Союз между толпой и капиталом

Когда в 1880-е годы вместе с соперничеством вокруг африканских владений на политическую сцену вышел империализм, то его организаторами были дельцы, ему сопротивлялись находившиеся у власти правительства и его приветствовала, на удивление, большая часть образованных классов. [310]До самого последнего момента он казался ниспосланным Богом средством исцеления от всяческих напастей, доступной панацеей от всяческих конфликтов. И правда, в каком-то смысле империализм не обманул этих надежд. Он вдохнул свежую жизнь в политические и социальные структуры, которым вполне определенно угрожали новые социальные и политические силы и для исчезновения которых при других обстоятельствах, в отсутствие влияния процессов империалистического развития, едва ли понадобилось бы две мировых войны.

Дело обстояло так, что империализм развеял все тревоги и создал то всеобщее в предвоенной Европе обманчивое чувство безопасности, что ввело в заблуждение всех, за исключением самых чутких умов. Пеги во Франции и Честертон в Англии инстинктивно понимали, что живут в мире ложных понятий и что самым большим самообманом является его стабильность. Пока все не начало рушиться, стабильность совершенно очевидно устаревших политических структур была фактом, а их беззаботно-упрямое цепляние за жизнь, казалось, уличает в неправде тех, кто чувствовал, как земля уходит из-под ног. Решением проблемы был империализм. Ответом на роковой вопрос, почему европейское согласие нации допустило распространение этого зла вплоть до полного разрушения всего и вся, плохого и хорошего, является то, что все правительства прекрасно знали, что их страны незаметно разлагаются, что политические системы разрушаются изнутри и что дни их сочтены.

Достаточно наивно, но экспансия вначале представлялась средством избавления от излишков капитала, лекарством в виде экспорта капитала. [311]Колоссально возросшее богатство, создаваемое капиталистическим производством при социальной системе, основанной на несправедливом распределении, породило «перенакопление» — аккумуляцию капитала, обреченного на бездействие в существующих национальных рамках производства и потребления. Эти деньги были, по сути, излишними, не нужными никому, хотя и находившимися в руках вполне определенных лиц, образующих растущий по численности класс. Последовавшие в первые декады перед наступлением эпохи империализма кризис и депрессия[312]внушили капиталистам мысль, что вся их экономическая система производства зависит от предложения и спроса, которые отныне должны поступать «извне капиталистического общества». [313]Они поступали изнутри национального государства до тех пор, пока капиталистическая система еще не контролировала все свои классы и все производственные мощности. Когда капитализм пронизал целиком всю экономическую структуру и все социальные слои попали в орбиту его системы производства и потребления, капиталистам пришлось решительно выбирать между полным крахом всей системы или поиском новых рынков, т. е. проникновением в новые страны, еще не подверженные капитализму и поэтому способные обеспечить новые, некапиталистического типа, спрос и предложение.

Решающим обстоятельством в депрессиях 60-х и 70-х годов, положивших начало эпохе империализма, было то, что они заставили буржуазию впервые осознать, что первородный грех простого грабежа, который столетия назад сделал возможным «первоначальное накопление капитала» (Маркс) и открыл путь всему последующему накоплению, должен быть так или иначе повторен, иначе мотор накопления внезапно заглохнет. [314]Перед лицом этой опасности, грозившей не только буржуазии, но и всей нации катастрофическим разрушением производства, производители-капиталисты поняли, что способы и законы их системы производства «с самого начала были рассчитаны на весь мир».[315]

Первой реакцией на насыщение домашнего рынка, нехватку сырья и рост кризисных явлений был экспорт капитала. Сначала владельцы излишков капитала попытались осуществлять иностранные инвестиции без экспансии и политического контроля, что привело к беспрецедентному разгулу мошенничества, финансовым скандалам и биржевым спекуляциям — явлениям особенно тревожным, поскольку иностранные капиталовложения росли с гораздо большей скоростью, чем внутренние.[316]

Большие деньги от сверхнакоплений прокладывали путь маленьким деньгам, трудовым сбережениям малых сих. Предприятия у себя в стране в погоне за высокими прибылями от иностранных инвестиций тоже стали прибегать к обманным приемам и завлекали все растущее число людей, швыряющих деньги на ветер в надежде на баснословные барыши. Классическими примерами стали панамский скандал во Франции и Grundungsschwindel в Германии и Австрии. Обещания грандиозных доходов оборачивались грандиозными потерями. Обладатели небольших денег потеряли их так много и так стремительно, что собственники больших излишков капитала скоро остались в одиночестве на этом, в известном смысле, поле боя. Не преуспев в своей попытке превратить все общество в компанию азартных игроков, они вновь оказались лишними, изъятыми из нормального процесса производства, к которому, пережив все неурядицы и пусть несколько пообеднев и разочаровавшись, но все-таки потихоньку вернулись остальные классы.[317]

Экспорт денег и иностранные инвестиции, как таковые, еще не являются империализмом и не обязательно влекут за собой экспансию как политическое средство. Пока владельцы излишков капитала удовлетворялись вкладыванием «крупных долей своего состояния в других странах», даже если это «противоречило всем прошлым традициям национализма»,[318]они просто подтверждали этим свое отчуждение от национального целого, на котором они все равно так или иначе паразитировали. Только когда они стали требовать от правительства защиты их капиталовложений (после того как первоначальная стадия мошенничества открыла им глаза на возможность использовать политику для устранения азартного риска), произошло их возвращение в национальную жизнь. В своих требованиях, однако, они следовали установившейся традиции буржуазного общества — всегда рассматривать политические институты исключительно как инструмент защиты индивидуальной собственности. [319]Только счастливое сочетание подъема нового класса собственников с индустриальной революцией сделало из буржуазии производящий и стимулирующий производство класс. Пока она осуществляет эту основную функцию современного общества, представляющего собой в основном объединение производителей, ее богатство выполняет важную функцию для страны в целом. Владельцы излишков капитала были первым слоем внутри этого класса, пожелавшим получать прибыли, не выполняя какой-либо настоящей социальной функции, пусть даже и такой, как эксплуатация производителя, а поэтому никакая полиция не была способна защитить их от народного гнева.

Таким образом, экспансия была выходом не только для излишков капитала. Важнее, что она спасала его обладателей от угрожающей перспективы самим оказаться в положении полностью лишних паразитов. Она избавляла буржуазию от последствий несправедливого распределения и вдыхала новую жизнь в ее представления о собственности в обстоятельствах, когда богатство переставало быть фактором производства в рамках национального государства и вступало в конфликт с производственным идеалом общества как целого.

Еще более старым, чем излишнее богатство, был другой побочный продукт капиталистического производства — человеческие отбросы, которые каждый кризис, неизменно следовавший за периодом подъема, навсегда выкидывал за пределы производящего общества. Ставшие навсегда праздными, люди были столь же лишними для общества, как и владельцы излишков капитала. На протяжении всего XIX в. признавалась их опасность для общества, и за счет их вывоза заселялись доминионы — Канада и Австралия, а равно и Соединенные Штаты. Новым для империалистической эпохи было то, что обе эти излишние силы — излишний капитал и излишняя рабочая сила — соединились и вместе стали покидать страну. Доктрина экспансии, экспорта государственной мощи и аннексии любой территории, куда представители нации вложили свое богатство или свой труд, стала казаться единственной альтернативой потерям в богатстве и населении. Империализм с его идеей неограниченной экспансии, казалось, дает единственное постоянное средство исцеления от постоянного же недуга.[320]

Достаточно иронично, что первая страна, в которой соединились излишнее богатство и лишние люди, сама тоже превращалась в лишнюю. Южная Африка с начала века была британским владением, поскольку обеспечивала морской путь в Индию. Однако открытие Суэцкого канала и последующее установление административной власти над Египтом значительно уменьшили важность старой опорной базы торговли в Капской колонии. По всей вероятности, англичане убрались бы из Африки, как это делали другие европейские народы, когда прекращали существовать их владения и торговые интересы в Индии.

Особая ирония и в каком-то смысле символический элемент в неожиданном превращении Южной Африки в «питомник империализма»[321]заключаются в самой природе ее внезапно появившейся привлекательности в момент, когда она потеряла всякую ценность для собственно империи, — в 70-е годы здесь были открыты залежи алмазов, а в 80-е годы — крупные месторождения золота. Впервые наложились друг на друга новая страсть к обогащению любой ценой со старой погоней за счастьем. На Черный континент устремились старатели, авантюристы, сброд из больших городов, а заодно и капитал из индустриально развитых стран. Отныне толпа, порожденная чудовищным накоплением капитала, стала сопровождать своего прародителя во все места, куда он отправлялся в поисках новых открытий, не открывая ничего, кроме новых возможностей инвестирования. Владельцы излишков капитала были единственными, кто могли использовать лишних людей, стекавшихся со всех концов земли. Вместе они образовали первую райскую землю для паразитов, чьим источником жизненной силы было золото. Продукт излишних денег и лишних людей — империализм начал свою поразительную карьеру с производства излишних и нереальных продуктов.

Все еще является сомнительным, стала ли бы панацея экспансии таким великим соблазном для неимпериалистов, если бы заключающийся в ней опасный способ лечения касался только тех излишних сил, которые и так уже были выброшены за пределы национального целого. Документально зафиксировано соучастие во всех империалистических программах всех парламентских партий. В этом отношении история английской лейбористской партии представляет собой почти непрерывную цепь подтверждений когда-то сделанного Сесилом Родсом предсказания: «Рабочие обнаруживают, что, хотя американцы их чрезвычайно любят и сейчас вот обмениваются с ними самыми братскими чувствами, товары свои они от них защищают. Также обнаруживают рабочие, что Россия, Франция и Германия каждая у себя делают то же самое, и рабочие видят, что, если они будут сидеть на месте, скоро на земле не останется места, где они вообще смогут торговать. И рабочие становятся империалистами, а за ними вслед — либеральная партия». [322]В Германии либералы (а не консервативная партия) были теми, кто продвигал ту знаменитую морскую политику, которая сыграла столь весомую роль в развязывании первой мировой войны. [323]Социалистическая партия колебалась между полной поддержкой империалистической морской политики (после 1906 г. она неоднократно голосовала за ассигнования на строительство военно-морского флота) и полным игнорированием всех вопросов внешней политики. Время от времени звучавшие предупреждения против Lumpenproleteriat'a и относительно возможности подкупа отдельных прослоек рабочего класса крохами с империалистического стола не вели к более глубокому пониманию той огромной привлекательности, которую имели империалистические программы для рядовых членов партии. В марксистских понятиях новое явление союза между толпой и капиталом выглядело столь неестественным, столь очевидно противоречащим учению о классовой борьбе, что действительная опасность со стороны попыток империалистов разделить человечество на расы господ и рабов, на людей высшей и низшей породы, на цветные и белые народы — и все это для того, чтобы объединить людей на принципах толпы, — эта опасность была полностью не замечена. Даже провал интернациональной солидарности после начала мировой войны не потревожил самодовольства социалистов и их веры в пролетариат как таковой. Социалисты все еще продолжали возиться с экономическими законами империализма, когда империалисты уже давно бросили им подчиняться, когда в колониях эти законы были принесены в жертву «имперскому фактору» или «расовому фактору», и лишь несколько престарелых джентльменов из высших финансовых сфер продолжали верить в нерушимые права нормы прибыли.

Интригующая слабость народной оппозиции империализму, многочисленные непоследовательности и прямые нарушения обещаний со стороны либеральных политиков, часто приписываемые оппортунизму или подкупу, на самом деле имели другие, более глубокие причины. Ни оппортунизм, ни подкуп не смогли бы заставить такого человека, как Гладстон, нарушить свое обещание, данное в бытность лидером либеральной партии, покинуть Египет после того, как он станет премьер-министром. Полусознательно и не выражая это в словах, эти люди разделяли с народом убеждение в том, что сама национальная целостность настолько глубоко расколота на классы, что классовая борьба стала такой универсальной чертой современной политической жизни, что само единство нации стоит перед угрозой распада. Снова экспансия представлялась жизнеспасительным средством, хотя бы в той мере, в какой она могла сообщить нации в целом общий интерес, и главным образом из этих соображений империалистам было позволено «паразитировать на патриотизме».[324]

Конечно, отчасти такие надежды были все той же старой порочной практикой «исцеления» домашних конфликтов с помощью внешних авантюр. Однако имеется заметная разница. Авантюры по самой своей природе ограничены во времени и пространстве; они могут помочь временно преодолеть противоречия, хотя, как правило, проваливаются и только их обостряют. Империалистическая же авантюра с самого начала представлялась окончательным решением, так как экспансия была задумана как неограниченная. Более того, империализм не был авантюрой в обычном смысле этого слова, поскольку он зависел не столько от националистических лозунгов, сколько от, по видимости, солидной базы экономических интересов. В обществе противоборствующих интересов, где общее благо определялось как сумма индивидуальных интересов, экспансия, как таковая, представала как возможный общий интерес всей нации. Поскольку имущие и господствующие классы убедили всех в том, что экономический интерес и страсть к наживе являются здоровой основой политического организма, даже неимпериалистических политиков не составляло труда склонить к уступкам, когда на горизонте показывался общий экономический интерес.

Таковы, следовательно, причины, почему в национализме развилась такая явная склонность к империализму, при всем внутреннем противоречии между этими двумя принципами. [325]Чем менее приспособлены были национальные государства к включению в свой состав иностранных народов (что противоречило их собственному политическому устройству), тем более они склонялись к их угнетению. В теории между национализмом и империализмом пролегает пропасть; на практике через эту пропасть может быть перекинут и перекидывается мост племенного национализма или откровенного расизма. С самого начала империалисты всех стран клялись и похвалялись тем, что они стоят «над партиями» и одни только могут выступать от лица нации в целом. Это в особенности относится к странам Центральной и Восточной Европы, у которых почти или вообще не было заморских владений; в них союз между толпой и капиталом сложился у себя дома и питал еще большую неприязнь к национальным институтам и всем национальным партиям и с большей яростью обрушивался на них.[326]

Презрительное безразличие империалистических политиков к вопросам внутренней политики было, однако, повсеместным явлением, но особенно характерно оно было для Англии. Не без влияния «партий над партиями», вроде «Союза примулы», но все-таки главным образом по причине империализма двухпартийная система выродилась в систему передней скамьи, что привело к «уменьшению могущества оппозиции» в парламенте и к возрастанию «власти кабинета по отношению к палате общин». [327]Разумеется, и это все подавалось как политика, стоящая над партийными распрями и частными интересами, проводимая людьми, претендующими на выражение мнения нации как целого. Подобный язык неизбежно привлекал к себе и вводил в заблуждение как раз тех, в ком еще теплилась искра политического идеализма. Клич единства в точности напоминал боевые кличи, которыми народы испокон веков сзывались на войну, и тем не менее никто не распознал в этом провозглашенном всеобщем и постоянном средстве — единстве — микроба всеобщей и постоянной войны.

Правительственные чиновники более активно, чем какая-либо иная группа, соучаствовали в этой националистической разновидности империализма и несут ответственность за то, что национализм и империализм перепутались между собой. Национальные государства зависели от созданной ими гражданской службы, постоянного корпуса чиновников, несущих службу независимо от классового интереса и смен правительств. Их профессиональное достоинство и самоуважение — особенно в Англии и Германии — проистекали из того, что они были слугами всей нации. Они были единственной группой, непосредственно заинтересованной в поддержании фундаментальной претензии государства на независимость от классов и фракций. То, что авторитет самого национального государства в значительной мере опирался на экономическую независимость и политическую нейтральность его служащих, становится очевидным в наше время; упадок национальных государств неизменно начинался с коррумпирования постоянной администрации и с появления всеобщей убежденности в том, что чиновники оплачиваются не государством, а имущими классами. В конце столетия имущие классы настолько укрепили свое господство, что государственному служащему стало просто смехотворно сохранять вид, что он служит нации. Разделение на классы поставило их вне социального целого и вынудило сформировать собственную клику. В колониальных администрациях они избежали этой фактической дезинтеграции национальной целостности. Управляя иноземными народами в далеких краях, они лучше, чем если бы оставались дома, могли претендовать на роль героических слуг нации, «своими делами прославивших британскую расу». [328]Колонии уже перестали быть просто «громадной системой социального вспомоществования высшим классам», как об этом еще мог писать Джеймс Милль, им предстояло стать становым хребтом британского национализма, который открыл в господстве над отдаленными странами и управлении иноземными народами единственный способ служить британским и никаким иным, кроме как британским, интересам. Служащие в колониях действительно поверили, что «нигде особый гений каждой нации не заявляет о себе так явственно, как в системе ее взаимоотношении с подчиненными расами».[329]

И действительно, лишь вдали от дома мог гражданин Англии, Германии или Франции чувствовать себя только англичанином, немцем или французом. У себя на родине он был так опутан экономическими интересами или социальными лояльностями, что подчас ощущал себя ближе к членам своего класса из другой страны, чем к людям иного класса в своей собственной. Экспансия вдохнула в национализм новую жизнь и потому была воспринята в качестве инструмента национальной политики. Члены новых колониальных обществ и империалистических лиг чувствовали себя «далеко отстоящими от партийных распрей», и чем дальше они отстранялись, тем крепче становилась их вера в то, что они «представляют только национальные цели». [330]Это показывает, в каком отчаянном положении оказались накануне империализма европейские нации, какими хрупкими стали их институты, какой устаревшей выглядела их социальная система перед лицом возросших производительных возможностей человека. Избранные же средства спасения также были плодом отчаяния, и в конечном счете лекарство оказалось опасней недуга, который оно к тому же и не вылечило.

Союз капитала и толпы можно сыскать в генезисе любой последовательно империалистической политики. В некоторых странах, особенно в Великобритании, этот новый союз чрезмерно богатых с чрезмерно бедными возник в заморских владениях и ими ограничился. Так называемое лицемерие британской политики было результатом здравого смысла английских государственных деятелей, проведших четкую грань между колониальными методами и политикой у себя дома, весьма успешно избежав тем самым эффекта бумеранга, который империализм оказывал на политику метрополии. В других странах, особенно в Германии и Австрии, союз этот проявил себя в самих странах в форме пандвижений, а во Франции — в меньшей степени — в так называемой колониальной политике. Целью этих «движений» была, так сказать, империализация всей нации (а не только ее «излишней» части), такое соединение внутренней и внешней политики, которое позволяло бы организовать нацию на ограбление иноземных территорий и постоянное уничижение чуждых народов.

Порождение капиталистической организацией толпы было подмечено давно, а на ее усиление старательно и озабоченно указывали все выдающиеся историки XIX в. Из этих наблюдений вырос исторический пессимизм — от Буркхарда до Шпенглера. Но чего не смогли уловить историки, с грустью сосредоточившиеся на этом явлении, так это того, что толпу нельзя было отождествлять с растущим индустриальным рабочим классом и уж тем более — с народом в целом, что состояла она фактически из отбросов всех классов. Такой ее состав создавал впечатление, что толпа и ее представители отказались от всех классовых различий, что те, кто стоит вне разделенной на классы нации, и есть народ как таковой (Volksgemeinschaft, как сказали бы нацисты), а не искажение и карикатура на народ. Исторические пессимисты понимали глубокую безответственность этого нового социального слоя и правильно предвидели возможность превращения демократии в деспотизм во главе с тиранами, поднявшимися из толпы и опирающимися на нее. Чего им не удалось понять, так это того, что толпа является не только отбросом буржуазного общества, но и его побочным продуктом, непосредственно им производимым и потому от него неотделимым. По этой причине они не заметили и постоянно возраставшего в высшем обществе восхищения уголовным миром, красной нитью протянувшегося через весь XIX в., непрерывного, шаг за шагом, отступления во всех вопросах морали и растущего пристрастия к анархическому цинизму этого собственного своего детища. На рубеже века История Дрейфуса показала, что во Франции уголовный мир и высшее общество так тесно срослись, что его «героев» среди антидрейфусаров было трудно отнести или к тому, или к другому.

Это чувство родства, соединение прародителя и отпрыска, классически изображенное уже в бальзаковских романах, идет впереди всех практических экономических, политических и социальных соображений и заставляет вспомнить о тех фундаментальных психологических свойствах западного человека нового типа, которые описывал Гоббс три столетия назад. Правда, только в результате опыта, приобретенного буржуазией во время предшествовавших империализму кризисов и депрессий, высшее общество признало-таки наконец свою готовность принять выдвинутые Гоббсом в его «реализме» революционные перемены нравственных стандартов, вновь выдвигаемые теперь толпой и ее вождями. Сам факт, что «первородный грех» «первоначального накопления капитала» потребует дополнительных грехов, обеспечивающих системе ее дальнейшее функционирование, гораздо действеннее, чем и ее философы, и ее уголовный мир, убедил буржуазию в необходимости отбросить сдерживающие начала западной традиции. В конечном счете это побудило немецкую буржуазию сбросить лицемерную маску и открыто признать свое родство с толпой, со всей определенностью взывая к ней встать на защиту своих собственнических интересов.

Примечательно, что это должно было случиться в Германии. В Англии и Голландии развитие буржуазного общества происходило относительно спокойно, и буржуазия в этих странах веками чувствовала себя уверенной и свободной от страха. Однако ее возвышение во Франции было прервано Великой народной революцией, последствия которой помешали буржуазии насладиться своим превосходством. А уж в Германии, где буржуазия не достигла полного развития вплоть до второй половины XIX в., ее возвышение с самого начала сопровождалось ростом революционного рабочего движения, имеющего почти такую же давнюю традицию, как и ее собственная. Само собой разумеющимся было то, что, чем менее защищенным чувствовал себя буржуазный класс у себя в стране, тем скорее он стремился сбросить тяжкое бремя лицемерия. Родство высшего общества с толпой высветилось раньше во Франции, чем в Германии, но в конце концов оказалось одинаково сильным в обеих странах. Франция, однако, ввиду своих революционных традиций и относительно слабой индустриализации, произвела на свет относительно немногочисленную толпу, так что ее буржуазия в итоге была вынуждена искать помощи за границами страны и вступить в союз с гитлеровской Германией.

Каким бы ни был в деталях характер продолжительной исторической эволюции буржуазии в различных европейских странах, политические принципы толпы, какими мы видим их в империалистических идеологиях и тоталитарных движениях, обнаруживают поразительно прочное сродство с политическими установками буржуазного общества, если очистить их от лицемерия и освободить от уступок христианской традиции. Что же в недавнее время сделало нигилистические настроения толпы столь интеллектуально привлекательными для буржуазии, так это принципиальная позиция, уходящая в глубь времени дальше того момента, когда народилась нынешняя толпа.

Другими словами, у несоответствия между причиной и следствием, характеризовавшего рождение империализма, были свои резоны. Случайное стечение — созданное перенакоплением излишнее богатство, нуждавшееся в помощи толпы, чтобы найти себе надежное и выгодное помещение, — привело в действие силу, всегда находившуюся в основании буржуазного общества, хотя и бывшую укрытой за благородными традициями и всем тем лицемерием, о котором Ларошфуко говорил как о комплиментах, раздаваемых добродетели пороком. В то же время абсолютно беспринципная политика силы не могла осуществляться, пока под рукой не оказалась масса людей, достаточно свободных от принципов и многочисленных, чтобы превзойти способность государства и общества удерживать их в рамках. Тот факт, что эта толпа смогла быть использована только империалистическими политиками и вдохновлялась только расистскими доктринами, создавал впечатление, что один только империализм и способен разрешить мрачные внутренние экономические и социальные проблемы современности.

Правда, в философии Гоббса нет ничего от современных расовых доктрин, не только возбуждающих толпу, но и — в своей тоталитарной форме — очень ясно обозначающих формы организации, посредством которых человечество может довести бесконечный процесс накопления капитала и могущества до своего логического завершения в самоуничтожении. Но Гоббс, по меньшей мере, снабдил политическую мысль предпосылкой для всех расовых теорий, в принципе исключив идею человечности, единственно и могущую служить регулятивной основой международного права. Исходя из того, что международная политика обязательно выходит за пределы человеческого договора, пребывает в области нескончаемой войны всех против всех, являющейся законом «естества», Гоббс предложил наилучшее теоретическое основание для тех натуралистических идеологий, полагающих, что нации — это племена, разделенные самой природой, ничем друг с другом не связанные, не осознающие родового единства человечества и если и имеющие нечто общее, так только инстинкт самосохранения, унаследованный человеком от животного мира. Если идея человечества, самым решительным символом коей является общность происхождения человеческих видов, утрачивает свою ценность, нет ничего более убедительного, чем теория, по которой красная, желтая и черная расы людей произошли от других, нежели белая, видов обезьян, и все поэтому обречены природой воевать друг с другом до полного исчезновения с лица земли.

Если окажется правдой, что мы являемся узниками гоббсовского бесконечного процесса накопления могущества, тогда организация толпы неизбежно примет форму превращения наций в расы, так как в условиях накапливающего общества не остается другой объединяющей связи между индивидами, которые в самом процессе накопления могущества и экспансии утрачивают все естественные привязанности к другим сопланетянам.

Расизм действительно может означать конец западного мира, а с ним — и всей человеческой цивилизации. Когда русские станут славянами, французы возьмут на себя роль командующих force noire, англичане превратятся в «белых людей», как это уже под влиянием пагубных чар сделали немцы, объявив себя арийцами, — эти перемены будут знамением конца западного человека. Ибо, что бы ни говорили ученые мужи, раса в политическом смысле есть не начало человечества, а его конец, не утро народов, а их закат, не естественное рождение человека, а его неестественная смерть.

Наши рекомендации