утверждать): 1) в понижении революционной культуры; 2) в поисках капиталистических «ведьм»; 3) в вытекающем отсюда утопизме; 4) в образности мышления.
Разоблачения
Во-первых, о «революционной культуре». Вернее, о двух забавных определениях, понятиях-близнецах: «фундаментальные изменения должны быть насильственными»6 и «революции сами по себе всегда созидательны». Конечно же, это не так. Революции не обязательно предполагают насилие (свержение коммунистических восточноевропейских режимов показало, за исключением Румынии, примеры мирного исхода событий). И сейчас совершенно очевидно, что никакой внутренней созидательности в революционном насилии нет. Коллективное насилие просто все уничтожает: и своих сторонников, и все, что вокруг. Если оно разрушает препятствия, стоящие на пути к цели, уже как-то укорененной в жизни или способной вот-вот осуществиться, тогда действительно революции дают возможность и укрепиться, и утвердиться тому, ради чего они затеяны. Созидательность французской революции проистекала из просветительства, а творческая сила революций 1848 г. следовала из конституционного мышления. Но если до начала революционных действий в действительности нет никаких зачатков нового, тогда ex nihilo nihil fit — из ничего не выйдет ничего, и революции выливаются в оголтелое и безжалостное разрушение. «Сила воображения» 1968 г. была мнимой, а не богатой образами7.
Во-вторых, с марксизмом исчезают и связанная с ним демонология, всяческие обличения пороков, смертных грехов. Эти обличения
приводили, если иметь в виду «революционную культуру», к «культуре охоты на ведьм». А грехи эти, как мы все хорошо знаем, таковы: буржуазность (во всех ее видах — «класс буржуазии», «буржуазный дух», «буржуазная демократия» и т. д.), капитализм и «мелкособственнический индивидуализм» (если придерживаться удачно выбранного Макферсоном выражения).
Итак, если кто-то настаивает на том, что он марксист, то пусть уж верит и в победу абсолютного зла и чертей. Но даже в Советском Союзе самые дремучие марксисты, я думаю, допускали ранее, что их домашние грехи похлеще капиталистических, что буржуазный бес, быть может, и не самый гадкий и что без собственности или же без предпринимательской сметки экономическая система оказывается сущим вздором.
В-третьих, кроме и помимо страсти к поиску виноватых, марксистская демонология склонна к тому же и к утопическим построениям, которые усиливают, в свою очередь, присущее марксизму отрицательное отношение к существующему на Западе гражданскому обществу. Высший пилотаж аргументации заключается здесь в том, что наступление нового и лучшего мира якобы постоянно (согласно этой логике) отдаляет невидимые формы классовой эксплуатации (включая и чрезвычайно удобное «классовое насилие»), которые проистекают, как оказывается, из буржуазно-капиталистического господства. Утопический вывод отсюда таков: то, что невозможно в условиях капитализма и при буржуазии, совершенно естественно и осуществимо после устранения всех этих порочных порядков. На самом же деле 70 или 40 лет, казалось бы, срок вполне достаточный для появления новой породы непорочных поколений. Например, в Советском Союзе все условия были антикапиталистическими, но тем не менее «новый человек» так и не появился. Поскольку же утопии недоказуемы, то они и неопровержимы. Но даже в этом случае марксистская критика либерально-демократического общественного устройства не достигает своей цели.
Непредубежденное мышление
В-четвертых, образное мышление, к слову сказать, не убеждает, а скорее впечатляет (приводя на деле к образному безмыслию). Идеологическая война — это все-таки та же война. Врага повергают словами-заклинаниями и оглушают уличной бранью по двум добрым причинам: образное слово, употребленное вместо доказательства, нечувствительно к разумным возражениям, а лозунги по своему убеждающему воздействию куда более эффективны, чем логика мысли. И дело здесь в том, что слишком многие интеллектуалы в течение долгого времени ценили «правильную» мысль куда больше, чем правильное мышление. А «правильной» мыслью до сих пор в большинстве случаев считается мысль левая.
Западные интеллектуалы долгое время наслаждались одним преимуществом — они жили свободно. Но настолько ли они свободны, чтобы свободно мыслить? Тем более что глупость (следование расхожим запретам или модным словечкам вроде: «реакция», «элитизм», «правый», «расизм», «консерватизм» и им подобным) уголовно не наказуема. Ведь если кто-то отклоняется от «правильной» мысли своего времени, то сразу же — он или она — рискует остаться в безвестности, их работы замалчиваются и подвергаются осмеянию. При этом я хочу подчеркнуть, что терпеть не могу правое мышление (если оно снова войдет в моду), как, впрочем, и левое. Подобно Оруэллу, я против
деления на левых и правых и считаю, что «правильная» мысль ничего общего с мышлением не имеет. Точно так же, как я не свожу «левое» и к марксизму. Это было бы далеко от истины. Хотя марксизм с помощью идеологических догм создал из левых касту верующих. И поэтому приходится принимать в расчет злые умыслы и предвидения, которые делят всех нас на сектантов, разбегающихся по все новым и новым конфессиям.
И соответственно если при этом преобладает идеология, то сразу же появляется потребность во вредителях и слепцах. Отсюда — духовная скудость и бесчестье, подтасовки в доказательствах, похожие на беспричинную ругань.
Итак, нам необходимо раскрепощение мышления. Но это еще не все. Очень важно снова поднять значение профессиональной этики (во многом ныне развенчанной), поскольку она есть то, что она есть, и основана на беспристрастии, правдивости и поиске истины. Нельзя, конечно же, быть полностью свободнцм от каких-либо убеждений и быть совершенно беспристрастным человеком. Но это вовсе не означает, что очень хорошо быть предвзятым, подозрительным и полностью зависимым от внешних обстоятельств. В этом смысле трудность в обнаружении истины нисколько не оправдывает и не спасает «политических пилигримов», как это прекрасно показано, например, в одноименной книге Пола Холландера, которые больше чем полвека прославляли советские кущи и тех, кто в них верил8. По счастью, вся «великая! ложь» нашего века обратилась в прах, спалив саму себя до тла. Поэтому по большому счету врать не имеет смысла. Что и устраняет, по моему убеждению, главную преграду на пути переосмысления политики.