Глава 10 Всероссийская помещица Ивановна и ее двор
Итак, в тридцать семь лет герцогиня захудалой Курляндии стала российской императрицей. Сохранилось много исторических документов, по которым мы можем достаточно полно представить себе ее образ жизни, характер, привычки и вкусы. Приведу пример наиболее характерный. В 1732 году в Тайной канцелярии рассматривалось дело по доносу на солдата Новгородского полка Ивана Седова. Тот рассказывал: «Случилась Ладожеского полку салдатам быть на работе близ дворца Ея императорского величества и видели, как шел мимо мужик, и Ея императорское величество соизволила смотреть в окно и спрашивала того мужика, какой он человек, и он ответствовал: «Я – посацкой человек». – «Что у тебя шляпа худа, а кафтан хорошей?» И потом пожаловала тому мужику на шляпу денег два рубли». Эта заурядная бытовая сцена не привлекла бы нашего внимания, если бы речь шла о лузгающей семечки мещанке, купчихе, барыне. Но в данном случае речь идет об императрице, самодержице, события эти реальные, и происходили они в Петербурге, в императорском дворце. Естественно, ничего странного и предосудительного в описанном поведении Анны нет, но мелькнувший образ скучающей помещицы, которая в полуденный час глазеет на прохожих, вполне соотносим с Анной Иоанновной, в чьем характере проявлялось немало черт помещицы. Да вот только имением ее было не сельцо Ивановское с деревеньками Большое и Малое Алешино, а огромное государство.
Именно с такой помещицей Ивановной мы встречаемся в рассказе жены управляющего дворцовым селом Дединовым Настасьи Шестковой, которая каким-то образом попала во дворец Анны в 1738 году. По-видимому, императрица некогда знала Шестакову и вызвала ее к себе – так она не раз делала со своими знакомыми по «прежней», доимператорской жизни. Вечером ее привели в спальню государыни, и та «изволила меня к ручке пожаловать и тешилась: взяла меня за плечо так крепко, что с телом захватила, ажно больно мне было». Мужиковатость и сила были присущи Анне, о чем свидетельствуют и другие источники, да и стреляла она как заправский мужчина, не боясь ушибить плечико прикладом. «И изволила привесть меня к окну – продолжает Шесткова, – и изволила мне глядеть в глаза, сказала: «Стара очень, не как была, Филатовна…». И я сказала: «Уже, матушка, запустила себя: прежде пачкавалась белилами, брови марала, румянилась». И Ее величество изволила говорить: «Румяниться не надобно, а брови марай». И много тешилась и изволила про свое величество спросить: «Стара я стала, Филатовна?» И я сказала: «Никак, матушка, ни маленькой старинки в Вашем величестве!» «Какова же я толщиною – с Авдотью Ивановну?». И я сказала: «Нельзя, матушка, сменить Ваше величество с нею, она вдвое толще». Только изволила сказать: «Вот, тот, видишь ли!»
А как замолчу, то изволит сказать: «Ну, говори, Филатовна!» И я скажу: «Не знаю что, матушка, говорить, душа во мне трепещется, дай отдохнуть». И Ее величеству это смешно стало, изволила тешиться: «Поди ко мне поближе…»»
После этого совсем помертвевшую от страха и восторга Филатовну вывели из спальни императрицы. А утром Анна стала распрашивать ее, где она живет, чем занят муж, спросила: «А где вы живете, богаты ли мужики?» – «Богаты, матушка». – «Для чего ж вы от них не богаты?» Тут в первый раз Шесткова осмелела и ответила остроумно: «У меня… муж говорит, всемилостивейшая государыня, как я лягу спать, ничего не боюся и подушка в головах не вертится». Очень хороший образ: подушка вертится по ночам в головах только у тех, кто неспокоен, кто боится! «Скажи-ка, стреляют ли дамы в Москве?» – «Видела я, государыня, князь Алексей Михайлович (Черкасский) учит княжну стрелять из окна, а поставлена мишень на заборе» – «Попадает ли она?» – «Иное, матушка, попадает, а иное кривенько». – «А другие дамы стреляют ли?» – «Не могу, матушка, донесть, не видывала». Ни до, ни после императрицы Анны Иоанновны, безумно любившей стрельбу в цель, государственные деятели вроде канцлера князя Черкасского не обучали своих нежных дочерей пулевой стрельбе, а тут вдруг разом увлеклись! К нему бы это? А дело известное – пристрастия правителя в России становятся безумием светской черни!
Нравы помещицы, не особенно умной, мелочной, ленивой, суеверной и капризной, отразились в ходивших в обществе рассказах о том, как сурово она обращалась со своими фрейлинами – в сущности, высокопоставленными дворовыми девками: била их по щекам за плохой танец, а если они просили пощады, то отправляла их стирать белье на Прачечном дворе (он находился там, где теперь Прачечный мост через Фонтанку). Пока государыня была в спальне, фрейлины должны были сидеть в соседней комнате и, как дворовые девки, заниматься рукоделием, вязанием. Соскучившись, как пишет историк С.Н.Шубинский, Анна «отворяла к ним дверь и говорила: «Ну, девки, пойте!» – и девки пели до тех пор, пока государыня не кричала: «Довольно!»». Быть придворным и дворцовым служителем при Анне было непросто. В 1740 году Анна отправила указ Сенату, определивший судьбу известной семьи Милютиных: «Всемилостивейшие пожаловали Мы двора нашего комнатного истопника Алексея Милютина в дворяне и на оное дворянство дать ему диплом». Видно, хорошо топил печи Милютин, дров по утрам на пол с грохотом не бросал, долго поленья не растапливал, в топку не дул, дыму в палаты не запускал, к полуночи умел ловко и незаметно входить и тихо закрывать вьюшки, да так, чтобы и печь не выстудить, и государыню с Бироном угарным газом не отравить. В общем, большое искусство – есть за что дать дворянскую грамоту.
Иногда Анна требовала к себе гвардейских солдат с их женами и приказывала им плясать по-русски и водить хороводы, «в которых заставляла принимать участие присутствовавших вельмож».
Источники Шубинского о вышесказанном мне неизвестны, но они кажутся вполне достоверными, хорошо отражают образ жизни и личность государыни – «помещицы Ивановны». Десятки писем императрицы Анны, которые она несколько лет посылала в Москву к С.А.Салтыкову, расширяют наше представление о ней. Семен Андреевич – близкий родственник императрицы по матери – после событий 25 февраля 1730 года, где он вместе с гвардейцами сыграл такую важную роль в восстановлении самодержавия, сделал стремительную карьеру: уже 6 марта он был пожалован в генерал-аншефы, обергофмейстеры, действительные тайные советники и стал губернатором Смоленской губернии. Вскоре, после смерти 5 октября 1730 года дяди императрицы Василия Федоровича Салтыкова, Семен стал генерал-губернатором или, как тогда называли, главнокомандующим Москвы и российским графом. Именно Семена Андреевича, хоть и не отличавшегося умом и благонравием, зато беспредельно преданного, Анна, переехав в Петербург, оставила своеобразным вице-королем Москвы, чтобы он, как предписывала инструкция-наказ, все «чинил к нашим интересам и престережению опасных непорядков». И на протяжении многих лет императрица могла быть спокойна за свою вторую столицу – главнокомандующий Москвы был верен и надежен как скала. Она ценила его, писала ласковые письма и в 1735 году послала ему в подарок «чарку прадедушки нашего», то есть царя Михаила Федоровича. Но потом государыня узнала, что Салтыков ведет дела по Москве не так уж хорошо, злоупотребляет властью, много пьет, и в ее письмах к Салтыкову исчезли сердечность и родственное чувство, из-за чего тот очень убивался. Но все-таки долгое время Салтыков пользовался личной доверенностью императрицы (она часто писала ему: «И пребываю к Вам неотменно в моей милости») и с готовностью исполнял ее частные, порой довольно щекотливые, поручения. Свыше двухсот писем Анны к Салтыкову сохранилось в архивах, и они дают нам возможность более определенно говорить о внутреннем мире Анны, круге ее интересов. Ценность их повышается тем, что эти письма частного характера, шедшие не через официальные каналы, и они-то как раз и позволяют видеть нравы «всероссийской помещицы», писавшей к «приказчику» по делам своего лучшего «имения» – Москвы и «людишек», ее населявших. При этом хорошо видно, как императрица питается слухами, просит Салтыкова действовать не публично, «как возможно тайным образом истину проведать», «под рукой разузнать…». И это придает переписке особую ценность.
Читая письма государыни, можно подумать, что больше всего императрицу интересовали сплетни, слухи, матримониальные истории и, конечно, шуты, точнее – поиск наиболее достойных кандидатов в придворные дураки. 2 ноября 1732 года она писала: «Семен Андреевич! Пошли кого нарочно князь Никиты Волконского в деревню ево Селявино и вели роспросить людей, которые больше при нем были в бытность его тамо, как он жил и с кем соседями знался, и как их принимал – спесиво или просто, также чем забавлялся, с собаками ль ездил или другую какую имел забаву, и собак много ль держал, и каковы, а когда дома, то каково жил, и чисто ли в хоромах у него было, не едал ли кочерыжек и не леживал ли на печи… и о том обо всем его житии, сделав тетрадку, написать сперва «Житие князя Никиты Волконского» [и] прислать».
Князь Волконский принадлежал к родовитой знати. Его жена Аграфена Петровна (или – в дружеском кругу – Асечка) была урожденной Бестужевой, дочерью того самого Петра Михайловича Бестужева-Рюмина, которого так ловко вытеснил из сердца курляндской герцоги Анны Иоанновны Бирон. Вместе с мужем Асечка часто бывала у отца в Митаве, и Волконский, видимо, уже тогда обратил на себя внимание Анны своими причудами. После смерти Петра I Асечка испытала большие потрясения. С ней и ее кружком друзей, среди которых был Абрам Ганнибал, грубо расправился Меншиков: за вполне невинную болтовню их всех отправили в ссылку. Асечка оказалась в подмосковной деревне, а потом ее заключили в монастырь, где она и умерла в 1732 году. Как только Анна, приложившая свою руку к ужесточению заключения Асечки в монастыре, узнала о ее смерти, она предписала выведать, как же там, в своей деревне, поживает вдовец. После того как она потребовала от Салтыкова, чтобы он прислал так называемое «Житие» Волконского, последовало уточнение: «К «Житию» вели приписать, спрося у людей, сколько у него рубах было и по скольку дней он нашивал рубаху».
Интерес Анны к таким интимным сторонам жизни своего подданного понятен: она берет Волконского к себе шутом и не желает, чтобы он был спесив, грязен или портил воздух в покоях. Дело в том, что поиск шутов для Анны был делом весьма серьезным и ответственным. Так же были затребованы данные о поведении с детства Ивана Матюшкина: «Какое он имел с малолетства воспитание при отце и как содержан был». В ответе, присланном из Москвы в марте 1733 года, сказано о том, что интересовало госудыню: «Иван Иванович с малолетства при отце своем жил в великой неге и, когда станут обедать, за столом не резывал ничего: отец его или мать отрежат мяса или рыбы… и поставят перед ним».
«Дурак» – столь часто употребляемый термин – в прошлом и применительно к шутовству включал в себя нечто большее, чем констатация человеческой глупости. Дурак – это смешной человек, шут, обязанный развлекать царственную особу. Он должен быть прежде всего потешным, смешным, иметь какую-то свою забавную «роль», черту, особенность поведения. Если этого не было, то кандидата забраковывали. Именно поэтому мы читаем в одном из писем Анны к Салтыкову, что возвращает ранее вызванного из Москвы некоего Зиновьева, потому что он «не дурак». Правда, благодаря литературе мы привыкли к известному стереотипу: сидящий у подножия трона шут в форме прибауток кого-то «обличает и разоблачает». Конечно, доля правды в этом есть, но в реальности все оказывалось гораздо сложнее – шутов держали вовсе не для того, чтобы они «колебали основы». Шуты были непременным элементом института «государственного смеха», имевшего древнее происхождение, связка «повелитель – шут», в которой каждому отводилась своя роль, была традиционной и устойчивой.
Для всех было ясно, что шут, дурак, исполняет свою «должность», памятуя о ее четких границах. В правила этой должности-игры входили и известные обязанности, и известные права. Защищаемый древним правилом: «На дураке нет взыску», шут действительно мог сказать что-то нелицеприятное, но мог и пострадать, если выходил за рамки, установленные повелителем. Так, во время путешествия императрицы Елизаветы Петровны в Троицко-Сергиев монастырь ее шут принес в шапке ежа и показал его императрице. Еж высунул мордочку, а императрица, подумав, что это крыса, страшно испугалась. Шута немедленно схватили и «с пристрастием» допрашивали в застенке Тайной канцелярии, с какой целью он хотел напугать императрицу и кто «подучил» его совершить это государственное преступление.
В системе самодержавной власти роль такого человека, имевшего доступ к повелителю, была весьма значительна, и оскорблять шута опасались, ведь уместной шуткой он мог повлиять на принятие важного решения. Как повествуют «Анекдоты о шуте Балакиреве», в основе которых могли лежать реальные факты, «некто из придворных, совершенно без способностей, своими происками достиг, наконец, того, что Петр Великий обещал ему одно довольно важное место. Балакирев молчал до времени, но когда государь приказал придворному явиться к себе за решительным определением, то Балакирев притащил откуда-то лукошко с яйцами и сел на него при входе в приемную. Скоро явился придворный и стал просить шута, чтобы тот доложил о нем государю. Сначала Балакирев не соглашался, отговариваясь тем, что ему некогда; но потом согласился с тем, однако, условием, чтобы он тем временем посидел на его месте и до возвращения не сходил бы с лукошка. Придворный, ни мало ни думая, охотно занял место шута и уселся на лукошко, как ему было приказано. Балакирев же, зайдя в кабинет Петра, попросил царя заглянуть в прихожий покой. «Вот кому даешь ты видное место, государь! – заметил Балакирев, когда Петр Великий отворил дверь в прихожую. – Место, на которое я посадил его, ему приличнее и, кажется, по уму доступнее. Рассуди и решай!» И государь тотчас решил удалить от себя молодца, не умнее яйца». В другом случае, наоборот, речь шла о том, что шут своими средствами мог кого-то спасти. Согласно «анекдоту», «один из близких родственников Балакирева подпал под гнев и немилость царя. Государь отдал его под суд и уже готов был утвердить приговор онаго, как вдруг является Балакирев с грустным лицом и весь расстроенный. Государь, увидав причину прихода Балакирева, обратился к присутствующим и сказал: «Наперед знаю, зачем идет ко мне Балакирев, но даю честное слово не исполнить того, о чем он будет просить меня». Между тем Балакирев начал речь свою так: «Государь всемилостивейший! Удостой услышать просьбу твоего верноподанного: сделай такую милость, не прощай бездельника, моего родственника, подпавшего под твой гнев царский и ныне осужденного судом и законами!» – «Ах ты плут! – вскричал Петр – Каково же ты поддел меня? Нечего делать, я обязан не исполнить твоей просьбы и потому должен простить виновного…»».
Интересно, что Петр I, рьяно искоренявший все старомосковские обычаи, традицию шутовства сохранил и развил. Как и все его предшественники на троне, он проходит через русскую историю, окруженный не только талантливыми сподвижниками, но и пьяными, кривляющимися шутами, которые потешно, ради смеха государя и его окружения ссорились и дрались. А между тем распри шутов были нешуточные – борьба за милость государя тут шла между ними с неменьшим напряжением, чем в среде придворных. В этой борьбе все средства – кляузы, подлости, мордобой – были хороши. Что и веселило…
Конечно, шутов-дураков держали при дворе в основном для забавы, смеха. Так было и при Анне Иоанновне. Ей более всего нравились «пьесы», которые годами разыгрывали ее шуты, сплетничая и жалуясь друг на друга. Особенно ее развлекали свары и драки шутов. Г.Р.Державин вспоминал рассказ современника Анны Иоанновны о том, что, выстроив шутов друг за другом, императрица заставляла их толкаться, что приводило к драке и свалке. При виде этой неразберихи государыня и двор хохотали. О подобном же непритязательном развлечении писал и один свидетель-иностранец – человек, чуждый русской жизни. Он так и не понял всей сути потехи: «Способ, как государыня забавлялась сими людьми, был чрезвычайно странен. Иногда она приказывала им всем становиться к стенке, кроме одного, который бил их по поджилкам и чрез то принуждал их упасть на землю (это было представление старинного правежа. – Е.А.). Часто заставляли их производить между собою драку, и они таскали друг друга за волосы и царапались даже до крови. Государыня и весь ее двор, утешаясь сим зрелищем, помирали со смеху».
Но это не был просто смех, столь естественный для человека. Если бы нам довелось посмотреть на кривлянье шутов XVII–XVIII веков, послушать, что они говорят и поют, то многие из нас с отвращением отвернулись бы от этого, без преувеличения, похабного зрелища. И напрасно – все имеет свое объяснение. Его дал весьма удачно Иван Забелин, писавший о шутовстве XVII века как об «особой стихии веселости»: «Самый грязный цинизм здесь не только был уместен, но и заслуживал общего одобрения. В этом как нельзя лучше обрисовывались вкусы общежития, представлявшего с лицевой стороны благочестивую степенность и чинность, постническую выработку поведения, а внутри исполненного неудержимых побуждений животного чувства, затем, что велико было в этом общежитии понижение мысли, а с нею и всех изящных, поэтических, эстетических инстинктов. Циническое и скандальезное нравилось потому, что духовное чувство совсем не было развито». Важно заметить, что императрица Анна была ханжой, строгой блюстительницей общественной морали, но при этом состояла в незаконной связи с женатым Бироном. Отношения эти осуждались верой, законом и народом (последнее она достоверно знала из материалов Тайной канцелярии). Не исключено, что шуты с их непристойностями позволяли императрице снимать неосознанное напряжение. Шутовство – всегда представление, спектакль. Анна и ее окружение были большими охотниками до шутовских спектаклей, «пьес» шутов. Конечно, за этим стояло древнее восприятие шутовства как дурацкой, вывернутой наизнанку традиционной жизни, шутовское воспроизведение смешило зрителей до колик, но было непонятно иностранцу, человеку другой культуры.
Впрочем, суть не только в различии культур – шутов и в средневековой Европе было немало. Но XVIII век смотрел на это иначе. Шутовство в том безобразном виде, в котором оно пришло к русскому двору с древних времен, в канун надвигающийся эпохи Просвещения и относительной терпимости, отживало свой век даже в России. Не случайно при расследовании дела Бирона в 1741 году на него взвалили вину за разгул придворного шутовства, хотя в этом и других случаях он виноват только относительно – шуты и их проделки были утехой самой императрицы, вульгарной частью ее мира. Но здесь нам важно, что перелом в отношении к средневековому шутовству уже произошел, и мы хорошо видим из официального обвинения Бирону: «Он же, будто для забавы Ея величества, а в самом деле, по своей свирепой склонности, под образом шуток и балагурства, такия мерзкия и Богу противныя дела затеял, о которых до сего времени в свете мало слыхано. Умалчивая о нечеловеческом поругании, произведенном не токмо над бедными от рождения или каким случаям дальнего ума и разсудения лишенными, но и над другими людьми, между которыми и честной породы находились, о частых между оными заведенных до крови драках, и о других оным ученным мучительств и безстыдных мужеска и женска полу обнажениях, и иных скаредных между ними его вымыслом произведенных пакостях, уже и то чинить их заставливал и принуждал, что натуре противно и объявлять стыдно и непристойно». Может быть, в последнем весьма туманном отрывке идет речь о радостном придворно-шутовском событии, которым Анна Иоанновна с воодушевлением поделилась 2 сентября 1734 года с Салтыковым: «Да здесь играичи женила я князь Никиту Волконского на Голицыном»?
Словом, возвращаясь к шутам, скажем, что в первой половине тридцатых годов XVIII века при дворе императрицы сформировался целый «штат» шутов: шесть человек, двое иностранцев и четверо русских, да около десятка лилипутов – «карлов». Среди шутов были и старые придворные дураки, унаследованные от Петра I, и новые, благоприобретенные в царствование Анны. Самым опытным был «самоедский король» Ян д'Акоста, которому некогда царь Петр I подарил пустынный песчаный островок в Финском заливе. Петр часто беседовал с шутом по богословским вопросам – ведь памятливый космополит, португальский еврей Д'Акоста мог соревноваться в знании Священного писания не только с Петром, но и всем Синодом. Другой персонаж, неаполитанец Пьетро Мира (или – в русской, более непристойной редакции – «Петрилий» – или «Педрилло»), приехал в Россию в составе итальянской труппы в качестве певца и скрипача, но поссорился с капельмейстером Франческо Арайя и примерно в 1733 году перешел в придворные шуты. С ним Анна обычно играла в подкидного дурака, он же держал банк в карточной игре при дворе. Исполнял он и разные специальные поручения императрицы: дважды ездил в Италию и нанимал там для государыни певцов, покупал ткани, драгоценности, да и сам приторговывал бархатом.
Граф Алексей Петрович Апраксин был из знатной, царской семьи. Он был сыном боярина и президента Юстиц-коллегии времен Петра I Петра Матвеевича Апраксина, племянником генерал-адмирала Апраксина и царицы Марфы Матвеевны. Этот шут был проказником по призванию и, как о нем говорил Никита Панин, «несносный был шут, обижал всегда других и за то часто бит бывал». Возможно, за ревностное исполнение своих обязанностей он получал от государыни богатые пожалования.
Живя годами рядом, шуты, придворные и повелители становились как бы единой семьей, со своим укладом, обычаями, принятыми ролями, проблемами и скандалами. Отзвуки их порой доносятся сквозь время и до нас. Так, вдруг 23 апреля 1735 года Главная полицмейстерская канцелярия с барабанным боем разнесла по улицам «по всем островам» строгий именной указ российской императрицы Анны Иоанновны о том, чтоб к шуту Ивану Балакиреву в дом никто не ездил и его к себе никто «в домы свои не пущали, а ежели кто поедет к нему в дом или пустит к себе, из знатных – взят будет в крепость, а подлые будут сосланы на каторгу».
«Что за странный указ?» – подумаем мы. «Да ничего особенного, – сказал бы петербургский житель тех времен. – Видно, шут Ванька Балакирев прогневил матушку-государыню, надрался как свинья, а она – ой строга! – пьяных на дух не выносит». И верно – «епитимью» с Балакирева сняли ровно через месяц – 23 мая, когда милостивая к своим заблудшим овцам матушка-императрица повелела: «… К помянутому Балакиреву в дом знатным и всякого чина людям ездить позволить и его, Балакирева, в домы свои к себе пускать без опасения, токмо под таким подтверждением: ежели те, приезжающие к нему, Балакиреву, в дом, или он к кому приедет, и будет пить, а чрез кого о том донесено будет и за то оные люди, какого б звания ни был, будут жестоко штрафованы». Вся эта история напоминает расправу провинциальной помещицы со своим холопом Петрушкой, которого за пьянство посадили на неделю в «холодную», чтоб знал меру и при госпоже не появлялся в непотребном виде. Масштаб, правда, другой – делом Петрушки занялся бы приказчик, а дело царского шута вел столичный генерал-полицеймейстер Василий Салтыков. Но, когда нужно, грудью защищала императрица своего непутевого «члена семьи». В феврале 1732 года она писала в Москву Семену Салтыкову, что Балакирева обманул его тесть Морозов, не выдав ему обещанные в приданое две тысячи рублей. Анна велит «призвать онаго Морозова и приказать ему, чтоб он такия деньги Балакиреву, конечно, отдал, а ежели станет чем отговариваться, то никаких его отговорок не принимать, а велеть с него доправить». В другой раз долгое время при дворе разыгрывался еще один «спектакль» Балакирева. О нем писала Салтыкову императрица: «При сем посылаю вам бумажку: Балакирев лошадь проигрывает в лот и ты изволишь в Москве приказать, чтоб подписались, кто хочет и сколько кто хочет, и ты, пожалуй, подпиши, а у нас все пишут». Надо думать, что московские высшие чиновники как один подписались участвовать в лотерее, чтобы спасти лошадь царского шута. В шутовские «спектакли» Балакирева втягивались не только придворные, но и иерархи Русской православной церкви. Как-то Балакирев стал публично жаловаться на свою жену, которая отказывала ему в постели. Этот «казус» стал предметом долгих шутовских разбирательств, а потом Священный синод на своем заседании принял решение о «вступлении в брачное соитие по-прежнему» Балакирева со своей супругой. Пикантности всей ситуации придавал известный всем факт сожительства Бирона с Анной. О нем в обществе говорили почти так же открыто, как при дворе обсуждали беды Балакирева, при этом некоторые особо отмечали, что Бирон с Анной живут как-то уж очень скучно, «по-немецки, чиновно», и это вызывало насмешку.
Но вернемся к Ивану Емельяновичу Балакиреву. Столбовой дворянин, в молодости он попал в армию, служил в Преображенском полку. Ловкий и умный преображенец чем-то приглянулся при дворе и был зачислен в штат придворных служителей. Его шутки при дворе первого императора были увековечены в знаменитых «Анекдотах». Но Балакирев сильно пострадал в конце царствования Петра I, оказавшись втянутым в дело любовника царицы Екатерины Виллима Монса. Он якобы работал у любовников «почтальоном», перенося любовные записочки, что вполне возможно для добровольного шута. В 1724 году за связь с Монсом Балакирев получил 60 ударов палками и был сослан на каторгу в Рогервик. Подобные обстоятельства, как известно, мало способствуют юмористическому взгляду на мир. К счастью для Балакирева, Петр вскоре умер, Екатерина же Алексеевна, став государыней Екатериной I, вызволила с каторги верного слугу и определила его снова в Преображенский полк. Но военная служба у Балакирева не пошла. При Анне Иоанновне отставного прапорщика Ивана Балакирева окончательно призвали в шуты, и тут он и прослыл большим остроумцем. Достойно внимания то, что после смерти Анны, в 1740 году, Балакирев выпросился в отставку и до самой своей смерти в 1760 году уединенно жил в своей деревне. Окрестные помещики, наверное, не встречали более мрачного соседа – Балакирев свое отшутил…
Как уже сказано выше, каждый шут играл собственную, затверженную роль. Педрилло не только ездил в Италию за покупками для императрицы, но и разыгрывал свои «пиесы» с большой пользой для себя. Так, современник рассказывал, что однажды Бирон в шутку осведомился, не женат ли тот на козе, намекая на редкую уродливость его супруги. Шут радостно отвечал, что это «не только правда, но жена моя беременна и должна на днях родить. Смею надеяться, что Ваше высочество будете столь милостивы, что не откажетесь, по русскому обычаю, навестить родильницу и подарить что-нибудь на зубок младенцу». Бирон, смеясь, обещал заглянуть в дом шута. Через несколько дней шут объявил Бирону, что коза – его жена – благополучно разрешилась от бремени, и напомнил ему об обещании. Затем Анна, любившая такие шутки и следующее за ними обсуждение, послала всех придворных к роженице. Они увидели в постели шута и настоящую козу, украшенную бантами. Каждый поздравлял «супругов» и клал под подушку червонец «на зубок» новорожденному. Так у шута с козой быстро образовался неплохой капитал. В 1735 году по поручению Анны он написал тосканскому герцогу Гастону Медичи, слабоумному и бездетному правителю, о желании своей государыни приобрести «ваш самобольшой алмаз (у герцога был огромный бриллиант в 139,5 карата. – Е.А), о котором слава происходит, что больше его в Италии не имеется; ежели недорогою ценою оный продать намерены, то я вам купца нашел, ибо (правду вам сказать) я хочу малой прибылью попользоваться. Ее императорское величество намерена тот алмаз купить и деньги за оный заплатить, но изволит, чтоб я себя купцом представил и торговал». Не исключено, что все это было задумано для забавы очередной «пьесой» шута и возможной перепиской Педриллы с миланским дураком в короне.
История другого шута, Михаила Голицына, весьма трагична. Он был внуком знаменитого боярина князя Василия Васильевича Голицына – первого сановника времен царевны Софьи, жил с дедом в Пинеге, а потом был записан в солдаты. В 1729 году он уехал за границу. В Италии перешел в католицизм, женился на простолюдинке итальянке и потом вернулся с ней в Россию. Свою новую веру и брак с иностранкой Голицын тщательно скрывал. Но потом все стало известно, и в наказание за отступничество его взяли в шуты. Все могло случиться иначе, и Голицын попал бы в лучшем случае в монастырь. Однако до императрицы Анны дошли сведения о необычайной глупости Голицына. Она приказала привезти его в Петербург, на «просмотре» князь понравился государыне, и она 20 марта 1733 года сообщала Салтыкову, что «благодарна за присылку Голицына, Милютина и Балакиревой жены, а Голицын всех лучше и здесь всех дураков победил, ежели еще такой же в его пору сыщется, то немедленно уведомь». Его же несчастной жене-итальянке в чужой стране жилось нелегко. Анна справлялась о ней у Салтыкова, и тот поручил разведать о ней каптенармусу Лакостову. Каптенармус нашел женщину в Немецкой слободе в отчаянном положении – без денег, без друзей. Неизвестно, помогла ли ей Анна, но через год ее было велено привезти в Петербург и чтобы «явитца у генерала Ушакова тайным образом». Это было в сентябре 1736 года. С тех пор следы несчастной женщины теряются в Тайной канцелярии. Голицын благополучно жил при дворе и получил прозвище «Квасник» потому, что ему поручили подносить государыне квас.
Не все, конечно, подходили в шуты привередливой госпоже. Апраксину, Волконскому и Голицыну нужно было немало потрудиться, чтобы угодить ей. В «отборе кадров» шутов императрица была строга – обмана не терпела, и благодаря одному только княжескому титулу удержаться в шутах не представлялось возможным. Видно, что ни шуты, ни окруж<ающие, ни Анна не воспринимали назначение в шуты как оскорбление дворянской чести. И для графа, и для знатного боярина не считалось зазорным быть шутом или лакеем, выносящим горшки, – тоже ведь государева служба. Грань между шутовской и «серьезной» должностью была вообще очень тонкой – вспомним шутовского «князь-папу» думного дворянина, графа Никиту Зотова, который одновременно был и шутом при дворе Петра I, и начальником Ближней канцелярии – центрального финансового органа управления. Уместно припомнить и шутовского «князь-кесаря» князя Федора Ромодановского, долгие годы ведавшего страшным Преображенским приказом – политическим сыском…
Читая письма Анны, начинаешь понимать, что для нее подданные – государственные рабы, судьбой, жизнью, имуществом которых она свободно распоряжалась по своему усмотрению: «Изволь моим указом сказать Голицыной «Сурмленой глаза» (прозвище. – Е.А), чтоб она ехала в Петербург, что нам угодно будет, и дать ей солдата, чтоб, конечно, к Крещенью ее в Петербург поставить или к 10 января» (декабрь 1732 года). В другом письме от 8 февраля 1739 года читаем: «Прислать Арину Леонтьеву с солдатом, токмо при том обнадежите ее нашею милостию, чтоб она никакого опасения не имела и что оное чинится без всякого нашего гневу».
Из многих материалов видно, что Анну – человека переходной эпохи – неудержимо тянуло прошлое с его милыми для нее привычками, нравами. Это был мир так называемой «царицыной комнаты». Известно, что в Кремле царица имела свой двор: штат верховых боярынь, мам царевичей и царевен, казначеев, комнатных псаломщиц, чтиц, боярышень-девиц, сенных девиц, которые постоянно жили в комнатах царицыной части дворца. С ними рядом находились постельницы, комнатные бабы-лекарки. На самом низу служилой лестницы располагались дурки-шутихи, уродки, старухи-богомолицы, девочки-сиротинки, дети-инородцы (калмычки, арапки, грузинки). В таком мире Анна жила при дворе матушки Прасковьи Федоровны, и, по некоторым сведениям, Петр, каждый раз приезжая в Измайлово, брезгливо разгонял по лестницам и закоулкам дворца целую стаю убогих и калек.
Став императрицей, Анна стала постепенно возрождать в Петербурге «царицыну комнату». Конечно, в полном объеме это сделать было невозможно – времена московских теремов прошли, но какие-то элементы «комнаты» появились и при императорском дворе в 1730-е годы. Старые порядки появлялись как бы сами собой, как ожившие воспоминания бывшей московской царевны, разумеется, с новациями, которые принесло время. По документам можно проследить, как Анна собирает по кусочкам свою «комнату», выписывая из Москвы, из монастырей всеми забытых, но памятных ей, Анне, старушек-матушек, приживалок прежнего Измайлова. Одновременно идет, как уже сказано выше, тщательная селекция шутов, выписываются из разных мест новые персонажи: «Отпиши Левашову (тогда главнокомандующий русскими войсками в Персии. – Е.А.), чтоб прислал 2 девочек из персиянок или грузинок, только б были белы, чисты, хороши и не глупы». Это из письма Семену Салтыкову в 1734 году. При дворе появляются две «тунгузской породы девки», отобранные у казненного иркутского вице-губернатора Андрея Жолобова. В 1738 году С.А.Салтыков получил указ найти несколько высокорослых турок для исполнения обязанностей гайдуков на каретах. К письму была приложена «мера, против которой, как лучше возможно выбрать надлежит, чтоб меньше оной не были». В 1732 году императрица пишет Салтыкову: «По получении сего письма пошли в Хотьков монастырь и возьми оттудова матери безношки приемышка мальчика Илюшку, дав ему шубенку, и пришли к нам на почте с нарочным салдатом, также есть у Власовой сестры тетушки сын десяти лет… и его с Илюшкой пришли вместе».
Как и у матушки-царицы Прасковьи Федоровны, у Анны появились свои многочисленные приживалки и блаженные с характерными и для прошлого, семнадцатого века прозвищами: «Мать-Безножка», «Дарья Долгая», «Девушка-Дворянка», «Баба-Катерина». Воспоминаниями о безвозвратно ушедшем измайловском детстве веет из писем Анны к Салтыкову. Императрица собирает как-то ей памятные с детства вещицы, даже проявляет интерес к истории. В октябре 1732 года она пишет Салтыкову: «Спроси у князя Василья Одоевского, нет ли у него в казенных (кладовках. – Е.А.) старинных каких книг русских, и которыи прежних государей, чтоб были в лицах, например о свадьбах или о каких-нибудь прочих порядках». В другой раз она требует прислать к ней «портрет поясной сестры царевны Прасковьи Иоанновны», письма «матушки» и сестер, хранившиеся в Кабинете. Со смерти матери царицы Прасковьи Федоровны прошло уже много лет, бесчисленные обиды, которые претерпела Анна от матери, о которой известно, что перед смертью она чуть было не прокляла дочь, и недоразумения забылись, и, как каждый человек, Анна грустит и вспоминает безвозвратно ушедшее прошлое: «Слышала я ныне, что у царевны Софьи Алексеевны в Кремле и в Девичьем монастыре были персоны моего батюшки, также и матушки моей поясныя, а работы Виниюсовой, а матушкин портрет в каруне (короне. – Е.А) написан». Анна просит Салтыкова его найти: «Мне хочется матушкин патрет достать».
Императрица хотела найти людей, памятных ей из детства, знавших ее и родителей, а потом куда-то исчезнувших. Так, в июле 1734 года Анна предписывает найти и прислать к ней Аксинью Юсупову, «которая жила у матушки». Если эти люди умерли или были уже стары, то просила подобрать замену: «Поищи в Переславле из бедных дворянских девок или из посадских, которая бы похожа была на Татьяну Новокрещенову, а она, как мы чаем, уже скоро умрет, то чтобы годны ей на перемену; ты знаешь наш нрав, что мы таких жалуем, которыя бы были лет по сорока и так же б говорливы, как та, Новокрещенова, или как были княжны Настастья и Анисья Мещерская». Умение говорить без перерыва, рассказывать сказки и байки, талантливо пересказывать сплетни очень ценила скучавшая от безделья Анна, природное любопытство и склонность к сплетням отмечал даже заезжий иностранец Фрэнсис Дэшвуд. В 1734 году, предписывая забрать у княгини Вяземской некую девку, которой приказано от имени императрицы успокоить, «чтоб она не испужалась… я ее беру для забавы, как сказывают, она много говорит». Впрочем, не всякого человека из прошлого Анна была готова встретить с распростертыми объятиями. В <