Теоремы детерриторизации, или машинные пропозиции
1 теорема. Мы никогда не детерриторизуемся в одиночку, но, по крайней мере, в двух терминах: рука — полезный объект, рот — грудь, лицо — пейзаж. И каждый из двух терминов ретерриторизуется на другом. Так что не надо смешивать ретерриторизацию с возвратом к примитивной или более древней территориальности — она с необходимостью подразумевает совокупность уловок, благодаря которым один элемент, сам детерриторизованный, служит новой территориальностью для другого, также утратившего собственную территориальность. Отсюда целая система горизонтальных и дополнительных ретерриторизаций — между рукой и инструментом, ртом и грудью, лицом и пейзажем. — 2 теорема. Из двух элементов, или движений детерриторизации, самый быстрый необязательно является самым интенсивным или самым детерриторизованным. Интенсивность детерриторизации нельзя путать со скоростью движения или развития. Итак, самое быстрое может даже соединять свою интенсивность с интенсивностью самого медленного, которое, в качестве интенсивности, не сменяет самое быстрое, но работает одновременно с ним на иной страте или другом плане. Таким образом, отношение рот — грудь уже ориентируется на план лицевости. — 3 теорема. Отсюда можно даже сделать вывод, что наименее детерриторизованное ретерриторизуется на наиболее детерриторизованном. Здесь появляется вторая система ретерриторизаций — вертикальная система, идущая снизу вверх. В этом смысле не только рот, но также грудь, рука, все тело целиком и само орудие труда «олицевляются». Как правило, относительные детерриторизации (транскодирование) ретерриторизуются на в той или иной степени абсолютной детерриторизации (сверхкодирование). Итак, мы увидели, что детерриторизация головы в лице является абсолютной, хотя остается негативной, ибо переходит от одной страты к другой, от страты организма к страте означивания и субъективации. Рука и грудь ретерриторизуются на лице и в пейзаже — они олицевляются в то же самое время, как и опейзаживаются. Даже полезный объект будет олицевляться — дом, утварь, или предмет, одежда, и т. д.; мы могли бы сказать, что они смотрят на нас, но не потому, что походят на лицо, а потому, что захвачены в процессе белая стена — черная дыра, потому, что они соединяются в абстрактной машине олицевления. Крупный план в кино так же касается ножа, чашки, часов или чайника, как и лица или элемента лица; например, у Гриффита, «чайник пялится на меня». Тогда нечестно говорить, будто существуют крупные планы романа, например, когда Диккенс пишет первую фразу «Сверчка за очагом»: «Начал чайник!»[210], или в живописи, когда натюрморт становится изнутри лицом-ландшафтом, или когда посуда — чашка на скатерти или самоваре — олицевляется у Боннара, у Виллара. — 4 теорема. Поэтому абстрактная машина осуществляется не только в лицах, производимых ею, но и — в той или иной степени — в частях тела, в одежде и объектах, которые она олицевляет, следуя некоему порядку причин (а не организации сходства).
Все же остается вопрос: Когда абстрактная машина лицевости вступает в игру? Когда она запускается? Возьмем простые примеры: материнская власть, проходящая через лицо в ходе кормления грудью; чувственная власть, проходящая через лицо любимой даже в нежностях; политическая власть, проходящая через лицо лидера — заголовки, изображения и фотографии — даже в массовых действиях; власть кино, проходящая через лицо кинозвезды и крупный план; власть телевидения… Лицо не действует здесь как нечто индивидуальное — именно индивидуальность следует из той необходимости, каковая была бы у лица. Вовсе не индивидуальность лица принимается в расчет, а эффективность шифрования, которой оно позволяет осуществиться и в каких случаях. Это — дело не идеологии, а экономии и организации власти. Мы, конечно же, не говорим, будто лицо, могущество лица порождает власть и объясняет ее. Зато некоторые сборки власти нуждаются в производстве лица, другие же — нет. Если мы рассматриваем первобытные общества, то там мало что проходит через лицо: их семиотика является не означающей, не субъективной, а по существу — коллективной, многозначной и телесной, играющей на крайне разнообразных формах и субстанциях выражения. Многозначность проходит через тела, их объемы, их внутренние каверны, их вариабельные внешние соединения и координаты (территориальности). Некий фрагмент мануальной семиотики, мануальная последовательность координируются — без подчинения и унификации — в оральной последовательности, в кожной или ритмичной последовательности и т. д. Лизот, например, показывает, как «размежевание обязанностей, ритуала и повседневной жизни является почти совершенным… странным, невообразимым для нас» — во время траура кто-то отпускает непристойные шутки, тогда как другие плачут; либо какой-нибудь индеец внезапно перестает плакать, чтобы настроить свою флейту; либо все засыпают.[211]
То же верно и для инцеста — нет никакого запрета на инцест, есть инцестуозные последовательности, которые соединяются с последовательностями запрета, согласно тем или иным координатам. Картины, татуировки, метки на коже сочетаются с мультиразмерностью тел. Даже маски удостоверяют скорее принадлежность головы к телу, чем надстраивают какое-то лицо. Несомненно, происходят глубинные движения детерриторизации, встряхивающие координаты тела и намечающие специфические сборки власти; между тем, они соединяют тело не с лицевостью, а с животными становлениями — как раз с помощью наркотиков. Конечно, духовности тут не меньше: ибо становления-животным касаются животного Духа — духа-ягуара, духа-птицы, духа-оцелота, духа-тукана, — который овладевает внутренностью тела, входит в его каверны, заполняет объемы, вместо того чтобы создавать ему лицо. Случаи овладения выражают непосредственное отношение Голоса с телом, а не отношение с лицом. Хрупкие и ненадежные организации власти шамана, воина и охотника являются тем более духовными, что они проходят через телесность, животность и вегитабельность. Когда мы говорили, что человеческая голова все еще принадлежит страте организма, мы, очевидно, не отвергали существования культуры и общества у этих народов; мы говорили лишь о том, что коды таких культур и обществ касаются тел, принадлежности голов телам, способности системы тело — голова становиться и получать души, получать их в качестве друзей и отторгать души врагов. «Первобытные люди» могут обладать самыми духовными, самыми красивыми и самыми человеческими головами, но у них нет никакого лица, да они в нем и не нуждаются.
И по простой причине. Лицо не универсально. Оно даже не лицо белого человека; оно — сам белый Человек, с его широкими белыми щеками и черной дырой глаз. Лицо — это Христос. Лицо — это типичный Европеец, тот, кого Эзра Паунд назвал неким чувственным человеком, короче, обычным Эротоманом (психиатры XIX века были правы, говоря, что эротомания, в отличие от нимфомании, часто остается чистой и целомудренной; дело в том, что она проходит через лицо и олицевление). Не универсалия, a faciès totius universe .[212]Иисус Христос — суперзвезда: он изобрел олицевление всего тела и распространил его повсюду (страсть Жанны Д'Арк крупным планом). Следовательно, лицо по природе — это совершенно особая идея, которая не мешает ему обретать и осуществлять самую общую функцию — функцию дву-однозначности [bi-univocisation], бинаризации. Тут есть два аспекта: абстрактная машина лицевости, то, как она компонуется черной дырой-белой стеной, функционирует двумя способами, один из которых касается единств или элементов, а другой — выборов. Согласно первому аспекту, черная дыра действует как центральный компьютер, Христос, третий глаз, перемещающийся по стене или белому экрану как общей поверхности референции. Каким бы ни было содержание, коим мы ее наделяем, машина вот-вот приступит к конституированию некоего единства лица, элементарного лица в дву-однозначном отношении с другим лицом:-это — мужчина или женщина, богач или бедняк, взрослый или ребенок, лидер или подчиненный, «некий х или некий у». Перемещение черной дыры по экрану, бег третьего глаза по поверхности референции конституируют столько же дихотомий или древовидных разветвлений, сколько и машины о четырех глазах, являющиеся элементарными лицами, связанными попарно. Лицо учительницы и ученика, отца и сына, рабочего и начальника, полицейского и гражданина, обвиняемого и судьи («у судьи был суровый вид, а глаза лишены горизонта…»): конкретные индивидуальные лица производятся и трансформируются вокруг таких единств, таких комбинаций единств — подобно лицу богатого ребенка, в котором мы уже распознаем военное призвание, затылок курсанта Сен-Сир. Мы скорее проваливаемся в лицо, чем обладаем им.
Согласно другому аспекту, абстрактная машина лицевости принимает роль избирательного ответа или выбора — учитывая конкретное лицо, машина судит, проходит оно или нет, идет оно или нет, согласно единствам элементарных лиц. На сей раз, бинарное отношение — это отношение типа «да — нет». Пустой глаз черной дыры поглощает или отклоняет, как полубезумный деспот все еще подает знак согласия или отказа. Лицо этого преподавателя искажено тиками и охвачено тревогой, которая и есть причина того, что «оно не идет дальше». Обвиняемый, подданный демонстрируют крайне аффектированную покорность, которая становится высокомерием. Либо же: слишком любезен, чтобы быть честным. Такое лицо — это ни лицо мужчины, ни лицо женщины. И еще, оно — ни лицо бедняка, ни лицо богача, является ли опустившимся тот, кто потерял свое состояние? В каждый момент машина отклоняет несоответствующие лица или те, что имеют подозрительную наружность. Но только на таком уровне выбора. Ибо надо будет произвести последовательно типовые расхождения в отклонении для всего того, что избегает дву-однозначных отношений, и установить бинарные отношения между тем, что принимается в первом выборе, и тем, что только терпится во втором, в третьем и т. д. Белая стена не перестает расти в то самое время, как черная дыра многократно функционирует. Учительница сошла с ума; но безумие — это соответствующее лицо энного выбора (однако, не последнего, ибо есть еще лики безумия, не соответствующие тому, что мы считаем безумием). Ах! это ни мужчина и ни женщина, это что-то трансвеститное: бинарное отношение располагается между «нет» первой категории и «да» следующей категории, которая — при определенных условиях — может также легко маркировать некую терпимость как индикатор врага, коего следует уничтожить любой ценой. В любом случае, тебя опознали, абстрактная машина вписала тебя в совокупность своей квадратной сетки. Мы ясно видим, что — в своей новой роли того, что находит отклонения, — машина лицевости не удовлетворяется индивидуальными случаями, но действует также и обобщенно, как действовала в своей первой роли рукоположения нормальности. Если лицо — действительно Христос, другими словами, некий средний белый Человек, то первые отклонения, первые типовые расхождения суть расовые — желтый человек, черный человек, люди второй или третьей категории. Они также будут записаны на стене, распределены благодаря дыре. Они должны быть обращены в христианство, то есть олицевляться. Европейский расизм как претензия белого человека никогда не действует с помощью исключения или обозначая кого-то как Другого — скорее, именно в первобытных обществах чужак схватывается как некий «другой».[213]Расизм действует через детерминацию расхождений отклонения в зависимости от лица белого Человека, претендующего интегрировать несогласующиеся черты во все более и более эксцентричные и запаздывающие волны: иногда, чтобы терпеть их в данном месте и в данных условиях — в таком-то гетто; иногда, чтобы стирать их со стены, которая никогда не поддерживает инаковость (это еврей, это араб, это негр, это сумасшедший и т. д.). С точки зрения расизма, внешнего не существует, вовне людей нет. Есть только люди, которым следовало бы быть такими же, как мы, и чье преступление состоит лишь в том, что они таковыми не являются. Купюра проходит уже не между внутренним и внешним, а внутри одновременных означающих цепей и последовательных субъективных выборов. Расизм никогда не обнаруживает частиц другого, он распространяет волны одного и того же, пока не погасит всех, кто не поддается идентификации (или тех, кто поддается идентификации, только начиная с того или иного расхождения?). Его жестокость равняется лишь его неопытности или наивности.
Куда более ярким образом разыграла все ресурсы Христа-лица живопись. Живопись использует абстрактную машину лицевости — белую стену — черную дыру — во всех смыслах, дабы производить с помощью лика Христа любые единства лица, а также любые расхождения в отклонении. В этом отношении в живописи — от Средних веков до Ренессанса — есть какое-то ликование, подобное безудержной свободе. Христос не только главенствует в олицевлении всего тела целиком (своего собственного тела), в опейзаживании всех сред (своей собственной среды), но он также компонует все элементарные лица и размещает все их отклонения: Христос — ярмарочный атлет, Христос — маньеристский педик, негритянский Христос или, наконец, черная Девственность за краем стены. Самые великие безумия проявляются на полотнах сквозь католический код. Вот один пример среди столь многих: на белом фоне пейзажа и черно-голубой дыры неба распятый Христос — ставший машиной бумажный змей — посылает с помощью лучей стигматы святому Франциску; стигматы вызывают олицевление тела святого по образу тела Христа; но эти же лучи, несущие стигматы святому, также являются и нитями, за которые святой тянет божественного бумажного змея.[214]Именно под крестным знамением мы сумели измельчить лицо и процессы олицевления во всех смыслах. Теория информации принимает в качестве точки отсчета однородную совокупность означающих посланий, которые уже взяты как элементы в дву-однозначных отношениях или элементы которых дву-однозначно организованы между посланиями. Во-вторых, тираж некой комбинации зависит от определенного числа субъективных бинарных выборов, которые растут пропорционально числу элементов. Но есть проблема — вся эта дву-однозначность, вся эта бинаризация (которая зависит не только от все большей легкости расчетов) уже предполагают разворачивание стены или экрана и установку центральной исчисляющей дыры, без которых никакое послание не было бы распознаваемым, никакой выбор не мог бы быть выполнен. Система черная дыра — белая стена уже должна разграфить все пространство, очертить свои древовидные разветвления или свои дихотомии, дабы означающее и субъективация позволили понять саму их возможность. Смешанная семиотика означивания и субъективации нуждается прежде всего в защите от любого вторжения извне. Нужно даже, чтобы больше не было никакого внешнего — никакая номадическая машина, никакая примитивная многозначность вместе с их сочетаниями неоднородных субстанций выражения не должны появляться. Нужна одна-единственная субстанция выражения как условие любой переводимости. Мы можем конституировать означающие цепи, действуя с помощью дискретных, оцифрованных, детерриторизованных элементов, только при условии наличия доступного семиологического экрана, стены, которая их защищает. Мы можем делать субъективные выборы между двумя цепями или в каждой точке цепи только при условии, что никакая внешняя буря не сметет цепи и субъектов. Мы можем сформировать ткань субъективности, только если обладаем центральным глазом, черной дырой, захватывающей все, что превышало бы, все, что трансформировало бы как ассигнованные аффекты, так и господствующие сигнификации. Более того, абсурдно полагать, будто язык как таковой может переносить послание. Язык всегда воплощен в лицах, которые сообщают свои высказываемые и нагружают их балластом в отношении текущих означающих и рассматриваемых субъектов. Именно на лицах находят свое направление выборы и организуются элементы — общая грамматика никогда не отделима от воспитания лиц. Лицо — подлинный рупор. Следовательно, абстрактная машина лицевости не только должна производить защитный экран и исчисляющую черную дыру, она производит именно лица, расчерчивающие все виды древовидных ветвлений и дихотомий, без которых означающее и субъективное не смогли бы заставить функционировать эти древовидные ветвления и дихотомии, возвращающие означающее и субъективное в язык. Несомненно, бинарности и дву-однозначности лица не те же, что бинарности и дву-однозначности языка, его элементов и субъектов. Они нисколько не походят друг на друга. Но первые лежат в основе вторых. Действительно, когда машина лицевости переводит какое-либо оформленное содержание в одну-единственную субстанцию выражения, она уже подчиняет их исключительной форме означивающего и субъективного выражения. Она выполняет предварительное разграфление, которое обеспечивает возможность различимости означающих элементов, осуществимости субъективных выборов. Машина лицевости — не дополнение к означающему и субъекту; скорее, она присоединена к ним и является их условием: дву-однозначности и бинарности лица удваивают других, избытки лица создают избыток с означающими и субъективными избытками. Именно потому, что лицо зависит от абстрактной машины, оно не предполагает уже присутствующих здесь субъекта или означающего; но лицо с ними соединено и сообщает им необходимую субстанцию. Как раз не субъект выбирает лицо, как в тесте Зонди, а именно лица выбирают своих субъектов. Как раз не означающее интерпретирует фигуру черного пятна-белой дыры, или белой страницы-черной дыры, как в тесте Роршаха, а именно такая фигура программирует означающие.
Мы продвинулись в ответе на вопрос: Что запускает абстрактную машину лицевости, ибо та осуществляется не всегда и не во всех общественных формациях? Некоторые общественные формации нуждаются в лице, а также в пейзаже[215]. Это целая история. В связи с крайне разными датами происходило всеобщее крушение всех примитивных, многозначных и неоднородных семиотик, разыгрывающих разнообразные формы субстанции и выражения, — крушение в пользу семиотики означивания и субъективации. Каковы бы ни были разногласия между означиванием и субъективацией, каким бы ни было превалирование того или другого в том или ином случае, как бы ни были вариабельны фигуры в своей фактической перемешанности, — только сообща они могут разрушить любую многозначность, установить язык в форме исключительного выражения, действовать с помощью означающей дву-однозначности и субъективной бинаризации. Свойственная языку сверхлинейность уже не координируется многомерными фигурами — теперь она сплющивает все объемы и подчиняет себе все линии. Не случайно ли, что лингвистика всегда, и быстро, сталкивается с проблемой омонимии или двусмысленных высказываемых, которые она будет трактовать с помощью всей совокупности бинарных редукций? Более обобщено, никакая многозначность, никакая черта ризомы не могут быть поддержаны: ребенок — когда он бегает, играет, танцует, рисует — не может сконцентрировать внимание на языке и письме, также никогда он не будет хорошим субъектом. Короче, новая семиотика нуждается в систематическом разрушении всего множества примитивных семиотик, даже если она удерживает некоторые их обломки за хорошо определенным ограждением.
Однако, как раз-таки не семиотики ведут между собой войну с помощью единственного собственного вооружения. Именно крайне особые сборки власти навязывают означивание и субъективацию как собственную детерминированную форму выражения, во взаимопредположении с новым содержанием — нет означивания без деспотической сборки, нет субъективации без авторитарной сборки, нет смешивания двух последних без сборок власти, которые действуют как раз благодаря означающим и осуществляются на душах или субъектах. Итак, именно такие сборки власти, такие деспотичные или авторитарные формации сообщают новой семиотике ресурсы ее империализма, то есть, одновременно, способность подавлять другие семиотики и защищаться против любой угрозы извне. Речь идет о конкретной отмене тела и телесных координат, благодаря которым действовали многозначные или многомерные семиотики. Мы дисциплинируем тела, мы разбираем телесность, преследуем становления-животным, выталкиваем детерриторизацию к новому порогу, ибо перескакиваем от органических страт к стратам означивания и субъективации. Мы производим одну-единственную субстанцию выражения. Мы строим систему белая стена-черная дыра, или, скорее, запускаем такую абстрактную машину, которая должна обеспечивать и удостоверять как всемогущество означающего, так и автономию субъекта. Вас пришпилят на белой стене, воткнут в черную дыру. Такая машина называется машиной лицевости потому, что она является общественным производством лица, потому, что она осуществляет олицевление всего тела, всех его окрестностей и объектов, а также опейзаживание всего мира и всей среды. Детерриторизация тела предполагает ретерриторизацию на лице; декодирование тела предполагает сверхкодирование посредством лица; крушение телесных координат или сред предполагает конституцию пейзажа. Семиотика означающего и субъективного никогда не проходит через тела. Абсурдно претендовать на проведение связи между означающим и телом. Означающее, по крайней мере, может быть соотнесено с телом, которое уже полностью олицевлено. Разница между нашими униформами и одеждами, с одной стороны, и с примитивными живописью и одеяниями, с другой, состоит в том, что первые осуществляют олицевление тела с помощью черных дыр пуговиц и белой стены ткани. Даже маска находит здесь новую функцию, полностью противоположную ее прежней функции. Ибо нет никакой унитарной функции маски, кроме как негативной (маска никоим образом не служит тому, чтобы скрывать, прятать, даже показывая или обнаруживая). Либо маска обеспечивает принадлежность головы телу, ее становление-животным, как в примитивных семиотиках. Либо, напротив, как раз теперь маска обеспечивает возведение, надстраивание лица, олицевление головы и тела: тогда маска — это лицо само по себе, абстракции или операции лица. Бесчеловечность лица. Лицо никогда не предполагает предварительных означающего или субъекта. Порядок абсолютно иной: конкретная сборка деспотической и авторитарной власти → запуск абстрактной машины лицевости, белая стена — черная дыра → установка новой семиотики означивания и субъективации на такой дырявой поверхности. Вот почему мы непрестанно обращаемся исключительно к двум проблемам: отношение лица к производящей его абстрактной машине; отношение лица к сборками власти, нуждающимся в таком общественном производстве. Лицо — это политика.
Конечно, в другом месте мы видели, что означивание и субъективация были абсолютно разными семиотиками со своими разными режимами (циклическое излучение, сегментарная линеарность) и с разными аппаратами власти (деспотическое обобщенное рабство, авторитарный контракт-процесс). И ни одна из них не начинает с Христа, с белого Человека как христианской универсалии — существуют азиатские, негритянские или индийские деспотические формации означивания; в наиболее чистом виде авторитарный процесс субъективации проявляется в судьбе еврейского народа. Но как бы ни различались эти семиотики, они, тем не менее, образуют фактически некую смесь, и именно на уровне этой смеси они утверждают свой империализм, то есть свою общую претензию на подавление всех других семиотик. Не бывает означивания, которое не заключало бы в себе зародыша субъективности; не бывает субъективации, которая не влекла бы за собой остатков означающего. Если означающее прежде всего подскакивает на стене, если субъективность прежде всего ускользает к дыре, то следует сказать, что стена означающего уже включает черные дыры, а черная дыра субъективности еще несет обрывки стены: следовательно, смесь обладает твердым основанием в неразложимой машине белая стена — черная дыра, и обе семиотики непрестанно перемешиваются благодаря пересечению, совпадению, разветвлению одной на другой — как между «Евреями и Фараоном». Только есть еще нечто большее, ибо природа смесей может быть крайне вариабельной. Если мы можем датировать машину лицевости, приписывая ей нулевой год Христа и историческое развитие белого Человека, то лишь потому, что смесь тогда перестает быть совпадением или переплетением, став полным взаимопроникновением, где каждый элемент пропитывает другой, подобно каплям красно-черного вина в белой воде. Наша семиотика современных белых Людей — даже семиотика капитализма — достигла такого состояния смеси, в котором означивание и субъективация действительно простираются друг через друга. Таким образом, именно в такой семиотике лицевость, или система белая стена — черная дыра, обретает весь свое расширение [extension]. Все же, мы должны различать состояния смеси и вариабельные пропорции элементов. Будь то в христианских или даже в дохристианских состояниях, один элемент может главенствовать над другим, быть более или менее мощным, чем другой. Тогда мы вынуждены определить лица-пределы, которые не смешиваются ни с единствами лица, ни с определенными ранее отклонениями от лица.
I. Тут черная дыра — на белой стене. Это вовсе не единство, ибо черная дыра непрестанно перемещается по стене и действует благодаря бинаризации. Две черные дыры, четыре черные дыры, п черных дыр распределяются подобно глазам. Лицевость — это всегда множественность. Мы населяем пейзаж глазами или черными дырами, как на картине Эрнста, как в рисунках Алоиза [Aloïse] или Вёльфли. Мы наносим на белую стену круги, окаймляющие дыру: всюду, где есть такой круг, мы можем поместить глаз. Мы можем даже предложить следующий закон: чем более окаймлена дыра, тем более эффект окаймления должен наращивать поверхность, по которой она скользит, и наделять эту поверхность силой захвата. Возможно, наиболее чистый случай дан в известных эфиопских свитках, представляющих демонов: две черные дыры на белой поверхности пергамента либо на прямоугольном или круглом лице, которое тут прорисовывается, но эти черные дыры множатся и воспроизводятся, создают избыток — и каждый раз, когда мы окаймляем вторичный круг, мы конституируем новую черную дыру, помещаем в нее глаз.[216]Результат захвата поверхности, которая тем более закрывается, чем более она наращивается. Это — деспотическое означающее лицо, и присущие ему умножение, распространение, избыток частоты. Умножение глаз. Деспот или его представители — повсюду. Это лицо, увиденное спереди, увиденное субъектом, который и сам видит не так уж много, ибо сцапан черными дырами. Это фигура судьбы, земной судьбы, объективной означающей судьбы. Крупный план в кино хорошо знает о такой фигуре: крупный план Гриффита — на лице, на элементе лица или на олицевленном объекте, которые затем обретают предвосхищающую [anticipatrice] темпоральную ценность (стрелки часов предвещают что-то).
II. Там, напротив, вытягивается в нить белая стена, в серебряную нить, идущую к черной дыре. Одна черная дыра «увенчивает» все другие черные дыры, все глаза, все лица в то время, как пейзаж — это нить, своим последним витком обвивающаяся вокруг дыры. Это всегда множественность, но это и другой рисунок судьбы — судьбы субъективной, страстной, рефлексивной. Это — морские лицо или пейзаж: лицо следует за линией, отделяющий небеса от вод, или землю от вод. Это авторитарное лицо расположено в профиль и ускользает к черной дыре. Или два лица друг против друга, но в профиль к наблюдателю, и их союз оказывается уже помечен беспредельным разделением. Или же лица, отвернувшиеся друг от друга, сметенные предательством. Тристан, Изольда, Изольда, Тристан, в лодке, несущей их к черной дыре предательства и смерти. Лицевость сознания и страсти, избыток резонанса или совокупления. На этот раз крупный план уже не влечет за собой увеличение поверхности, которую он в то же самое время вновь закрывает, его единственная функция — обладать предвосхищающей [anticipatrice] темпоральной ценностью. Он помечает происхождение шкалы интенсивности или является частью этой шкалы; по мере того как лица приближаются к черной дыре как конечному пункту, крупный план возбуждает линию, по которой они следуют: крупный план Эйзенштейна против крупного плана Гриффита (интенсивный подъем печали или гнева в крупных планах «Броненосца Потемкина»[217]).