Архаизм в институтах и идеях
Архаизм, который представляет собой попытку возвратить некоторые былые формы жизни, заставляет идти вспять, сквозь пороги и водопады, в надежде отыскать ту тихую заводь, что поглотила их отцов в смутное время, о чем с горечью повествуют сохранившиеся предания.
Проводя эмпирическое исследование феномена архаизма, мы, возможно, несколько проясним суть дела, если выделим в историческом ландшафте зоны поведения, искусства, языка и религии. Однако мы обнаружим вскоре, что эти четыре области не везде и не всегда сосуществую г. Как мы уже отмечали, чувство всесмешения представляет собой неосознанное, спонтанное чувство, которое иногда проявляется в отрицании традиции, закона, общественного мнения, вкусов и даже совести. В отличие от этого архаизм-это тщательная, хорошо продуманная политика, цель которой – плыть против течения жизни, протестуя против традиции, закона, вкуса, совести, против общественного мнения, что, бесспорно, требует от пловца определенного рывка (tour de force). В сфере человеческого поведения архаизм проявляется в формальных институтах и официальных идеях в большей мере, чем в обычаях. В области языка архаизм охватывает стиль и тематические направления, которые неизбежно находятся под сознательным контролем воли, тогда как лексика, морфология и синтаксис подвластны стихии живого языка, который всегда готов перечеркнуть добрые стремления благонамеренного пуриста.
Мы уже встречались с архаистическими проявлениями «замораживания» ритуала, когда описывали цивилизации, историческая судьба которых была заторможена на пороге жизни. Мы видели, как во времена Плутарха – зенит эллинского универсального государства – ритуальная порка спартанских мальчиков, включенная позже в систему законов Ликурга, вновь возродилась в Спарте, но уже с явными патологическими извращениями, что вообще составляет одну из характерных черт архаизма во всех его проявлениях. В индском мире жертвоприношение лошади, которое первоначально традиционно сопровождало присвоение титула верховного вождя, было возрождено во II в. до н.э. узурпатором Пушьямитрой, победившим Маурьев. а затем – более чем через пять столетий – Гуптами [532]. Легко догадаться, что и Пушьямитра. и Самудрагупта стремились возвращением к архаическому наследию предков снять внутреннее сомнение относительно законности их притязаний на власть во вселенском масштабе. И несомненно, именно потеря уверенности в безусловной вечности Рима заставляла императора Филиппа праздновать с невероятной помпезностью традиционные Ludi Saeculares, что в самом разгаре анархии, захлестнувшей империю, казалось глотком свежего воздуха, короткой передышкой [533].
Если от преходящих праздников обратиться к постоянным институтам, то мы увидим, что в эпоху, когда Римская республика была на грани полного исчезновения, после возрождения Ludi Saeculares (в 250 г. или около этого) было восстановлено и древнее учреждение цензоров [534]. А если оглянуться на смутное время, от которого период анархии – III в. н.э. – был отделен веками надежного мира, мы увидим, что Гракхи пытались преодолеть экономический и социальный кризис – тяжкое последствие войны Ганнибала – с помощью восстановления крестьянской собственности. Если пытаться найти соответствующую аналогию в современном западном мире, то можно заметить, что восстановление в Великобритании средневекового института Короны, совпавшее по времени с созданием итальянского «корпоративного государства» [535], было не чем иным, как восстановлением политического и экономического режима средневековой Северной Италии, который действовал и во всей остальной части западного средневекового муниципального космоса, уходя своими корнями в средневековые цеховые союзы. Современное западное фашистское «корпоративное государство» – древнее π α τ ρ ι ο ς π ο λ ι τ ε ι α (установление предков), ставшее мощным средством спасения эллинского мира в период его смутного времени и в период создания эллинистического универсального государства в форме Римской империи.
Принцип π α τ ρ ι ο ς π ο λ ι τ ε ι α предполагает, что вновь созданное политическое учреждение в действительности является старым, возрожденным к жизни после многих лет разрухи и забвения. В истории упадка и падения эллинской цивилизации мы видим, как в течение двадцати лет после надлома 430 г. до н.э. последовательно реализовывалась эта претензия афинскими реакционерами, которые сумели насильно насадить афинскому демосу недолго просуществовавшую олигархическую конституцию 411 г. Режим Четырехсот был провозглашен как возвращение к конституции Клисфена и, возможно, даже к конституции Солона [536]. Аналогичным образом Агис и Клеомен – спартанские цари-мученики, отдавшие свои жизни в борьбе за проведение политики социального и политического архаизма в III в. до н.э., – объявили, что они восстановили конституцию Ликурга и посему их следует приветствовать как реформаторов, а не преследовать. В Риме II в, до н.э. Гракхи пытались – вне сомнения, из самых добрых побуждений, как и их предшественники в Спарте, – учредить Трибунат плебса, возродив его в той форме, в какой on существовал на рубеже IV – III вв. до н.э., когда плебейская imperium in imperio благодаря смелому политическому компромиссу была вновь втянута в римскую политическую систему.
Через сто лет диктаторская власть в Риме была передана бывшему правящему классу архаизмом Августа, архаизмом столь же прямолинейным, сколь наивным был архаизм Гракхов. Убийство приемного отца Октавиана Гая Юлия Цезаря показало, что диктаторский режим, даже если он необходим и своевременен, не может обеспечить безопасность государственному деятелю, способному пойти на преступное насилие в попытках претворить свою идею в жизнь. Признание Римом необходимости диктаторской власти означало бы крушение того класса, в чьих руках последние два столетия была сконцентрирована государственная власть. Судьба диктатора показала, что невозможно было принудить римскую аристократию признать неизбежность такого пути. Приемный сын Цезаря Октавиан не обладал гением диктатора-бога, но у него была великолепная способность извлекать пользу из опыта.
Примеры архаизма и политической жизни Рима весьма многочисленны. Так, реставрация Суллы также была архаистическим рывком. Это была трагедия римских конституционалистов поколения Цицерона и Катона Младшего, ибо они родились в эпоху, когда диктат был незыблем, а бледное подобие сенатского правительства уже казалось явным анахронизмом. Все это говорит о том, насколько силен был архаистический импульс в обществе, отягощенном проблемой самосохранения перед лицом приближающейся смерти.
Если аналогичный анализ проделать на материале истории распадающегося китайского общества, то можно заметить, что здесь архаистическая струя еще более отчетливо выражены, и легко прослеживается не только в государственных учреждениях, но и в личной жизни, охватывая социальные институты и даже идеи.
Вызов китайского смутного времени породил в умах духовный фермент, который проявился как в китайском гуманизме V в. до н.э., так и в более поздних и более радикальных школах «политиков», «софистов» и «законников» [537]. Однако этот взрыв духовной активности оказался эфемерным. Наиболее отчетливо архаистические тенденции прослеживаются в китайском гуманизме, выступавшем в конфуцианском обрамлении.
Другим примером философского архаизма из иной сферы является культ в значительной мере придуманного примитивного тевтонства, возникший в западном мире как часть общего архаического движения романтизма.
Этот любопытный предрассудок возник в течение последнего столетия в тех провинциях западного христианства, где местным языком оказалась тевтонская ветвь индоевропейской языковой семьи. Считалось постулатом, что в древности на тевтонском языке говорило белокурое и голубоглазое племя, исконно проживавшее в Северной Европе, а религия, национальность и язык этого племени были исключительно благородны. После ряда безобидных ссылок на английских историков ХIХ в. и некоторых более утомительных экскурсов в исследования американских этнологов XX столетия этот культ надуманного тевтонизма раскрыл не так давно свою истинную природу, став идейной опорой послевоенного национал-социалистического движения в германском рейхе. Перед нами в данном случае вариант архаизма, который можно было бы назвать весьма впечатляющим, если бы он не был столь циничен. Великая европейская нация, пришедшая в современность в состоянии тяжкой духовной болезни, по-видимому, утратила веру в общую европейскую культуру, которая не смогла спасти ее, когда нация находилась на волоске от катастрофы. В своем отчаянной попытке выйти из исторического затруднения, предвещавшею унижения и ужасы, разочарованная и лишенная иллюзий Германия обратилась к своему собственному национальному прошлому, пытаясь в нем найти вдохновение для решительных действий. Без сомнения, этот путь вновь ведет во тьму того первобытного леса, из которого народ выбрался две тысячи лет назад [прим111].
В современном немецком архаистическом движении к вымышленной благодати древнего тевтонского племени есть некое сходство с китайским архаизмом в его стремлении к примитивной солидарности человека и его окружения. Однако в современной западной вариации тонкий китайский оценок грубо извращен простым животным инстинктом, инстинктом, который подсказывает детенышу кенгуру в зоопарке прятаться в материнскую сумку, когда людская толпа, уставившись на него, шумно выражает свое любопытство.
Есть и иная форма философского архаизма: это страстная тяга к природе, к «простой жизни». В западном обществе начиная со времен Жан Жака Руссо и Марии Антуанетты эта тенденция проявлялась в многообразии причуд и сумасбродств, невыгодно контрастируя с реакцией даосских мудрецов распадающегося китайского мира, устремлявших свое внимание к суровой простоте архаических деревенских общин, из которых и вышло китайское общество. Политический идеал даосских мудрецов опирался на крестьянскую общину. В скромной изолированной жизни общины искали они основы для своего понимания святости. Чжуанцзы говорил, что книги приносят империи значительно меньше пользы, чем местные традиции, которыми живут простые крестьяне.
Архаизм в искусстве
Струя архаизма в искусстве настолько знакома современному западному человеку, что он бессознательно принимает ее как нечто само собой разумеющееся. Среди искусств архитектура является наиболее доступным для всеобщего обозрения. Современная западная архитектура ко времени строительного бума оказалась во власти архаизма. Победа архаизма, определяющая господствующие черты современного городского ландшафта, разумеется, не представляет собой феномена, характерного только для современного западного общества. Если житель Лондона поедет в Константинополь, то, любуясь силуэтом города, он непременно отметит множество куполов, которые во времена оттоманского режима стали куполами мечетей, а раньше были символами православно-христианского универсального государства. Эти величественные строения сооружены по модели византийских церквей, которые когда-то отвергли привычные каноны греческой архитектуры, впервые объявив в камне зарождение нового, православно-христианского мира.
Если обратиться к периоду упадка эллинского общества, по отношению к которому западное и православное общества являются сыновними, и посмотреть, как распоряжался своим богатством и досугом утонченный император Адриан, окажется, что он очень увлекался украшением своей загородной виллы искусно изготовленными копиями шедевров эллинской скульптуры архаического периода (VII–VI вв. до н.э.). Поколение знатоков, слишком рафинированное, чтобы оценивать очевидное, и весьма чувствительное ко всему, что служило малейшим намеком на приближающуюся зиму, считало искусство эллинской скульптуры V в., периода его зрелости, чересчур самонадеянным и вместе с тем проникнутым болезненным предчувствием катастрофы. С другой стороны, архаический стиль обращался к утонченным умам поколения Адриана, возбуждая в них напряженную мысль, тогда как в простых душах он рождал ощущение лучезарного свежего утра, тем более что воспринимали они его в духоте спустившегося вечера. Эти два противоположных мотива, заставлявших предпочесть архаику классическому стилю, как нельзя лучше соответствовали эллинской виртуозности времен Адриана. Аналогичные соображения можно высказать по поводу искусства последних ступеней длинной и малоподвижной египетской истории.