А. И. Герцен о спорах западников и славянофилов.
<...> Война наша сильно занимала литературные салоны в Москве. Вообще, Москва входила тогда в ту эпоху возбужденности умственных интересов, когда литературные вопросы, за невозможностью политических, становятся вопросами жизни. Появление замечательной книги составляло событие, критики и антикритики читались и комментировались с тем вниманием, с которым, бывало, в Англии или во Франции следили за парламентскими прениями. Подавленность всех других сфер человеческой деятельности бросала образованную часть общества в книжный мир, и в нем одном действительно совершался, глухо и полусловами, протест против николаевского гнета, тот протест, который мы услышали открытее и громче на другой день после его смерти.
В лице Грановского московское общество приветствовало рвущуюся к свободе мысль Запада, мысль умственной независимости и борьбы за нее. В лице славянофилов оно протестовало против оскорбленного чувства народности бироновским высокомерием петербургского правительства. <...>
<...> Потом я знал одну молодую Москву. <...> Что прозябало и жило между старцами пера и меча, дожидавшимися своих похорон по рангу. <...> Промежуточная среда эта, настоящая николаевская Русь, была бесцветна и пошла - без екатерининской оригинальности, без отваги и удали людей 1812 года, без наших стремлений и интересов. <...> Говоря о московских гостиных и столовых, я говорю о тех, в которых некогда царил А. С. Пушкин; где до нас декабристы давали тон; <...> где Грановский являлся с своей тихой, но твердой речью; где все помнили Бакунина и Станкевича; где Чаадаев, тщательно одетый, с нежным, как по воску, лицом, сердил оторопевших аристократов и православных славян колкими замечаниями, всегда отлитыми в оригинальную форму и намеренно замороженными; <...> и куда, наконец, иногда падал, как Конгривова ракета, Белинский выжигая кругом все, что попадало. <...>
На славянофилах лежит грех, что мы долго не понимали ни народа русского, ни его истории; их иконописные идеалы и дым ладана мешали нам разглядеть народный быт и основы сельской жизни.
Православие славянофилов, их исторический патриотизм и преувеличенное, раздражительное чувство народности были вызваны крайностями в другую сторону. <...>
Идея народности, сама по себе, - идея консервативная, выгораживание своих прав, противоположение себя другому; в ней есть и юдаическое понятие о превосходстве племени, и аристократические притязания на чистоту крови и майорат. <...>
<...> Нам надо было противопоставить нашу народность против онемеченного правительства и своих ренегатов. <...> Появление славянофилов как школы и как особого учения было совершенно на месте. <...>
При Николае патриотизм превратился во что-то кнутовое, полицейское, особенно в Петербурге. <...>
Для того чтоб отразиться от Европы, от просвещения, от революции, пугавшей его с 14 декабря, Николай, с своей стороны, поднял хоругвь православия, самодержавия и народности, отделанную на манер прусского штандарта <...>[см. содержание теории официальной народности в «Материалах по истории СССР» <...> 1991 С. 225-228-ред.].
Встреча московских славянофилов с петербургским славянофильством Николая была для них большим несчастием. Николай бежал в народность и православие от революционных идей. Общего между ними ничего не было, кроме слов. <...>
Ильей Муромцем, разившем всех, со стороны православия и славянизма, был Алексей Степанович Xомяков. <...> Аксаков был односторонен, как всякий воин <...> Вся жизнь его была безусловным протестом против петровской Руси, против <...> подавленной жизни русского народа. Его диалектика уступала диалектике Xомякова, он не был поэт-мыслитель, как Киреевский, но он за свою веру пошел бы на площадь, пошел бы на плаху, а когда это чувствуется за словами, они становятся страшно убедительными. <...>
Да, мы были противниками их, но очень странными. У нас была одна любовь, но не одинокая.
У них и у нас запало с ранних лет одно сильное, безотчетное, страстное чувство, которое они принимали за воспоминание, а мы за пророчество: чувство безграничной, охватывающей все существование любви к русскому народу, русскому быту, к русскому складу ума. И мы, как Янус или как двуглавый орел, смотрели в разные стороны, в то время как сердце билось одно. <...>
«Письмо» Чаадаева было своего рода последнее слово, рубеж. Это был выстрел, раздавшийся в темную ночь; тонуло ли что и возвещало свою гибель, был ли это сигнал, зов на помощь, весть об утре или о том, что его не будет, - все равно надо было проснуться. <…>
Герцен А. И. Былое и думы \\ Собрание сочинений в 30 т. М., 1956. т. 9 с. 33-134, 152-153, 162-163, 170-171