Населяя Восточную Европу. Часть I: Варвары в древней истории и современной этнографии 3 страница
Гиббон покинул Рим, ошеломленный его былой славой, и это позволило ему расставить по местам всех варваров Европы, выстроив их по отношению к неоспоримому центру цивилизации. Гердер в 1769 году покинул Ригу, отправившись через Балтийское море и Ла-Манш во французский Нант; оттуда он позже поехал в Париж. Таким образом, он совершил путешествие от крайней оконечности Восточной Европы к самому сердцу Европы Западной. Однако его описание этой поездки, «Журнал моего путешествия в 1769 году», целиком посвящено Восточной Европе, которую Гердер оставлял позади, так что действие развивалось в направлении, прямо противоположном самому путешествию. Уже в первой фразе записок слышна растерянность, которую подчеркивает путаница во времени из-за использования в России другого календаря: «23 мая / 3 июня я выехал из Риги и 25 мая / 5 июня пустился по морю сам не знаю куда»[788]. Большую часть своей остальной жизни Гердер провел в гетевском Веймаре, но представление о Восточной Европе, рожденное в Риге и сформулированное в дневнике 1769 года, навсегда осталось с ним. Гиббон расселял варваров по их отдаленным уголкам с великолепной снисходительностью, а нередко и с иронией прекрасного стилиста. Гердер во время своего морского путешествия писал о тех же самых варварах с живым интересом и бурным восторгом в стиле, который вскоре стал известен как Sturm und Drang. Он втиснул древних варваров в этнографическое настоящее, даже в будущее, созданное его неистовым воображением. В конце концов двадцать лет спустя они обрели покой, найдя свое место в обширной схеме «Идей к философии истории человечества» в части IV (книги XVI, раздела IV), озаглавленной «Славянские народы». Для Гиббона славяне как персонажи древней истории были немногим лучше бобров, а может быть, в чем-то и хуже. У Гердера славяне вызывали увлечение и восторг, а их особенности и характер можно было постигнуть с помощью новых наук — этнографии и фольклористики.
Сильнейшее влияние на путевой журнал 1769 года оказала сама Балтика, и начинался он размышлениями о Севере, как он представал его воображению со стороны моря: «Холодный Север кажется здесь колыбелью морских чудовищ, вроде варваров, людей-великанов и опустошителей мира». У Гердера, чей интеллектуальный компас указывал в этот момент на север, в одном ряду стоят понятия, взятые из древней истории и из мифов о чудовищах. Однако как только он пускается в древнюю историю глубже, его ориентация в географическом пространстве немедленно нарушается: «Были ли Vagina hominum Север или Юг, Восток или Запад?» В ответ Гердер предлагает метафору, навеянную мореплаванием, — идею двух «потоков» первобытного распространения культуры. Один из них шел с Востока в Грецию и Италию, неся с собой «музыку, искусство, науки и мораль». Другой шел «через Север из Азии в Европу» (то есть по тому же пути, которым следовал сам Гердер, плывущий из Риги в Нант), создавая беспорядочную картину неравномерного развития[789]. Он думал о Риге, которую покинул и куда надеялся когда-нибудь вернуться, чтобы создать там национальную школу и «превратить естественного в своей дикости Эмиля, как его описал Руссо, в дитя ливонского народа». Дикость Эмиля была ему дорога как признак естественности, но для Ливонии он приуготовлял именно программу цивилизации:
Сегодня все нужно соотносить с политикой; это необходимо и мне с моими планами! Моя школа будет бороться с роскошью и за улучшение нравов! Она должна будет приблизить наш язык и образование к вкусам и утонченности нашего века, не дать оставаться позади. Следовать примеру (nachzueifern ) Германии, Франции и Англии! Нести честь и образованность знати! Стать надеждой Польши, России и Курляндии![790]
Слова о следовании примеру, улучшении нравов и отставании ясно показывают, что для автора существовала шкала относительного развития. Географический центр будущего развития Гердер помещал в Риге, которая представлялась ему пограничным пунктом между Германией, Францией и Англией, с одной стороны, и Польшей, Россией и Курляндией — с другой, то есть он призывал следовать примеру Западной Европы, тем самым признавая ее превосходство; одновременно эта школа должна была стать маяком надежды для Восточной Европы. Пока его корабль плыл на запад, оставляя Восточную Европу позади с географической точки зрения, Гердер твердо решил, что в культурном отношении она «оставаться позади» не должна.
«Я проплывал мимо Курляндии, Пруссии, Дании, Швеции, Норвегии, Ютландии, Голландии, Шотландии, Англии, Нидерландов, направляясь во Францию», — писал Гердер, обозначая на карте свой балтийский маршрут. «И вот некоторые мои морские мечты (Seetraüme ) политического свойства». Мечты, содержание которых он далее излагает, были плодом его размышлений о будущем, ибо как раз в этот момент Гердер достиг северо-западной оконечности Европы и, оглянувшись, внезапно увидел самую живописную картину Восточной Европы из всех, созданных в XVIII веке:
Какой вид откроется с северо-запада на эти области, когда однажды их посетит дух цивилизации (Kultur )! Украина станет новой Грецией: прекрасное небо, под которым живет этот народ, его веселая жизнь; его музыкальность; его плодородная почва и так далее, проснутся однажды: из множества мелких диких народностей, которыми когда-то были и греки, родится утонченная (gesittete ) нация: ее границы раздвинутся до Черного моря и далее по всему миру. Венгрия, эти новые народы, а также области Польши и России составят новую цивилизацию (Kultur ); с северо-запада этот дух распространится по Европе, которая объята сном, и сделает ее полезной (dienstbar ). Все это лежит впереди и должно однажды совершиться; но как? когда? кем?[791]
Таковы были масштабы морских мечтаний Гердера; он смотрел с Балтики, и взгляд его простирался до самого Черного моря, охватывая всю Восточную Европу. Увлекшись ассоциациями, он использовал для создания образа Восточной Европы «множество мелких диких народностей», а также Украину, Венгрию, Польшу и Россию. В своем воображении Гердер объединил все эти части общим немецким понятием Kultur. Украина, которая, по мнению Гиббона, еще оставалась «в естественном состоянии» и была соблазнительной добычей для завоевателя, для Гердера — центр этой новой цивилизации; ее народ «весел» и «музыкален», ему недостает лишь «утонченности». Он говорил о наступлении новой эры, предрекая будущее Восточной Европы на тысячу лет вперед. Однако при всем его энтузиазме, агентом цивилизации был для него дух Северо-Запада или, скорее, Западо-Севера, глядевший на Восточную Европу глазами самого Гердера, стремящегося сделать ее «полезной».
Наконец, почти в самом конце своего путешествия во Францию, Гердер обращается к особому случаю — Российской империи, подданным которой он был на протяжении пяти лет. Подобно другим философам-просветителям, он размышляет, принесут ли законодательные планы Екатерины «истинную цивилизацию» в Россию. «В чем состоит истинная цивилизация?» — спрашивает он и отвечает: «Не только в даровании законов, но и в воспитании нравов». Сделав эту традиционную оговорку, Гердер задумывается, какие именно законы подойдут для России, отвергая проекты «законодательных умов» (gesetzgeberische Köpfe ) Англии, Франции или Германии, а также пример Древней Греции и Рима. Законы для России должны быть вдохновлены Востоком, и лишь тогда они будут соответствовать «характеру, многочисленности и разнице в уровнях (Stufe ) ее народов». Подчеркивая разницу «уровней», на которых находятся народы России, Гердер подходит к созданию для Восточной Европы самой, быть может, изощренной шкалы относительного развития, существовавшей в его столетии. Россия в целом и находилась на низком уровне развития, но и внутри нее Гердер выделял «развитые, частично развитые и дикие области». Эти степени развития ложились в основу географической схемы: «Дикие народы на границах империи; полуцивилизованные внутри самой страны и цивилизованные на морском побережье. Использование (Gebrauch ) Украины. Смотри вышеизложенный план»[792]. Загадочные слова об «использовании Украины» выставляли и эти его цивилизационные предсказания в несколько ином свете. Упомянутый «план» предполагал использовать Украину, ее «музыкальность», а главным образом — ее «плодородную землю», сделать ее сельскохозяйственно «полезной», поставить на службу своим политическим замыслам, отчего разные части России достигнут общего уровня развитости.
Согласно Гердеру, «законодательные умы» стран Западной Европы не могли помочь России; мало того, взявшись за подобную задачу, эти страны поставили бы под угрозу собственную цивилизацию: «Один из величайших торговых народов, например английский, взбудоражит другой, дикий народ и тем самым разрушит и самого себя — и этим диким народом может оказаться Россия!» Взбудоражив Россию, можно было спровоцировать «людское наводнение». Гердер указывал на закат и падение Римской империи: «С Римом и варварами было нечто подобное: там, как говорят в простонародье, долго бурлило (munkelte ), а в наше время будет бурлить еще дольше, но затем взорвется еще внезапнее»[793]. Гердер перенес историю падения Рима в современность, точнее, превратил ее в предсказание будущего; при этом изменились ее географические координаты, и теперь Западная Европа ожидала вторжения варваров, а Восточная Европа была источником этого людского потопа.
По своей пророческой загадочности высказывание Гердера может сравниться в XVIII столетии лишь со словами Руссо, предсказавшего в «Общественном договоре», что татары покорят Россию, став «ее — и нашими повелителями». Подобно Руссо, Гердер с некоторым сомнением относился к цивилизации, а потому был, видимо, готов поверить, что ее могут победить варвары, мелкие дикие народности, новая цивилизация. Гердер считал, что слава французской культуры осталась в прошлом: «Век Людовика миновал; а значит, и век Монтескье, д’Аламбера, Вольтера, Руссо: нам остались лишь обломки». Наивысшим доказательством литературного застоя для Гердера была «Энциклопедия» Дидро, показывавшая, что французы неспособны более к оригинальному творчеству[794]. Однако путь его лежал именно во Францию, и прежде чем закончить свой путевой журнал, он бросает прощальный взгляд на Россию, стараясь разглядеть ее будущее.
«Великая императрица!» — восклицает он, обращаясь к ней напрямую, подобно многим другим философам; вслед за ними, он без колебаний заявляет ей, что все ее усилия по кодификации законодательства просто неверны (unrecht ). Она не смогла понять сущность и последствия деспотического правления в России. «Великая императрица!» — восклицает он вновь и вопрошает: «Где же теперь Монтескье?!», найдется ли сегодня «второй Монтескье»? В своей работе о Гердере и России Конрад Биттнер утверждает, что этим вторым Монтескье, который сумеет создать законы, соответствующие российскому духу, Гердер считал себя самого[795]. Действительно, в 1760-е годы, наверное, едва ли не каждый философ, от почтенного Вольтера в Ферне до юного Гердера в Риге, воображал себя собеседником и советником Екатерины. Казанова обсуждал с ней в 1765 году в Петербурге реформу календаря; в 1767-м Лемерсье приехал с намерением реформировать все остальное. В 1765 году Гердер написал хвалебную оду Екатерине и в 1767 году получил приглашение оставить преподавание в Риге и стать школьным инспектором в Петербурге[796]. Была, конечно, огромная разница между приглашением в Россию такой всемирной знаменитости, как Руссо в 1766 году, и приглашением молодого, подающего надежды учителя. Как бы там ни было, Гердер предложение отклонил и пробыл в Риге до 1769 года, когда он окончательно покинул Российскую империю. Эта упущенная в 1767 году возможность наводит, однако, на мысль, что Гердер, как и многие другие философы, предпочел, чтобы его восторженный интерес к России оставался платоническим. Действительно, наибольшего накала он достиг, когда сам Гердер уже был на пути во Францию.
В 1769 году Гердер писал из Нанта в Ригу, чтобы заказать книги о России, в частности немецкое издание «Петра Великого» Вольтера, и чтобы узнать об успехах Екатерины в деле кодификации законодательства[797]. Интересы его, однако, смещались от политической жизни России к славянской этнографии и фольклору. Много лет спустя, в 1802 году, за год до смерти, он на какое-то мгновение вернулся к российским фантазиям предыдущего поколения. В выражениях, поразительно напоминающих письма Вольтера и беседы Дидро, Гердер сожалеет, что Петр выбрал местом для своей новой столицы Санкт-Петербург, а не Азов. «Ведь облик России был бы совсем другим!» — вздыхает он. Российская столица в Азове пользовалась бы всеми преимуществами «прекрасного климата, удачно располагаясь в устье Дона, в самом центре империи, так что монарх мог бы располагать своими европейскими и азиатскими провинциями как правой и левой рукой». Всем этим Петр пожертвовал ради возможности через Санкт-Петербург «включиться в мелкую торговлю маленькой Западной Европы (des kleinen westlichen Europa )»[798]. В этом изложении Западная Европа выглядит чем-то мелким и незначительным, потому что для Гердера она стала понятием относительным и с политической, и с философской точки зрения.
«Разбуженная после долгого тяжелого сна»
В 1770-е годы в научные интересы Гердера входили проблемы и языка, и древней истории. В 1772 году он написал «Опыт о происхождении языка», а в середине того же десятилетия — сочинение под названием «Древнейший документ человеческого рода». Его интерес к происхождению и всякой древности вообще развивался в контексте нарастающего увлечения фольклором, отмеченного в 1778 и 1779 годах выходом в свет его сборников народных песен. Гердер был отцом-основателем этой дисциплины, и значение его работ не ограничивается восточноевропейским фольклором. Однако именно после работ Гердера и вплоть до нашего времени народы Восточной Европы особенно привлекают фольклористов. В работе 1777 года Гердер рассматривает народные песни как своего рода ключ к созданию «карты человечества», новой фольклорной географии, особенно подчеркивающей тему отсталости:
Все неразвитые народы поют и торгуют; они поют о том, чем торгуют, и о своих торговых сделках. Эти песни — архив народа («das Archiv des Volks »), сокровищница их науки и религии, их теогонии и космогонии, деяний их предков и событий их истории[799].
Фольклор для Гердера был той точкой, в которой подобные народы переходят из неразвитого прошлого в этнографическое настоящее; архив каждого народа — его этнографический паспорт. Что же это за народы? Гердер обозначает сферу интересов фольклористики: «В самой Европе есть ряд народностей, не использованных, не описанных с этой точки зрения. Эсты и летты, венеды и славяне, поляки и русские, фризы и пруссы»[800]. Очевидно, что большая часть той работы (то есть использования и описания), к которой Гердер призывает своих современников, приходилась на Восточную Европу. Тем не менее сам список выглядел довольно любопытно: национальные и региональные, древние и современные этнографические обозначения в нем были смешаны. Для Гердера славяне еще не включали автоматически поляков и русских. В рамках гердеровского подхода к фольклору менялись сами категории анализа.
Свой первый сборник народных песен Гердер издал в 1778 году, в год смерти Руссо. Несомненно, что, предлагая в 1769 году объявить Эмиля сыном ливонского народа, Гердер отдавал тем самым дань уважения Руссо; в их концепциях национальной культуры и национальной самобытности немало общего. В своих «Соображениях» Руссо предлагал Польше создать национальные институты, дабы «воспитать дух, характер, вкусы и нравы» поляков. Он требовал сохранения «древних традиций» и даже «введения некоторых новых, подходящих для поляков», дабы они могли объединиться в сознании своей национальной самобытности[801]. Интерес Руссо к древним обычаям вполне согласовывался с фольклорными увлечениями Гердера, но предложение ввести новые традиции (то есть, иначе говоря, традиции нетрадиционные) лишь подчеркивает цель, которую Руссо видел в том, чтобы воспитать ощущение национальной общности. Для Гердера самобытность народа заключалась в его фольклоре, его древних традициях, его историческом архиве, через который ее можно определять и изучать. Этнографический же подход Гердера направлен не на воспитание самобытности народов, а на то, чтобы распознать их и нанести на «карту человечества». Руссо хотел, чтобы название «Польша» стало неизгладимым национальным символом, надежно запечатленным в сердцах поляков; Гердер удалил поляков из своей научной схемы незадолго перед тем, как сама Польша была стерта с карты Европы. Делая акцент на языке, древней истории, этнографии и фольклоре, он открыл такой методологический угол зрения, под которым Польша растворялась в общей массе славян. Мастерское владение «архивами» позволяло Гердеру произвольно выбирать аналитические категории.
В 1776 году Гердер обосновался в Веймаре, превращавшемся в одну из культурных столиц Западной Европы. Именно в Веймаре в 1780-х годах были созданы «Идеи к философии истории человечества»; первая часть вышла в 1784 году, четвертая — в 1791-м. Последние тома Гиббона вышли в 1788 году, так что два эпических труда создавались в одно и то же время. Кроме того, они во многом посвящены одному и тому же предмету. Рассмотрев в первых двух частях такие материи, как земля, природа человека, разновидности рода человеческого, происхождение языка, науки, искусства и религии, в третьей части Гердер обратился к древней истории, в особенности к грекам и римлянам. В начале четвертой части речь идет о варварах в древней истории, о «северных народах древнего мира». Это были «варварские и бездомные народы», «остатки» которых можно и сейчас обнаружить в горах или недоступных местностях, «где и сейчас их древний язык и некоторые сохранившиеся старинные обычаи едва ли не напоминают об их корнях». Предприимчивому этнографу редко представлялись такие возможности, но следы более общего характера исследователь культуры мог наблюдать и у себя дома, скажем — в Веймаре. Дело в том, что, куда бы они ни двигались, северные варвары «несли с собой вандало-готско-скифско-татарский образ жизни, отпечатки (Merkmale ) которого во многом еще видны в Европе»[802]. Поиски скифских отпечатков и татарских следов в XVIII столетии были, конечно, неотделимы от изучения древней истории Восточной Европы.
В следующих разделах Гердер рассматривает, во-первых, басков, гэлов (Gaels ) и кимвров; во-вторых, финнов, леттов и пруссов; в-третьих, германские народности; в-четвертых, славян. Венгры упоминались рядом с финнами, однако Гердер предсказывает, что из-за смешения и взаимопроникновения с другими языками венгерский вскоре окажется на грани исчезновения. В результате такого пророчества Восточная Европа оставалась регионом почти исключительно славянским, географические границы которого Гердер обозначил следующим образом: «от Дона до Эльбы, от Балтики до Адриатики». Описание региона через его реки вело к постепенному растворению его национальных границ, что позволяло Вольтеру в XVIII веке говорить о всеохватной Российской империи, а Черчиллю в XX веке — о монолитном Советском блоке. В представлении Гердера такое разрушение границ вело к возникновению этнически единообразного региона, «чудовищного пространства, которое еще и в наши дни заселяет в Европе по большей части одна-единственная нация»[803]. Когда же Гердер обращается к вопросам этнографии, разделение между древней и новой историей исчезает.
«Они любили земледелие», — пишет Гердер о славянах, изображая их в окружении «стад» и «хлебов», но признавая в то же время и торговый элемент их экономической жизни, предопределенной географическим положением. Хотя формально Гердер относит славян к северным варварам, его география недвусмысленно помещает их в Восточной Европе, между Европой и Азией: «На Днепре они построили Киев, на Волхове — Новгород, и оба эти города вскоре стали цветущими торговыми городами, соединявшими Черное море с Восточным и переправлявшими товары Востока (Morgenwelt ) в Северную и Западную Европу». Живя в Германии, славяне участвовали в ее хозяйственной жизни, работая на рудниках, обрабатывая металл, «сажали плодовые деревья и, как того требовал их характер, вели веселую, музыкальную жизнь». Гердер превозносил «музыкальность» славян еще за двадцать лет до того, в своем путевом журнале 1769 года; теперь он сам слагает гимны-фантазии, воспевая в них славянские народы. «Они были милосердны, — утверждает Гердер, — гостеприимны до расточительства, любили сельскую свободу, но были послушны и покорны, не жалуя разбоя и грабежей». Естественно, их порабощали и угнетали, особенно германцы, так что «остатки славян в Германии напоминают теперь то, что сделали испанцы с обитателями Перу»[804]. В представлении Гердера славяне оказывались мирным и свободолюбивым народом, народом-жертвой; напротив того, у Гиббона в книге, вышедшей тремя годами ранее, они вооружены отравленными стрелами и сажают своих пленников на кол, избивают их дубинами, сжигают их и сдирают с них заживо кожу.
Древняя история славян предоставляла обширное поле для творческой фантазии XVIII века. Воображение Гердера несло его через века от древности к настоящему и дальше в будущее, провозглашая очередное удивительное пророчество:
Но колесо переменчивого времени вращается неудержимо, и поскольку славянские нации по большей части населяют самые прекрасные земли Европы, то когда все эти земли будут возделаны (а иного и представить себе нельзя, потому что законодательство и политика Европы со временем будут все больше поддерживать спокойное трудолюбие и мирные отношения между народами, и даже не смогут поступать иначе), то и вы тоже, столь глубоко павшие, некогда столь трудолюбивые и счастливые, пробудитесь однажды после долгого тяжелого сна, сбросите с себя цепи рабства, станете возделывать принадлежащие вам прекрасные области — от Адриатического моря до Карпат, от Дона до Влтавы — и отпразднуете на них свои древние торжества спокойного трудолюбия и торговли[805].
Одна из необычных особенностей этого пророчества — в переходе на множественное число второго лица, от антропологического анализа к прямому обращению, так что Гердер пророчествует перед самими славянами. Этот грамматический сдвиг происходит так резко и неожиданно, что переводчики иногда оставляли его без внимания и передавали вы как они [806]. Вольтер писал письмо Екатерине, Руссо обращался к своим «храбрым полякам», Гердер же использовал обе модели, сначала в своих записках 1769 года, взывая к «великой императрице», а потом, в 1791 году, в четвертой части «Идей», объявляя свои пророчества всем славянским народам. Жанр просветительского обращения доведен до своей крайней степени, охватывая одним махом, в одном вы , всю Восточную Европу от Адриатики до Карпат, от петровской крепости на берегах Дона до пражских шпилей на Влтаве. Если в путевом журнале он представлял себя вторым Монтескье, то теперь он видел себя вторым Руссо, призывающим славян к пробуждению и освобождению, возвращающим им их древние празднества.
В 1769 году Гердер предвидел большие перемены в Восточной Европе, уже не опасные для западноевропейской цивилизации. Славяне, полагал он, вернутся к своим старинным обычаям и мирному прошлому, так что их древняя история, сохранившаяся в фольклоре и открывшаяся благодаря этнографии, суждена им и в будущем. В заключении раздела, посвященного славянским народам, Гердер поручает их заботам, таким как он сам:
Поскольку в разных странах созданы полезные, превосходные труды по истории славянского народа, то остается пожелать, чтобы их пробелы были восполнены из других источников, чтобы исчезающие остатки славянских обычаев, песен и сказаний были собраны и чтобы, наконец, была создана «целостная картина этого племени» (Völkerstamm ), чего настоятельно требует общая картина человечества[807].
Гердер только что пророчил славянам чудесное будущее, основанное на их древнем укладе, но теперь, когда он настаивал на этнографическом изучении этого уклада, явно подразумевалось его неминуемое вымирание. Взаимоисключающие альтернативы (вымирание и возрождение) смешиваются, разница между ними размывается во всепоглощающем научном стремлении поместить славян на «карте человечества» в сознании Просвещения.
В своих «общих размышлениях» Гердер предлагал читателям осознать свое собственное географическое положение: «Взгляните направо, на восток, и вы увидите чудовищные вершины, называемые Азиатской Татарией». Немецким читателям предлагалось бросить взгляд направо, по ту сторону Восточной Европы, совершить воображаемый скачок и увидеть из Веймара вершины Татарии. Далее Гердер предлагает представить географию Азии и Северной Европы как «снижающуюся под уклон равнину», от «татарских вершин на запад» и вниз к морю. Такой почти геометрический образ объяснял давление азиатских «орд» на Европу, которая в известном смысле становилась просто продолжением Татарии. Как неизбежное следствие, «между Южной Азией и Восточной Европой, между азиатским и европейским Севером образовалось некое сообщество народов, в которое вошли и некоторые крайне неразвитые племена»[808]. Сохраняя верность прежней идее двух потоков, которые здесь предстают в виде наклонной плоскости, Гердер подчеркивает двойственность срединного положения Восточной Европы, указывая на то, что сразу за ее пределами живут «неразвитые племена», устремляющиеся вниз по равнинам. Восточная Европа оказывается областью исключительного этнографического напряжения.
В наброске пятой части «Идей» Гердер планировал перейти к новой истории. Он так и не написал эту пятую часть, и созданный им труд остался работой по антропологии и древней истории. В плане ненаписанного продолжения Гердер наметил раздел «Север и Восток», посвященный Дании, Швеции, Польше и Венгрии, оставив Россию для следующего раздела, посвященного Африке, а также Ост- и Вест-Индиям[809]. Переход к новой истории принудил бы его разделить славянские народы на отдельные государства, как это описано выше. НЕ написав пятой части, Гердер сохранил свой образ антропологической, этнографической, фольклорной общности, восходящей корнями к варварам древности.
Чтобы оценить значение и оригинальность этой концепции, можно, к примеру, вспомнить о том, что Кант в своей «Антропологии» 1798 года отказывается говорить о Восточной Европе. Для Канта, у которого Гердер учился в Кенигсберге, позднее став его философским оппонентом, Восточная Европа как целое была составлена из ее современных частей:
Поскольку Россия до сих пор толком не осознала своих природных возможностей, которые готовы к использованию и будут востребованы, а Польши более нет, а жители европейской Турции никогда не могли и не смогут приобрести определенный национальный характер, вполне уместно опустить здесь их описание[810].
Цель Канта в этом отрывке — исключить из рассмотрения всю Восточную Европу, но для этого ему потребовалось исключить из рассмотрения каждую из трех ее частей по отдельности — Россию, Польшу («которой более нет») и европейскую Турцию.
Гегель проделывает ту же операцию в «Лекциях по философии истории», основанных на берлинских лекциях 1820 года; однако, подобно Гердеру, он говорит о концептуальной общности славян. Они упоминаются в его лекции о варварах древности: «Сейчас на Востоке Европы (im Osten von Europa ) мы видим и великую славянскую нацию». Тождество Восточной Европы и славян было уже аксиомой, хотя Гегель и упоминает о существовании мадьяр, болгар, сербов и албанцев — «потомков варваров», имеющих «азиатское происхождение». Он признает, что народы Восточной Европы сыграли свою роль посредников в «борьбе между христианской Европой и нехристианской Азией». Вообще, он допускал, что «часть славян подчинилась (erobert ) западному разуму», однако в целом его вердикт был отрицательным:
Тем не менее мы оставим эту огромную массу вне нашего внимания, так как она до сих пор не выступила как самостоятельная сила среди множества форм разума. Нас здесь не заботит, случится ли это в будущем, так как в истории мы имеем дело с прошлым[811].
Отказываясь размышлять о будущем славян, Гегель имел в виду Гердера и его пророчество. Расхождения между Гегелем и Гердером, разделенными одним поколением, поразительны. Хотя Гегель полностью принимает научную классификацию славян, созданную Гердером, его нисколько не интересуют призывы последнего к изучению их песен и саг. С другой стороны, отношение Гердера к славянам как прежде всего объекту фольклорных исследований помогло утвердить философскую традицию, которая и позволила Гегелю исключить их из исторического рассмотрения.
«Нравы морлахов»
Пейсоннель заявлял, что обнаружил в Причерноморье «следы» скифских племен, то есть гуннов, аваров и болгар. Гердер считал, что в Европе можно обнаружить варварские «осколки», сохранившие их древние обычаи. В 1770 году в Восточную Европу из Венеции отправилась международная научная экспедиция с целью изучения Далмации, Адриатического побережья современной Югославии. Одной из ее исследовательских задач было антропологическое изучение морлахов (Morlachs или Morlacchi ), народа, считавшегося реликтом древнего варварства в Европе XVIII века. Терминами «морлахи» и «влахи», иногда взаимозаменяемыми, обозначали один и тот же народ, разбросанный по Юго-Восточной Европе; его происхождение и этническая принадлежность были неясны и осложнялись разнообразными славянскими и романскими родственными связями. В XVIII веке морлахи Далмации приобрели особенную таинственность, как совершенные варвары, расположенные при этом совсем близко от Западной Европы, и экспедиция 1770 года принесла им широкую известность в последующее десятилетие. Аббат Альберто Фортис, просвещенный итальянский священник и ученый, принимал участие в этой экспедиции и в 1774 году в Венеции опубликовал отчет под названием «Путешествия в Далмацию. Касательно общих наблюдений над естественной историей этой страны и соседствующих островов; природные плоды, ремесла, нравы и обычаи жителей». Этими жителями и были морлахи, и именно их описание принесло успех книге Фортиса, быстро переведенной с итальянского на английский, французский и немецкий языки. Книга посвящалась лорду Бьюту, бывшему премьер-министру Англии и патрону экспедиции. Очерчивая культурную географию своих путешествий, Фортис писал: «Именно ученая любознательность и щедрость Вашей Светлости, столь известные в образованной части Европы, впервые подтолкнули меня к путешествию через Адриатику»[812]. «Образованные части Европы» по умолчанию включали и Италию Фортиса, и Англию Бьюта; Адриатика же обозначала границу, отделяющую их от менее развитых, менее образованных частей. По ту сторону этой границы Фортис обнаружил морлахов.