Трагедия Учредительного Собрания
В роковой день 5 января столица была похожа на осажденный город. Так называемый Чрезвычайный штаб был создан большевиками за несколько дней до этого, и весь район вокруг Смольного подчинен распоряжениям ленинского соратника Бонч — Бруевича[197]. А весь район вокруг Таврического дворца находился под бдительным надзором большевистского коменданта Благонравова[198]. Сам дворец был окружен до зубов вооруженными войсками, кронштадтскими матросами, латышскими стрелками. Часть этих отрядов заняла позиции внутри здания. Все улицы, ведущие к дворцу, были отрезаны кордонами этих войск.
Мне нет надобности описывать это первое и единственное заседание Учредительного собрания. Невозможное обращение ленинских вооруженных бандитов с «избранными представителями народа» было много раз описано теми, кто пережили эти ужасные часы 5–6 января. Рано утром 6 января Учредительное собрание было разогнано грубой силой и двери Таврического дворца заперты на замок. А мирные толпы, собиравшиеся, чтобы выразить свою поддержку Учредительному собранию, были рассеяны пулеметным огнем.
После легко удавшейся большевикам победы над Учредительным собранием почти немедленно произошло убийство Шингарева и Кокошкина, бывших министров Временного правительства. Они не присутствовали на открытии Учредительного собрания, ибо находились под арестом в Петропавловской крепости. Поздно вечером 6 января их перевели в Мариинскую больницу, где они были помещены в отдельную палату, охраняемую солдатами. Ночью 7 января банда большевистских солдат и матросов вошла в палату под предлогом смены караула, и оба кадетских депутата, которые отдали всю свою жизнь служению свободе и демократии, были заколоты штыками в кроватях.
9 января в «Новой жизни» Максим Горький опубликовал замечательную статью о разгоне Учредительного собрания.
Открытие Учредительного собрания закончилось как трагический фарс. И ничего не произошло, что могло бы придать этому событию характер памятного решительного боя за свободу.
Лучшую и самую смелую речь произнес Церетели, лидер меньшевиков. Но эта речь не была в стиле того революционера Церетели, который во 2–й Думе разоблачал Столыпина[199]. Она была критическая и произнесена была с чувством, и тем не менее эта речь была только выражением лояльной оппозиции. Она напомнила мне стиль речей «либеральной оппозиции Его Императорскому Величеству» (кадеты) в мирные дни 4–й Думы. Было совершенно очевидно, что еще в начале ноября меньшевики отказались от революционной борьбы с большевистским «правительством рабочих и крестьян».
Что касается речи председателя Учредительного собрания Виктора Чернова, то я приведу о ней отзыв Марка Вишняка, секретаря Учредительного собрания и товарища Чернова по партии:
«Речь Чернова была выдержана в интернационалистических и социалистических тонах, порою не чуждых демагогии. Точно оратор умышленно искал общего языка с большевиками, в чем‑то хотел их заверить или переубедить, а не возможно резче отмежеваться и противопоставить им себя, как символ всероссийского народовластия. Это что не то.Не то, что хоть сколько‑нибудь могло импонировать, задать тон, удовлетворить хотя бы в скромной мере требованиям и ожиданиям исторического момента. То была одна из многих, будничных и ординарно — шаблонных речей, далеко не лучшая даже для Чернова».
Трудно обвинять Чернова в срыве Учредительного собрания. Он был мужественный человек и подобно многим другим людям того времени не был запуган направленными на них винтовками пьяных, обезумевших от ненависти солдат и матросов Ленина. Я думаю, что явный паралич воли, который так много способствовал катастрофе 5 января, имел глубокие психологические причины, которые действовали даже и на самых стойких демократов того времени. Во — первых, был широко распространен страх вызвать гражданскую войну, которая легко могла превратиться в контрреволюционную войну против демократии вообще. Затем не надо забывать, что большевики все еще рассматривались не больше чем крайне левое крыло социал — демократов. Идея, что «слева нет врагов», глубоко вкоренилась в сознание большинства революционной демократии. Большинству левого крыла казалось недопустимым, чтобы свобода могла быть растоптана теми, кто называл себя представителями пролетариата. Только «буржуазию» считали способной на это. И этим людям наибольшей опасностью казались не большевики, «окопавшиеся» в Смольном, а контрреволюционеры, теперь объединившиеся вокруг атамана Каледина на Дону на Юге России.
Если бы лидеры социалистов — небольшевиков знали правду о связи большевиков с Германией, они, без сомнения, действовали бы иначе. Но они не могли поверить этой «клевете» на «вождей русского рабочего класса».
Другим важным фактором в пользу Ленина была мистическая вера многих социал — демократов, и отчасти идеалистов христианского и кантианского толка, в то, что новая эра возникнет из безграничного страдания и кровавой «империалистической» войны и что человек «переродится». Многие считали, что в этом духовном перерождении Ленин сыграет главную роль. Я встречал многих просвещенных и гуманных людей, как, например, Иванова — Разумника[200], выдающегося социалиста — революционера, которые искренне в это верили.
В Финляндии
После разгона Учредительного собрания атмосфера в Петрограде стала невыносимой, и для меня было бесцельно здесь оставаться. Поэтому было решено, чтобы я уехал в Финляндию, пока положение несколько прояснится. Финляндия была тогда на пороге открытой гражданской войны. Власть была в руках финской социал- демократической партии, которую поддерживали большевистские солдаты и матросы Балтийского флота. Я был в контакте с группой в Хельсинки, которая всегда была в дружеских отношениях с социалистами — революционерами. Но чтобы попасть в Финляндию, нужно было получить разрешение от советских властей. Мы получили разрешение без особых затруднений для двух пассажиров, но проверка на вокзале железной дороги была очень строгая.
Мы решили сначала, что мне, пожалуй, было бы хорошо загримироваться, но, к счастью, передумали, представив себе, каково будет мое лицо после поездки на сильном морозе, а потом в натопленном вагоне. Решили рискнуть и ехать без грима.
В. Фабрикант[201], смелый и опытный конспиратор, предложил проводить меня в Хельсинки. Отсутствие грима спасло нам жизнь, потому что вагоны поезда были, действительно, так натоплены, что мое лицо стало бы похоже на картину художника — пуантилиста. Все шло хорошо, и, как во многих случаях раньше, мы не подозревали опасности в самые опасные моменты. Мы прошли пункт «красной проверки» без всяких неприятностей. И скоро приехали в маленькую уютную квартиру, принадлежавшую молодому шведу, где мы и должны были остаться жить. Тут было мирно и спокойно, но это спокойствие продолжалось недолго. Отвечая на призыв генерала Маннергейма[202], многие молодые люди, независимо от их политической принадлежности, бросали свою службу и присоединялись к антибольшевистским силам в северной части Финляндии. Я вспомнил беспомощность и пассивность всего образованного петербургского общества, а также и революционно — демократических кругов. И на меня производило глубокое впечатление свойственное финской интеллигенции национальное сознание. Мой хозяин объяснил нам политическое положение в этой казавшейся мирной столице. «Я скоро уеду на север, и тогда здесь, вероятно, никого не останется. Но мы сделали все необходимое для вас. Наши друзья будут ждать вас в окрестностях Або неподалеку от Ботнического залива». Это была моя следующая остановка.
Там я жил комфортабельно и все время был информирован обо всем происходившем в России и в Европе, так как мой хозяин, владелец молочной фермы, часто ездил в Хельсинки и привозил все новости. У меня было такое чувство, что он человек политически активный, и это предположение скоро подтвердилось довольно необычным образом.
Как‑то в конце февраля, за несколько недель до того, как германские войска пришли на помощь Маннергейму, ко мне, когда я был один, подошел мой хозяин и сказал: «Давайте поговорим по душам, хорошо?» — «Конечно». — «Вы знаете, что мы вели переговоры с Берлином о присылке войск. Часть германского высшего командования приедет сюда заранее и останется здесь. Это будет не так скоро, но мы должны были сообщить в Берлин, что вы здесь. Пожалуйста, не беспокойтесь, мне разрешено сказать вам, что ваша безопасность гарантирована и никто беспокоить вас не будет». — «Я глубоко благодарен вам за ваше гостеприимство, — сказал я, — но я остаться не могу. Мне невозможно было бы пользоваться германским покровительством. Пожалуйста, попросите г — жу Ю.[203]прийти ко мне немедленно. Я попрошу ее поехать в Петроград и устроить там все для моего возвращения в Россию».
Мой хозяин был, несомненно, в контакте со штабом Маннергейма, но он высказал полное понимание моей просьбы. «Я не согласен с вами, но я немедленно пошлю телеграмму г — же Ю.».
Когда г — жа Ю. пришла ко мне, я рассказал ей о своем положении. Через несколько дней она поехала в Петроград и вернулась со следующим сообщением:
— Ваши друзья просили меня отговорить вас от возвращения. Оно сейчас было бы бесцельно.
— Хорошо, — ответил я, — тогда я поеду самостоятельно. Пожалуйста, попросите ваших людей устроить мне поездку и сообщите, когда я могу ехать. Времени еще достаточно. Здесь остаться я не могу. Вы должны понять это, как понял мой хозяин.
Она сделала все, что я ее просил. Я был убежден, что каждый на моем месте поступил бы точно так же.