Морское путешествие муравьева 7 страница
— Сейчас же отдайте распоряжение приготовить к утру коней. Михаил Семенович едет курьером в Петербург. Да позаботьтесь принять сегодня Невельского и офицеров как следует, — сказал губернатор, подходя к дому.
— Что значит «как следует»?
— А то, чтобы было все, что полагается.
— Если вы видели мои запасы вина и знаете о них, то можете знать и то, что Завойко ничего не скроет, — с обидой ответил Василий Степанович.
— Вы должны понять, какое произошло событие, и радоваться.
— Чему же мне радоваться! Тому, в чем и вы еще покаетесь, ваше превосходительство?
— Поймите, что тут нет и не может быть подлога, а ежели вы, Василий Степанович, сомневаетесь, держите все при себе, будущее покажет. Но будьте хозяином, как бы лично вам это и ни было неприятно.
— Что значит «лично мне», ваше превосходительство? Этого я не могу понять, я думаю о благе отечества.
Муравьев пошел в дом.
Завойко усмехнулся и пожал плечами.
— Мои запасы вина к вашим услугам, — сказал он в спину губернатору и, покраснев до шеи, направился к другому концу здания.
«И как говорит с дворянином!»
Отдав все распоряжения, Василий Степанович поспешил к жене. Юлия Егоровна, отослав своих пятерых ребятишек гулять с няньками-якутками, заканчивала туалет с помощью старухи украинки. Юлия Егоровна сразу заметила, что муж расстроен. Она очень хорошо знала это по тому, как он мигал и какое движение было на его обычно спокойном лице.
Тот присел на табурет, блестя глазами.
— Невельской говорит, что устье Амура доступно! Будто бы стопушечные корабли могут проходить!
Он злобно сверкнул глазами и стал пересказывать все, что слыхал от Невельского. Когда внизу послышался голос губернатора, Завойко вздрогнул, и вид у него был такой, словно он готов разорвать в клочья всех этих нагрянувших людей.
— Я уже сказал генералу, что у Невельского подложная карта, — продолжал он. — Карту Гаврилова где-то достал, только цифры промера подставил другие.
Юлия Егоровна смотрелась в зеркало, держа перед собой пудру и не говоря ни слова. Глаза ее разгорелись, чуть скуластое лицо было холодно.
— Он славы тут ищет. Дешево эту славу заработать хочет, — говорил Завойко. — Стопушечные корабли у него в устье войдут! Какой подлог! Где он выкрал эту карту?! И так лжет, так лжет! В авантюру хочет втянуть правительство и Компанию. А Николай Николаевич желает себе славы и рад, что его обманывают. Никогда главное правление не пойдет на то, что они хотят.
Завойко готов был сейчас на что угодно, чтобы доказать, что Амур недоступен, и вывести Невельского на чистую воду. Он называл Невельского лжецом, обманщиком, который лезет судить о том, чего не знает.
Юлия Егоровна, слушая мужа, все ясней чувствовала, что Невельской действительно совершил открытие. Она еще до прихода мужа поняла, что произошло какое-то важное событие.
Когда губернатор и другие гости вернулись с корабля, ее странно встревожили доносившиеся радостные восклицания. Потом вошла Екатерина Николаевна в слезах, сказала, что Амур открыт, и поцеловала Юлию Егоровну.
— Вы тоже радуетесь? — спросила она Юлию Егоровну.
— Ах да! — вскинув голубые глаза, отвечала та.
И вот теперь муж уверял ее в обратном.
Муж занимался этой проблемой несколько лет и уверял всех, что Амур недоступен, что аянская дорога вполне обеспечит перевозку грузов для портов. Но вот явился человек, видимо более подготовленный, чем ее муж, и явно на глазах у всех обнаружил его ошибку. Она была очень самолюбива и горда, трезвее мужа смотрела на все и понимала, какой удар нанесен и ему и ей. Открытие, совершенное Невельским, компрометировало всю деятельность мужа. Муравьев мог быть недоволен, но еще хуже взглянет на это дядя, вполне доверявший до сих пор мужу, дядя, для которого дорога истина… Но дело было не только в этом. Она вдруг почувствовала, что ее славный муж, подвиги которого она считала непревзойденными, которым она так гордилась, вдруг стал ей неприятен, он оказался таким простым и мелким.
«Так вот, сильный, смелый мой муж, — подумала она, — кажется, слишком надеялся на дядюшку, тогда как Невельской действовал. Еще хуже, если за его спиной есть кто-то в Петербурге…»
— И еще имеет нахальство утверждать, что нашел пролив в южной части лимана и будто бы Сахалин у него остров, — продолжал Завойко, с надеждой глядя в лицо жены, словно ожидая от нее одобрения. — Да, да, уверяет, будто бы Сахалин остров, что противно всем ученым доказательствам.
Юлию Егоровну покоробили эти слова.
Она презирала сейчас своего мужа, с которым уехала на Восточный океан, ради которого жила как сибирская мещанка, терпела голод, лишения, рожала ребят в ужасных условиях. Она была глубоко оскорблена. До сих пор она была уверена, что ее муж делает великое дело. И она терпела. Она была слишком горда, чтобы простить мужу такой позорный провал. Все вокруг, что создавала она своими руками, потускнело для нее, и этот дом, и обстановка — все теперь выглядело по-другому…
— Он, конечно, ищет здесь карьеру и делает открытия по чужой карте, — твердо и спокойно сказала она и взглянула на мужа, — но… дядя будет благодарен ему за его ложные сведения.
— Как благодарен? Да я не допущу! Я открою ему глаза… Я докажу, что это ложь! — шепотом, краснея, стал уверять Завойко.
— А ты со своими заботами об Аяне останешься ни при чем, — сказала Юлия Егоровна. — Губернатор может быть очень недоволен тобой.
Завойко вспыхнул. Гордость и готовность бороться заговорили в нем. Именно это и желала возбудить в муже Юлия Егоровна, выказав ему холодное пренебрежение и как бы показав, что не верит в его силу, хотя он и прав. Она делала вид, что не верит мужу, будто бы он может развенчать Невельского. Она надеялась, что этим еще сильнее возбудит в нем злобу и энергию, хотя энергии в нем всегда было очень много. Надо было лишь подсказать ему направление. Этим направлением был обычный путь в Петербург, в правление Компании, к дяде; там вершились все дела Востока и без дяди ничто не могло быть решено. Но это надо было сделать очень осторожно. И действовать не только там, но и тут. На счастье, губернатор берет мужа в спутники до Якутска.
— Я все сделаю, — твердил муж с таким видом, словно просил верить.
— Я иду к гостям, — сказала Юлия Егоровна и вышла, не глядя на мужа, похорошевшая от возбуждения, с горящими щеками.
Глава тринадцатая
НА БЕРЕГУ
«Какая удача, — думал Невельской, подходя на вельботе к берегу. — Сразу после описи встретить Николая Николаевича и такое прекрасное общество».
Его только смущало поведение Завойко. «Очень странно, что он недоволен. И это после того, как у них тут, как они говорят, слухи ходили, что я погиб. Хорош же гусь этот Завойко. Кажется, надо поставить его на место… Мало ли что его личные интересы ущемлены, честь затронута! Разве я не вижу, что он держит камень за пазухой! Да, это сделал я! Я Амур открыл, а они доказывали, что Амур недоступен. Врангель уверял меня, что исследования бесполезны, смотрел, как на наивного мальчика, и поучал: мол, это же известно. И инструкцию мне не прислали! Что я тут должен думать? Кто это сделал? Орлов встретил меня и мог бы доставить… Впрочем, — твердо решил капитан, — мало ли что вздумаешь сгоряча».
Он заметил, что Аян обстроен хорошими домами и причалы хороши. Но сейчас ему все это было неприятно. Невельской поймал себя на этом чувстве. «Кажется, я пристрастен, — подумал он, — а уж это подлость».
На берегу встретил его Корсаков; из дома с мезонином и березовым садом навстречу капитану и офицерам вышел Завойко, а с ним капитан «Иртыша» Поплонский, Струве и Штубендорф.
Завойко, казалось, стал выше, осанистей, а выражение лица его сделалось мягче.
«Кажется, он стал полюбезней», — подумал Невельской, но с невольной неприязнью взглянул на Завойко и сразу же почувствовал, что тот эту неприязнь заметил.
— Вот и вы к нам пожаловали, Геннадий Иванович. Очень будем рады видеть вас в нашем Аяне, где мы всегда любим гостей.
— Ну, я тоже очень рад, Василий Степанович, — ответил Невельской, стараясь перемениться. — Так это ваша усадьба?
— Да, как я есть хохол, то не могу жить без земли, чтобы не пахать ее, и чтобы не развести сада, и не показать примера здешним людям, которые боятся копнуть землю. Я завел себе оранжерею и очень удивляю этим американских китобоев, которых здесь шляется немало.
«Право, он переменился, — подумал Невельской. — Если так, он благородный человек». Здравые рассуждения Завойко были по душе капитану, в них было что-то свое, родное.
«Он, кажется, все понял, — решил капитан. — Да ведь и в самом деле это ясно и очевидно, какое может быть ущемление его интересов».
— Вы уж простите мою хозяйку, что не вышла встречать, — говорил Завойко.
— Вы меня простите, Василий Степанович…
— Ах, что вы, что вы… Так пожалуйте…
«Он, кажется, в самом деле благороден», — подумал Невельской. Казалось, его встретил совсем другой человек.
— «Страна никому не принадлежит», — прочитал губернатор. — Вы уверены?
Разговор шел в кабинете.
— Совершенно уверен!
— Как вы можете быть уверены в том, что идет вразрез общепринятому мнению? Ведь это же будет читаться канцлером!
— Вот именно, ваше превосходительство, вопреки общепринятому мнению я и обязан был написать это, чтобы прочитал канцлер… Хотя бы ему и неприятно было, но ведь истина…
— Вы моряк, а не политик, — полушутя ответил Муравьев и вписал своей рукой: «видимо». Получилось: «Страна, видимо, никому не принадлежит». — Зачем вам лезть на рожон и брать на себя ответственность! Принадлежат она или нет — это, скажут, в лучшем случае, спорный вопрос и, скажут, не ваше дело. Наше дело — представить факты правительству.
Теперь уже Невельской был не неизвестным офицером, мечтавшим совершить открытие. Он — капитан, в рекордно короткий срок сделавший переход вокруг света. За плечами у него важнейшая опись. Радость и восторг губернатора давали ему право говорить совершенно откровенно и попросту и хотя бы в первый день встречи чувствовать себя с ним на равной ноге.
— Николай Николаевич! Пусть государь узнает истину!
— Какое это имеет значение? Не в этом суть. Да и сказал вам как-то граф Василий Алексеевич [39], что вы не о двух головах, и я тоже скажу. Да нам с вами и без этого достанется. — Муравьев рассказал, об экспедиции Ахтэ.
— Тем более необходима была мне инструкция в лимане, — ответил Невельской. — Ведь могут подойти формально, обвинить меня…
— Это я беру на себя, Геннадий Иванович. Даже если бы и узнали, где вы получили инструкцию. Я берусь защитить вас.
— Николай Николаевич, ведь мы исследование скомкали.
— Геннадий Иванович, вы и так произвели все отлично, превзошли все ожидания.
— Нет. Мы еще, не дай бог, спохватимся когда-нибудь. Если говорить начистоту, мы далеко не выполнили своей задачи. Будь инструкция, мы представили бы сведения, уничтожающие все цели экспедиции Ахтэ.
Муравьев рассказал про путешествие англичанина Хилля [40].
— Однажды утром в приемной вижу иностранца. Я принял его, обласкал, как мог, пригласил к обеду и просил бывать у меня. Моему предшественнику он принес бумагу, подписанную графом Нессельроде, с предписанием губернатору Восточной Сибири оказывать английскому подданному Хиллю возможное содействие. Не генерал-губернатору прислали бумагу, а англичанину, в пакете Министерства иностранных дел, в Иркутск на почту… Мой дорогой Геннадий Иванович, это похуже, чем неприсылка инструкции! Надо сказать, что Хилль держал себя очень хорошо, был принят во всех домах. С ним сдружился цвет нашего общества. Он давал уроки английского языка в семьях ссыльных. Один иркутянин, полуфранцуз, он давно живет там, сошелся с ним близко и ставил нас в известность… Но Хилля ни в чем нельзя было обвинить. Прожил зиму в Иркутске, бывал у меня, а весной уехал в Охотск и на «Иртыше» — на Камчатку. Правда, по дороге были с ним неприятности: он ударил двух якутов головами друг о друга и чуть не убил, да в Киренске его приняли за шпиона и схватили без всяких церемоний… — Муравьев засмеялся. — Но он вышел из этих неловкостей. Перед ним извинились, и он тоже извинился… Но это между прочим. Так вот, я все время должен опасаться шпионажа со стороны, — тут Муравьев поднял указательный палец, — канцлера! Вот каково мое положение. Хилль приятный собеседник, образованный, бывалый человек, но не подозревать его я не смел. Да и быть не может, чтобы он не был шпионом. Не могут же англичане надеяться на нашего канцлера, который сам ничего толком о России не знает.
Он рассказал о другом англичанине, Остене, который пытался спуститься по Амуру.
— Это все одно, Николай Николаевич… И подход их описного судна к устьям Амура то же самое.
— А у меня ни средств, ни судов. Вся надежда на Завойко. Один он на всем побережье держится великолепно. Ни на йоту не уступит никакому китобою. Он рассказывал мне, что, когда они съезжают на берег и начинают буйствовать, он приказывает стрелять в них по ногам.
Снова заговорили о положении на океане, о Гавайях.
Пришел Завойко.
Невельской рассказал, что Камехамеха в случае войны русских с англичанами обещал известить письмом о движении вражеских судов.
Завойко ответил, что торговлю с Гавайями можно вести широко.
— Надо отправлять туда тот же лес, что рубят у нас и везут в Гонолулу американцы…
Стали говорить, что делать дальше с Амуром.
Невельской стал требовать занятия устья десантом с артиллерией, а также судна, которое наблюдало бы за лиманом.
— И такому отряду, или, точнее сказать, экспедиции, Николай Николаевич, как воздух нужны паровые катера, именно паровые, а не гребные, для ускоренного производства промеров по реке и на лимане. Лиман так огромен, что потребует исследований в течение нескольких лет. Площадь его исчисляется тысячами квадратных миль, наши промеры — первая разведка… При вечных ветрах исполнить эту задачу нелегко.
Соображений было много, и Муравьев наконец сказал, что сейчас все равно ничего не решить, надо отложить все, а до встречи в Якутске отдать лишь самые важные распоряжения. Его заботила мысль об экспедиции Ахтэ.
— Да вот Невельской ругает нас с вами, — вдруг сказал он, обращаясь к Завойко, — что не прислали ему инструкции в лиман. Что вы скажете?
Он хотел шутливым разговором сгладить острые углы, а получилось наоборот. Завойко метнул неприязненный взор, словно задели больное место. Он стал, волнуясь, объяснять, что не мог рисковать, что во время ночлега где-нибудь у гиляков могли выкрасть инструкцию у Орлова, а потом произошли бы дипломатические осложнения. Он и сам чувствовал, что получается нескладно, и тем сильнее волновался.
«Впрочем, что я буду уговаривать, — решил Муравьев, — они сами не маленькие, должны понимать, к чему это приведет, если они раззадорятся, как молодые петухи».
— Ну, пойдемте кутить, господа! — сказал он снисходительно. — Да помните, что успех дела зависит только от вас обоих. Без вас я как без рук.
За дверью уже слышался гул и оживленные голоса.
— Сегодня ваш праздник, Геннадий Иванович, будем нас чествовать, вы именинник, — сказал Муравьев. — И не будем поминать старого!
«А я еще должен поить и угощать на свои трудовые заработки всю эту ораву, — подумал Завойко. — Ох, всегда расплачивается тот, кто трудится! Вот Завойко захотел быть генералом! Еще действительно все случится, как с городничим! Этот Муравьев, кажется, легок на посулы».
Глава четырнадцатая
КОНЦЕРТ В АЯНЕ
Подходя на «Байкале» к Аяну, Невельской совершенно не предполагал, что в такое позднее время в этом маленьком порту его может ждать генерал-губернатор. Из письма, которое тот прислал ему в Петропавловск, он знал, что Муравьев намеревался побывать на Камчатке, но далеко не был в этом уверен. Тем более он был поражен, когда Корсаков, поднявшись на борт «Байкала», передал ему инструкцию и сообщил, что Муравьев здесь и что с ним Екатерина Николаевна, а также знаменитая виолончелистка мадемуазель Элиз Христиани, имя которой сразу вспомнилось капитану по Петербургу. Когда он уходил в плавание, там ждали ее на гастроли.
И хотя он подумал с досадой: «Зачем мне теперь эта инструкция!» — но в то же время сильно обрадовался, что Муравьев с женой в Аяне. Он видел в этом необычайное их благородство и рад был, что встретит Екатерину Николаевну, с которой познакомил его Муравьев еще в Петербурге.
И потом, когда он докладывал губернатору и его спутникам в каюте, он все время помнил, что на берегу общество дам, которого он давно был лишен, и в том числе компаньонка Екатерины Николаевны — молодая знаменитость. Если он вдруг забывал об этом, то через несколько мгновений новое воспоминание придавало ему радости, как в детстве, когда ждешь, что вечером елка. У него мелькнула мысль — не судьба ли это?… Но когда губернатор сказал ему: «Мы едем на берег кутить и целовать француженку», капитан был покороблен и даже оскорблен в самых лучших чувствах.
«Как он может говорить так, если она путешествует в обществе Екатерины Николаевны, — думал он. — Она актриса, так это еще не дает никакого права…»
Невельской когда-то учился у Каратыгина [41]дикции и знал, какой тот прекрасный семьянин, честный, образованный человек и как много и тяжело трудятся артисты. А тут знаменитость, француженка, о которой трубит весь мир, молодая и, как говорят, красивая, поехала в Сибирь. Это делает ей честь. Как же можно так судить о ней? Что она француженка? Так Екатерина Николаевна тоже француженка, и тем более странно, что Муравьев говорит это. Какие-то костромские предрассудки…
Неприятный разговор с губернатором и Завойко озаботил его, но, едва переступил он порог кабинета, дела вылетели из головы.
Екатерина Николаевна поднялась навстречу. Она в открытом платье травянистого цвета топ, с отделкой из множества кружев, с огромным розовым шелковым цветком на груди, свежая, рослая, розовая, похожая на античную статую под наскоро наброшенными и схваченными кое-где шелками, с гладкой прической, подчеркивающей черноту ее волос и профиль греческой богини. Рядом с ней и Муравьев приобретал новый вид; чувствовалось, что это действительно сильный человек, если его полюбила такая прекрасная женщина. Она, улыбаясь, сказала, что очень рада, что от души поздравляет с благополучным прибытием.
Юлия Егоровна, сияя голубыми глазами, приветливо улыбнулась. Она в сером шелке, с закрытой грудью и с серьгами в виде гроздьев винограда.
— Ваш дядюшка Фердинанд Петрович приказал низко кланяться вам, — целуя ее руку, сказал капитан.
— Как приятно, что вы видели его перед отъездом! — Тон Юлии Егоровны был приветлив.
— Фердинанд Петрович много мне рассказывал о вас и о вашей аянской жизни.
— Ах, мы были в такой тревоге, — жеманно сказала Элиз Христиани, протягивая руку и по-девичьи приседая. Она высока, юна, румяна, у нее черные пристальные глаза, красивые, чуть полноватые, розовые обнаженные плечи и руки, как у юных женщин Буше.
…Именно такие розовые, свежие женщины снились по ночам молодому капитану в его плавучей холостяцкой норе, над которой грохотали волны.
Элиз действительно была хороша. Глаза ее полны живости, она знала это и играла ими, пристально вглядываясь в капитана. Она мгновенно заметила его легкое заикание, нервность, рябинки на лице. Но все, что было бы неприятно во всяком другом, в нем казалось оригинальным.
Столовая, в которой собралось общество, показалась офицерам после длительной жизни в каютах необычайно просторной. Почти всю ее занимал накрытый длинный стол. Капитан сидел между Екатериной Николаевной и Элиз.
Виолончелистка не говорила ни слова без движений и гримас. Капитан видел таких женщин прежде, бойких и самостоятельных. Он в глубине души несколько робел и поглядывал время от времени на нее с интересом, как бы желая знать, где же таится та гениальность, что доставила этой бойкой девице всемирную славу. И вдруг он заметил, что на мгновение взор ее потух, но она тотчас спохватилась, и опять в ней вспыхнула живость. Ему показалось, что она чем-то тайно опечалена.
Элиз тоже ждала встречи с Невельским. Но сейчас, когда он был рядом, она снова поняла, что надежды ее напрасны. Он нравился ей… Может быть, лицо его было несколько грубо, он, видимо, по-военному суховат, как и все, кто вырос и воспитался в этой среде. Но на таких быстрее действуют и красота, и талант, и она именно это видела сейчас по лицу капитана. На душе у нее не стало легче, избавление не приходило.
А он, приглядываясь к соседке, чувствовал себя так, словно попал на третий акт спектакля и, не видев начала, мог лишь догадываться о том, что было.
Между тем обед начался, и матросы, служившие за столом, забегали.
— Господа, — с бокалом шампанского поднялся Муравьев. — Я буду говорить кратко, по-солдатски. За «Байкал», господа, и за его отважного капитана! Геннадию Ивановичу Невельскому, совершившему величайшее открытие современности, ур-ра, господа! — гаркнул он тем хриплым, переходящим в тенор баритоном, которым командуют на парадах и при атаках.
С криками «ура» все поднялись.
Невельской хота и знал, что его помянут, но не ожидал, такого оборота и густо покраснел. Руки с бокалами и, сияющие лица потянулись к нему со всех сторон. Элиз теперь улыбалась ласково и как-то деланно-ободряюще, как бы призывая его не быть столь наивным и неопытным в своей новой роли знаменитости. Ей, кажется, хотелось руководить им.
Капитан вдруг поднялся. Ему тоже захотелось ответить, Вообще он был неспокойный человек и к тому же понимал все по-своему.
— Господа, — быстро сказал он, — если бы не Николай Николаевич, ничего бы не было! Господа! Бессмысленный запрет продолжался бы… — Он умолк, пробежав взглядом по ряду блюд и тарелок, и глаза его поднялись и остановились на губернаторе. — Вы, Николай Николаевич, смогли разрушить преграды и совершить невозможное. Но, Николай Николаевич, еще не все сделано… и все плохо; еще преграды есть… Мы только у истока дела. И если мы будем трусить и ждать инструкций… — Он заикнулся и с жаром воскликнул: — Но заслуга ваша велика!… Господа, ура Николаю Николаевичу!
«Кажется, черт знает что я сказал»,. — подумал капитан, усаживаясь.
— Так вы полагаете, что в наше время совершить открытие легче, чем испросить на него разрешение? — как-то особенно гордо спросил Корсаков, чуть наклонясь к капитану через стол и мельком косясь на Элиз.
— Ну да, да! — ответил Невельской. «Да что он таким козырем…»
— Но что за великое открытие совершил капитан? — шепотом обратилась Элиз к губернатору. Она не могла понять, в чем тут дело, так как суть от нее скрывали.
Муравьев что-то любезно ответил.
— О! — поднимая брови, многозначительно отозвалась Элиз и стала снова улыбаться.
После тостов и криков начался общий бурный разговор по-французски и по-русски. Невельской заметил, что теперь Элиз как-то странно взглядывает на Корсакова. «Так она влюблена в Мишеля», — подумал он, и как-то мгновенно в уме его сложились и первый и второй акты недосмотренной пьесы. «Да, он красавец». Михаил понравился ему… Он был юн, забавно горд и, видно, счастлив.
Зажглись огни. Настежь распахнули одно из окон. Почувствовалось, как холодный горный воздух потек в душную комнату.
Пили за губернаторшу, за хозяйку и хозяина, за Элиз, за старшего офицера Казакевича, оставшегося в эту ночь на судне, за всех офицеров «Байкала» и за всех спутников губернатора в отдельности. Дамы вышли отдохнуть. Теперь пили без всяких тостов, кто когда хотел и что хотел, и ряды пустых бутылок выстроились на столе и на полу. Муравьев с увлечением излагал свой взгляд на события во Франции.
— Луи Наполеон [42]будет императором, — говорил он. — Это последние официальные известия, дошедшие из Европы, о мартовских событиях. Но китобои уверяли, что Наполеон уже император. Его поддерживают католики и роялисты. Его приход к власти означает войну, но не ради интересов Франции. Англомания Луи Наполеона всем известна!
Невельской вспомнил сейчас душные дни, проведенные в Портсмуте, и хотя события были на другой стороне пролива, но отзвуки их доносились и в Портсмут и в Лондон беспрерывно. Англия жила этими событиями, о них говорили и в парламенте и на улицах, писали в газетах…
— Но есть еще третья партия, более сильная! Это англичане! Сами французы не враждебны нам!
«Да у него жена француженка — и он так рассуждает, а у меня жена баронесса, так мне кажется, что немцы хороши, а вот Невельской все терся около англичан и женится на какой-нибудь их старой барышне с большими ногами, какие мы у них видали, и будет уверять, что англичане наши первые друзья, — думал Завойко. — Нашел друзей!»
Екатерина Николаевна ему нравилась своей скромностью, и Элиз тоже. «Но ежели каждый будет хвалить тех, на ком женат, то мы растащим всю нашу Россию в разные стороны! А ежели ему придется воевать против французов?»
— Католики, роялисты и англичане! Вот три партии! — уверял Муравьев.
Завойко подсел к Невельскому.
— Мне было очень приятно услышать, что вы были у его высокопревосходительства дядюшки Фердинанда Петровича.
— Очень любезно принял меня и многое рассказал, я ему очень, очень благодарен, Василий Степанович!
«Как же не быть!» — подумал Завойко.
— Так он вам и открыл? — спросил он, подразумевая, что дядюшка «открыл» карту.
— Он посадил меня в свое кресло, — с некоторой нервностью ответил Невельской, чувствуя, что Завойко спрашивает неспроста…
«Пусть думает что хочет, а я не боюсь».
«Так я и знал! Что бы он делал, если бы не расположение и доверие дядюшки? А еще намекает, что, мол, Фердинанд Петрович не сочувствовал. И еще смеет в разговоре со мной подвергать сомнению наше исследование…»
— Поверьте мне, Василий Степанович, только молю вас, поймите все верно, что я говорю, глубоко уважая вас, — мы с вами должны действовать заодно, общими силами. Ведь вы сами столько трудились для основания здесь русской жизни!
— Так разве ж я не действую заодно? — обидчиво возразил Василий Степанович. — Еще в прошлом году — вы того не знаете, — с гордостью сказал Завойко, — Орлов был в лимане и уговорил гиляков продать землю в деревне Коль для устройства русского редута. Они просили за это китайки и несколько топоров.
Завойко был старше чином и чувствовал, что надо бы соблюдать в разговоре с Невельским побольше достоинства. Но он был очень озабочен, да и надо было успеть выспросить его.
В это время загремели стулья, внесли виолончель, вошли дамы, хлопнула крышка фортепиано. Свечи горели ярко, и свет их отражался в блестящем красном зеркале фортепиано. Элиз прошла, улыбаясь, и легко поклонилась на обе стороны. Она была в коричневом платье, которое очень шло к ее глазам. Екатерина Николаевна села за фортепиано.
Невельской хотел что-то сказать и потянулся к Завойко, но зазвучала нота на фортепиано, потом другая, послышалось, как смычок тронул струны виолончели, и все мягко стихли, словно примиренные. В этих первых звуках была какая-то неведомая сила. Далекое и родное напоминали они. Капитан, казалось, перенесся куда-то далеко-далеко, в Петербург или, может быть, в Италию, в ложу театра, где среди огней шумела публика, и оркестр настраивал инструменты у занавеса. Капитан много путешествовал в Европе, кажется, не было порта, где бы он не бывал, и, приученный Каратыгиным, он всюду старался видеть, что дают на театре.
Виолончель заиграла. Невельской почувствовал, как этот звук задел все его нервы. И ему словно сжало горло. Исчезло все, кроме жажды музыки. Как человек, привыкший к внезапным опасностям и тревогам, он не вздрогнул, ни единым движением не подал виду, что музыка сильно захватила его. Только лицо стало совсем мальчишеским, розовым и острым.
Когда виолончель запела очень страстно и нежно, он откинулся в кресле; теперь голова его, как и на корабле, была поднята повелительно. Эта музыка пробуждала в нем какие-то странные силы, которых он до сих пор не знал за собой.
Он понимал, что музыкой выражают чувства и рисуют картины, что это живопись звуком, но никогда не чувствовал музыки так, как сегодня. Элиз сейчас была богиней для него, в тысячу раз прекрасней всех, кто находился в комнате. Она царствовала и повелевала. Казалось, сама судьба послала ее на далекий берег океана пробудить в горсточке измученных русских офицеров какие-то высшие чувства и напомнить им об ином, прекрасном мире, близости которого, они давно не ощущали.
На лицо Муравьева, на его эполеты свет падал сверху. Муравьев сейчас был очень моложав, и почему-то казалось, что скулы его выдавались, а усы и глаза потемнели, и он походил на татарина. Потом он тронул рукой лоб, склонив голову на руку, держа локоть на ручке кресла, и сидел словно в глубоком раздумье, поджав сложенные ноги в лакированных сапогах.
Он хотел позабавить офицеров этой превосходной игрой, показать, что недаром взял Элиз спутницей жены. Но она так играла сегодня, что и сам он встревожился.
Он знал: Элиз прощалась, Миша уезжал. Он, Муравьев, разлучал их.
Раздались аплодисменты. Элиз, странно блестя глазами и улыбаясь, о чем-то заговорила с Екатериной Николаевной, водя по смычку тряпкой с канифолью.
— А вы знаете, что она играла? — тихо спросил Муравьев у капитана. — Это Шопен… Революционер-поляк!
В другое время Невельской обиделся бы за такие разъяснения, но сейчас даже был тронут, что Муравьев подчеркивает, что в Аяне играют Шопена — врага самовластья и нашего русского самодержавия, которому мы так горячо служим…