Огорчение для троих сомнамбул
Рассказ. Перевод А. Борисовой
И вот она теперь там, покинутая, в дальнем углу дома. Кто-то сказал нам — еще до того, как мы принесли ее вещи: одежду, еще хранящую лесной дух, невесомую обувь для плохой погоды, — что она не сможет привыкнуть к неторопливой жизни, без вкуса и запаха, где самое привлекательное — это жесткое, будто из камня и извести, одиночество, которое давит ей на плечи. Кто-то сказал нам — и мы вспомнили об этом, когда прошло уже много времени, — что когда-то у нее тоже было детство. Возможно, тогда мы просто не поверили сказанному. Но сейчас, видя, как она сидит в углу, глядя удивленными глазами и приложив палец к губам, пожалуй, поняли, что у нее и вправду когда-то было детство, что она знала недолговечную прохладу дождя и что в солнечные дни от нее, как это ни странно, падала тень.
Во все это — и во многое другое — мы поверили в тот вечер, когда поняли, что, несмотря на ее пугающую слитность с низшим миром, она полностью очеловечена. Мы поняли это, когда она, будто у нее внутри разбилось что-то стеклянное, начала издавать тревожные крики; она звала нас, каждого по имени, звала сквозь слезы, пока мы все не сели рядом с ней; мы стали петь и хлопать в ладоши, как будто этот шум мог склеить разбитое стекло. Только тогда мы и поверили, что у нее когда-то было детство. Получается, что благодаря ее крикам нам что-то открылось; вспомнилось дерево и глубокая река, когда она поднялась и, немного наклонившись вперед, не закрывая лицо передником, не высморкавшись, все еще со слезами, сказала нам:
— Я никогда больше не буду улыбаться.
Мы молча, все втроем, вышли в патио, может быть, потому, что нас одолевали одни и те же мысли. Может, мысли о том, что не стоит зажигать в доме свет. Ей хотелось побыть одной — быть может, посидеть в темном углу, последний раз заплетая косу, — кажется, это было единственное, что уцелело в ней из прежней жизни после того, как она стала зверем.
В патио, окруженные тучами насекомых, мы сели, чтобы подумать о ней. Мы и раньше так делали. Мы, можно сказать, делали это каждый день на протяжении всех наших жизней.
Однако та ночь отличалась от других: она сказала тогда, что никогда больше не будет улыбаться, и мы, так хорошо ее знавшие, поверили, что кошмарный сон станет явью. Мы сидели, образовав треугольник, представляя себе, что в его середине она — нечто абстрактное, неспособное даже слушать бесчисленное множество тикающих часов, отмеряющий четкий, до секунды, ритм, который обращал ее в тлен. "Если бы у нас достало смелости желать ей смерти", — подумали мы все одновременно. Но мы так любили ее безобразную и леденящую душу, подобную жалкому соединению наших скрытых недостатков.
Мы выросли давно, много лет назад. Она, однако, была еще старше нас. И этой ночью она могла сидеть вместе с нами, чувствуя ровный пульс звезд, в окружении крепких сыновей. Она была бы уважаемой сеньорой, если бы вышла замуж за добропорядочного буржуа или стала бы подругой достойного человека. Но она привыкла жить в одном измерении — подобная прямой линии, наверное, потому, что ее пороки и добродетели невозможно было увидеть в профиль. Мы узнали об этом уже несколько лет назад. Мы — однажды утром встав с постели — даже не удивились, когда увидели, что она совершенно неподвижно лежит в патио и грызет землю. Она тогда улыбнулась и посмотрела на нас; она выпала из окна второго этажа на жесткую глину патио и осталась лежать, несгибаемая и твердая, уткнувшись лицом в грязь. Позже мы поняли: единственное, что осталось неизменным, — это страх перед расстоянием, естественный ужас перед пустотой. Мы подняли ее, придерживая за плечи. Она была не одеревенелая, как нам показалось вначале. Наоборот, все в ней было мягким, податливым, будто у еще не остывшего покойника.
Когда мы повернули ее лицом к солнцу — словно поставили перед зеркалом, — глаза ее были широко открыты, рот выпачкан землей, погребальный привкус которой, должно быть, был ей известен. Она оглядела нас потухшим, бесполым взглядом, от которого создалось ощущение — я держал ее на руках, — что ее будто нет. Кто-то сказал нам, что она умерла; но осталась ее холодная, спокойная улыбка — она всегда так улыбалась, когда по ночам бродила без сна по дому. Она сказала, что не понимает, как добралась до патио. Сказала, что ей стало жарко, что она услышала назойдивое, пронзительное стрекотание сверчка, который, как ей казалось — так она сказала, — хочет разрушить стену ее комнаты, и что, прижавшись щекой к цементному полу, она готова была вспомнить все воскресные молитвы.
Однако мы знали, что она не могла вспомнить ни одной молитвы, поскольку мы уже знали, что она давно потеряла представление о времени, и тут она сказала, что уснула, поддерживая стену комнаты изнутри, тогда как сверчок толкал ее снаружи, и что она глубоко спала, когда кто-то, взяв ее за плечи, отодвинул стену и повернул ее лицом к солнцу.
В ту ночь, сидя в патио, мы поняли, что она уже не будет улыбаться. Может быть, нам заранее стало горько от ее равнодушной серьезности, ее своевольной и необъяснимой привычки жить в углу. Нам стало горько, как в тот день, когда мы впервые увидели, что она сидит в углу, вот как сейчас; и мы услышали, как она говорит, что не будет больше бродить по дому. Сначала мы не поверили ей, мы столько месяцев подряд видели, как она ходит по комнатам в любое время суток, держа голову прямо и опустив плечи, не останавливаясь и никогда не уставая. По ночам мы слышали неясный шорох ее шагов, когда она проходила меж двух мраков, и случалась, не раз, лежа в кровати, мысленно следили за ней по всему дому. Однажды она сказала, что когда-то видела сверчка внутри круглого зеркала, погруженного, утопленного в его твердую прозрачность, и что она проникла внутрь стеклянной поверхности, чтобы достать его. Мы не поняли, что она хотела этим сказать, но смогли убедиться, что одежда на ней мокрая и прилипает к телу, будто она только что купалась в пруду. Не найдя объяснения этому, мы решили покончить с насекомыми в доме: уничтожить причину мучившего ее наваждения.
Мы вымыли стены, велели подрезать кустарник в патио, и получилось так, будто мы счистили грязь с тишины ночи. Но мы уже не слышали, как она ходит, как говорит о сверчках, — до того дня, когда, поев в последний раз, она оглядела всех нас, села, не отрывая от нас взгляда, на цементный пол и сказала нам: "Я буду сидеть здесь"; и мы содрогнулись, потому что увидели, как она становится чем-то, что очень сильно похоже на смерть.
С тех пор прошло много времени, и мы уже привыкли видеть ее сидящей там, на полу, с наполовину расплетенной косой, будто она расплетала ее, уйдя в свое одиночество, и там затерялась, несмотря на то, что была нам видна. И потому мы поняли, что она больше никогда не будет улыбаться; она сказала это так же уверенно и убежденно, как когда-то — что она уже не будет ходить. У нас появилась уверенность, что пройдет немного времени и она скажет нам: "Я больше не буду видеть" или "Я больше не буду слышать", и мы бы поняли тогда, что в ней достаточно человеческого, чтобы по собственной воле погасить свою жизнь, и что одновременно органы чувств отказывают ей, один за другим, и так будет до того дня, когда мы найдем ее прислонившуюся к стене, будто она заснула впервые в жизни; может быть, это произойдет еще не скоро, но мы трое, сидя в патио, хотели в ту ночь услышать ее пронзительный и неумолчный плач, похожий на звон бьющегося стекла, чтобы хоть тешить себя иллюзией, что в доме родился ребенок (он или она). Нам хотелось верить, что она родилась еще раз.
Габриэль Гарсиа Маркес
Один из этих дней
Рассказ. Перевод С. Сальниковой и П. Шебшаевича
Настал понедельник, теплый и без дождя. Всегда поднимающийся рано, Аурелио Эсковар, зубной врач без диплома, открыл свой кабинет в шесть часов утра. Он достал из стеклянного шкафа гипсовую форму с искусственной челюстью и разложил на столе инструменты, от самых больших до самых маленьких, как на выставке. На нем была рубашка без воротничка, застегнутая вверху на одну позолоченную пуговицу, и брюки с подтяжками из эластика. Он был прямой и худощавый, со взглядом всегда замкнутым и обращенным в себя, как это бывает у глухих.
Разложив инструменты, он придвинул бормашину к вращающемуся креслу и взялся за шлифовку челюсти. Работал упрямо, без устали нажимая на педаль бормашины, даже тогда, когда не пользовался бором; но лицо его оставалось равнодушным, как будто доктора совсем не интересовало то, над чем он трудился.
В восемь сделал перерыв, посмотрел через окно на небо и увидел двух задумчивых грифов, которые сушили перья на крыше соседнего дома. Он вновь принялся за работу, думая о том, что перед обедом, наверное, опять пойдет дождь. Ломающийся голос одиннадцатилетнего сына вывел его из задумчивости.
– Папа!
– Что?
– Алькальд спрашивает, не выдернешь ли ты ему зуб.
– Скажи, что меня нет.
Он вытачивал теперь золотую коронку. Он держал ее в вытянутой руке и, прищурившись, осматривал. Из небольшой приемной вновь послышался голос сына:
– Он говорит, что ты здесь, потому что слышал твой голос.
Доктор продолжал изучать зуб. Только отложив его на столик с готовыми заказами, он произнес:
– Тем лучше.
И снова взялся за бор. Из картонной коробочки, в которой хранились заготовки, он вынул мост с несколькими золотыми зубами и принялся его шлифовать.
– Папа!
– Что?
Выражение лица доктора оставалось прежним.
– Алькальд говорит, что, если ты не выдернешь ему зуб, он тебя застрелит.
Неторопливо и очень спокойно доктор снял ногу с педали, откатил бормашину от кресла и потянул на себя выдвижной ящик стола. В ящике лежал револьвер.
– Ладно, – проговорил он. – Скажи ему, пусть войдет.
Он развернул кресло так, что оказался лицом к двери, и положил руку на бортик ящика. Алькальд появился на пороге. Левая его щека была гладко выбрита, на правой, распухшей и болезненной, темнела пятидневная щетина. В выцветших от боли глазах доктор увидел отчаяние бессонных ночей. Кончиками пальцев он задвинул ящик и, смягчившись, сказал:
– Садитесь.
– Добрый день, – сказал алькальд.
– Добрый, – отозвался доктор.
Ожидая, пока прокипятятся инструменты, алькальд прислонился затылком к подголовнику кресла и почувствовал себя немного лучше. Он глубоко вдохнул воздух, пропитанный холодящими парами эфира, и огляделся. Обстановка кабинета была бедной: старенькое деревянное кресло, бормашина с педальным приводом и стеклянный шкаф с фаянсовыми флаконами. Окна заслоняла ширма в человеческий рост. Доктор придвинулся к нему, и алькальд, открыв рот, крепко уперся пятками в пол.
Аурелио Эсковар повернул его лицо к свету. Обследовал больной зуб и осторожно надавил пальцами на воспаленную челюсть.
– Придется делать без анестезии, – сказал он.
– Почему?
– Потому что у вас абсцесс.
Алькальд посмотрел ему прямо в глаза.
– Хорошо, – сказал он и постарался улыбнуться.
Доктор ничего не ответил. Перенес на рабочий стол кастрюльку с нагретыми инструментами и все так же неторопливо вынул их из воды холодным пинцетом. Носком башмака он подвинул плевательницу и отошел к умывальнику вымыть руки. На алькальда он не взглянул ни разу. А алькальд все время смотрел на него.
Болел нижний зуб мудрости. Доктор встал попрочнее и наложил на зуб горячие щипцы. Почувствовав судорогу в ногах и леденящую пустоту, разливающуюся в пояснице, алькальд вцепился в подлокотники кресла, но не издал ни звука. Доктор слегка пошевелил зуб. Без злобы, с горькой печалью, он проговорил:
– Сейчас вы заплатите за двадцать убитых, лейтенант.
Алькальд услышал хруст корня в челюсти, и слезы навернулись ему на глаза. Он хотел вдохнуть воздуха, но не мог этого сделать до тех пор, пока не почувствовал, что зуба больше нет. Тогда он посмотрел на него сквозь пелену слез. И боль была столь велика, что ничтожной рядом с ней показалась ему пытка пяти предыдущих ночей. Склонившись над плевательницей, взмокший и задыхающийся, он расстегнул френч и принялся шарить по карманам в поисках платка. Тогда доктор подал ему чистый матерчатый лоскут.
– Утрите слезы, – сказал он.
И алькальд утер. Пальцы у него дрожали. Пока доктор мыл над тазом руки, он разглядывал бездонное чистое небо за окном и рядом – пыльную паутину с мертвыми насекомыми и яйцами паука.
Вытирая руки, доктор подошел. "Постельный режим, – сказал он, – и полоскания соленой водой". Алькальд поднялся, попрощался, угрюмо приложил руку к козырьку и направился к двери, разминая затекшие ноги и застегивая на ходу френч.
– Пришлите счет, – сказал он.
– Вам или в муниципалитет?
Алькальд не обернулся. Закрыл за собой дверь и только тогда, через металлическую сетку, сказал:
– А, один черт!
Габриэль Гарсия Маркес КАНДИДАТ Он спит в кровати, в которой умер Пий ХII. В его изголовье висит икона Непорочного Зачатия, принадлежавшая Льву ХII. Квартира, в которой он живет, является собственностью Ватикана и находится в тридцати метрах от границы между Италией и Священным Престолом, а из кабинета видны окна спальни Папы. Большая часть мебели спасена от кораблекрушения во времени местными, ватиканскими антикварами. Стены в коридоре, спальне и студии заставлены стеллажами с книгами, почти все - по теологии, философии и пастырьской практике, латинские и греческие классики и совсем немного из современной литературы. Тем не менее, кардинал Дарио Кастрильон Ойос, в свои 69 лет, думает и живет по-колумбийски, показывая нам с гордостью свой дом комнату за комнатой. Вот картины - висят там, где осталось место от книг. Они в основном народные колумбийские, связанные с пастырьской деятельностью кардинала. Алтарь в часовне, где каждый день в 6 утра он служит мессу, украшен народной колумбийской резьбой - простое распятие, вырезанное на деревянных досках. Самая замечательная и заметная картина - та, что висит в гостиной, с библейским эпизодом про Сусанну, которая купается обнаженная в источнике, в то время, как два старика подглядывают из-за кустов. Ее написал художник из Букараманги, который занял первое место на конкурсе религиозной живописи, организованном кардиналом Кастрильоном в этом городе в бытность свою архиепископом. Художник пририсовал в последний момент вуаль, чтобы не шокировать жюри, а потом еще одну поверх первой, чтобы подарить картину архиепископу. По правде говоря, этот уроженец Антиокии с орлиным профилем далек от академического образа кардинала. Ему прислуживают две монашенки-колумбийки, мелкие и быстрые, которые поддерживают в доме порядок и немного детскую монастырскую чистоту. Они мастерицы готовить блюда из разных районов Колумбии, а теперь еще и Италии. Кардинал любит поесть, но его вкусы скорее ностальгические, нежели гурманские. Он предпочитает обедать в столовой на восемь человек, часто в компании колумбийских гостей. Недавно он удивил президента Пастрану и его свиту своим завтраком по-антиокийски: фасоль, кукурузная лепешка и омлет с колбасой. Удивительно, что ему удается содержать дом на зарплату Дикастерия Святой Конгрегации Клира (глава специального органа Ватикана, который контролирует и координирует работу священников и епископов Католической Церкви во всем мире, обеспечивая им постоянную и прямую связь с Папой - прим. ред.) - четыре миллиона лир, меньше, чем полторы тысячи долларов. В Ватикане есть супермаркет с гуманитарными ценами, но итальянские работники - отнюдь не по гуманитарным тарифам. Электрик запросил 225 000 лир за то, чтобы перевесить люстру из гостиной в столовую (это 120 долларов) - и у кардинала не набралось и трети. Свой потертый "фольксваген" он водит сам, так как на шофера его бюджет не рассчитан, и полагается ему всего один бак бензина в месяц. Его бедность выглядит особенно смешной на фоне огромных сумм денег, которыми он распоряжается: ни одна сделка Церкви в любой точке мира больше, чем в полмиллиона долларов, не заключается без его разрешения. Четыре предмета привлекают внимание в доме этого пастыря душ: рояль в библиотеке, вело- и шаговый тренажеры в спальне, мощный и дорогой компьютер в кабинете. Он отвечает на все вопросы: рояль - семейная реликвия, на нем кардинал начинал учиться музыке и продолжает играть по вдохновению колумбийские песни или пьесы великих композиторов. "Шопен?" - спрашиваю немного провокационно. "Шопен - для детей", - отвечает он, покачав головой. А тренажеры необходимы теологу, который не хочет заржаветь с годами и всякий раз, когда есть возможность, катается на водных лыжах или выезжает верхом. Велосипед пришлось заменить шаговым тренажером, на котором он занимается, пока смотрит утренние выпуски новостей, но он мечтает о времени, когда изобретут видеопроектор, который надо будет приводить в действие педалями. Компьютер, каким бы дорогим он ни был, необходим для быстрой связи с любым приходом в любой точке мира. Кардинал Кастрильон сам сделал вебстраницу. В нескольких кварталах отсюда находится офис Конгрегации Клира, с окном, царящим над площадью Святого Петра. Там хранятся все документы всех инстанций Ватикана, там концентрируется и оттуда исходит информация, чтобы любой священник мира знал, какова задача Церкви на данный момент. Кардинал владеет семью языками: кроме испанского - итальянским, португальским, немецким, французским, английским, латынью, греческим и учит арабский. Трудно поверить, что этот странный колумбиец, в котором непредсказуемо скрестились народная культура и озабоченность обновлением Церкви, - тот самый человек, который руководил двумя епископатами в Колумбии со строгостью военного священника. Похоже, что с момента принятия сана в 23 года он понимал священничество как добровольную борьбу за социальную справедливость и отдавался ей, как поэты - с божественным вдохновением, как будучи епископом и архиепископом, так и после того, как был призван в Рим, чтобы стать шестым в истории колумбийским кардиналом. "Он призывал бедных к усердию и труду, а богатых разумно делиться благами, чтобы сосуществовать с бедными", - сказал один из его старых друзей. Он же рассказал, как тогда еще епископ возвращал чеки кофейным магнатам, которые пытались очистить совесть благотворительными вливаниями, говоря, что лучше бы они взяли на работу толпу спящих на улице обездоленных людей. Он часто раздавал хлеб и кофе детям на ночных улицах. Он восхищался добрым сердцем и здравым рассудком юродивых, которые заговаривали свой голод, беседуя с самими собой. "В том, что касается жизни и прав человека, сумасшедшие разбираются лучше, чем люди в здравом уме" , - говорил он. Когда на утренних улицах стали находить убитыми не только юродивых, но и нищих, проституток и уличных сирот, он понял, что кто-то по-звериному проинтерпретировал борьбу за социальную справедливость. Епископ впрямую поговорил с начальником полиции, потом с президентом республики, но ответа не последовало. Тогда он прогремел во время проповеди: "Сегодня вечером я пригласил на чашечку кофе нескольких ребят. Некоторых из них нашли утром мертвыми, а другие исчезли. Господин начальник полиции, где мои дети?" Исчезнувшие появились, но мертвых воскресить не удалось. Господин начальник уехал из города. Когда наркобандиты собрались стереть с лица земли город Перейра, чтобы оказать давление и отменить высылку Эскобара из страны, епископ оделся в мирскую одежду и пошел в Медельин встречаться с Пабло Эскобаром, который был переодет в разносчика молока. Эскобар высокомерно спросил, кого тот представляет. Епископ сухо ответил ему: "Тех, кто будет судить тебя". Немного времени понадобилось, чтобы тот начал исповедь. Кастрильон спросил, молится ли он, причащался ли, раскаивается ли в своих грехах. Эскобар отвечал на вопросы с уважением и даже с некоторой покорностью. Разрешил записать диалог и передал президенту, что, если правительство передумает высылать его из страны, он ликвидирует медельинский картель, отдаст все состояние и оружие и покончит с терроризмом. Правительство тогда не согласилось. Но на епископа больше всего произвели впечатление слова, которые сказал Эскобар перед расставанием: "Если понадобится убить всю Колумбию, чтобы меня не разлучали с женой, я сделаю это недрогнувшей рукой". Его драма как епископа Букараманги была в том, что партизаны действовали непоследовательно, а армия - слишком жестоко. И те, и другие обвиняли друг друга в одних и тех же грехах, но епископ их не путал: "Я по следу ботинка в песке мог определить, кто прошел - партизан или солдат". Обе стороны ему доверяли и прибегали к его посредничеству. Теперь у него меньше иллюзий, он понимает, что ни партизаны, ни правительство не представляют, какую страну они хотят построить, и что за сорок лет войны выросло поколение с особыми менталитетом и культурой. "Любой из этих крестьян считает, что у него власти - как у министра, и завоевал он такую жизнь с оружием в руках. Так что надо торговаться, а не диалог вести. Никто не отдаст власть, если ему не предложить чего-либо взамен. Человек не отдаст просто так то, что ему досталось с кровью". Будучи председателем Латиноамериканского Епископального Совета, он смог убедить Рональда Рейгана в том, что католическая Церковь не встала на сторону вооруженной революции, как тот упрямо считал, а просто боролась за социальную справедливость. В любом случае, подчеркивает кардинал, "я действовал в духе политики Иоанна Павла II". Не всем известно, что он вел переговоры с Бушем, чтобы тот не вводил войска в Никарагуа при сандинистах. Его основным аргументом тогда было то, что после перестройки Горбачева надо оторвать будущее от прошлого. Его дипломатическая деятельность в то время было столь интенсивна и осторожна, что некоторые известные журналисты уверены, что он посредничал между Горбачевым и Штатами в вопросах разоружения. Кардинал это отрицает с решительностью и в то же время с грустью на лице, с которой отказываются поведать тайну исповеди. Я не удержался и спросил его, что за интерес двигал им, когда он принимал участие в стольких земных делах. От его ответа у меня побежали мурашки по коже: "Я бы не посвятил им и пяти минут, если бы не был абсолютно уверен, что существует вечная жизнь". Слушая историю его посвящения в кардиналы и поддавшись подкупающей домашней простоте, с которой он рассказывал мне про великие события в его жизни, я спросил: "Вам не страшно, когда с вами происходят все эти вещи?". И он открыл мне секрет чисто по-антиокийски: с самых первых лет работы простым священником он придумал для себя очень короткие молитвы, которые он произносит перед тем, как взять на себя серьёзный риск. "Например, я произношу их перед интервью". "Перед сегодняшним особенно," - добавил он весело. Его назначили Дикастерием только четырнадцать месяцев назад, а он уже уверенно передвигается как в реальной итальянской жизни, так и в призрачной ватиканской: рассеяно отвечает швейцарским гвардейцам, которые отдают ему честь, описывает места и их историю как профессиональный гид. Похоже, у него совсем не кружится голова от того, что он маршал в огромной и вневременной империи, с площадью в 0,44 кв.км. и с миллионами подданных на Земле со всеми Святыми в придачу. Его дух не угнетает та постоянная и невидимая нить, которая соединяет его с самой большой армией в Истории: 401 тысяча приходских священников, которые каждый день узнают в своих компьютерах его голос, вещающий на семи языках. Другие 400 тысяч из монастырей и общин не в его ведомстве, но представляют его во время пастырьского служения, крещения или проповеди. Его отношения с Папой добрые и частые, ему и его отделу оказывают предпочтение при назначении аудиенции. Папа соблюдает два ограничения - не разговаривать по телефону и собирать за официальным обедом всегда ровно тринадцать человек в память о Тайной вечере, несмотря на кощунственный предрассудок, что при таком раскладе кто-нибудь да предаст. Но Папа устраивает и другие обеды, домашние, на троих: он сам, гость и свидетель. И вот на таких обедах по разным поводам бывал кардинал Кастрильон. Кроме него бывали приглашены и другие кардиналы, про которых всем известно, что они возможные преемники Папы. Стало уже просто рутинной практикой, что по мере ухудшения состояния Папы предсказатели собирают признаки, по которым можно определить преемника. В действительности, избранным может быть любой кардинал. Более того, необязательно быть для этого священником или холостым. Любой крещеный мужчина может стать Папой, и в истории христианства есть замечательные прецеденты. Те, что ставят на Кастрильона, указывают на его причастность к реформе Иоанна Павла II и на то, что тот считает его своим учеником. В этой связи надо учитывать голоса третьего мира - Азия, Африка и Латинская Америка - и иметь в виду, что Кастрильон был сопредседателем Синода Америки, общего собрания епископов, призванного оценить проделанную Церковью работу и наметить планы на третье тысячелетие. Поэтому за него могут выступить и США и Канада. Всего - 400 миллионов, почти половина католиков Земли. Это была единственная тема, которой мы не коснулись за три дня обедов, ромашкового чая по вечерам, длинных бесед и ностальгии. Всякий раз, когда я хотел выяснить, что думает кардинал о слухах по поводу его возможного избрания, он изящно избегал этой темы. И в момент прощания его доводы были более чем изящны: "Надеюсь, Господь сохранит нам этого Папу на долгие годы, чтобы он мог помолиться на моей могиле". Тем не менее, моему более удачливому знакомому на вопрос, хотите ли Вы быть выбранным, кардинал ответил, как настоящий Папа: "Нельзя сказать "нет" Святому Духу". По материалам газеты "Эль Паис". |
Габриэль Гарсия Маркес 08.05.1999 |
Габриэль Гарсиа Маркес