Уход-и-возврат: творческое меньшинство

Афины в первой главе роста эллинского общества

Выдающимся примером ухода-и-возврата, уже не раз приводившимся нами выше в другой связи, является поведение афинян в период кризиса, в котором оказалось эллинское общество в результате брошенного ему мальтузианского вызова VIII в. до н. э.

Мы отмечали, что первая реакция Афин на эту проблему перенаселения была явно негативной. Они не отвечали на нее, подобно многим своим соседям, основанием заморских колоний, не отвечали, подобно спартанцам, захватом территорий сопредельных греческих городов-государств и обращением их жителей в своих рабов. В этот период, длившийся до тех пор, пока соседи оставляли их в покое, Афины продолжали играть явно пассивную роль. Первый проблеск их демонической скрытой энергии можно увидеть в яростной реакции на попытку спартанского царя Клеомена I подчинить Афины лакедемонской гегемонии[472]. Благодаря решительному противодействию лакедемонянам, послужившему причиной воздержания от участия в колонизационном движении, Афины более или менее умышленно отделили себя от остального эллинского мира больше чем на два столетия. Однако эти два столетия не были для Афин периодом бездействия. Наоборот, у Афин было то преимущество, что в столь долгом уединении они могли сконцентрировать свою энергию и дать общеэллинской проблеме собственное оригинальное решение — афинское решение, которое доказало свое превосходство, продолжая действовать и в тех условиях, когда и решение за счет колонизации, и спартанское решение стали приводить к уменьшению отдачи. Именно благодаря тому, что они своевременно переделали традиционные институты в соответствии со своим новым образом жизни, Афины наконец вернулись на арену. Но когда они вернулись, это произошло с беспрецедентной для эллинской истории стремительностью.

Афины заявили о своем возврате поразительным жестом, бросив вызов Персидской империи. Именно Афины ответили, в то время как Спарта на это не решалась, на призыв восставших азиатских греков в 499 г. до н. э., и с этого дня Афины выступали как главное действующее лицо в пятидесятилетней войне между Элладой и сирийским универсальным государством. В течение более чем двух столетий, начиная с V в. до н. э., роль Афин в эллинской истории была полной противоположностью той роли, которую они играли в равный по времени предшествующий период. В течение этого второго периода Афины постоянно находились в гуще событий эллинской внутренней политики и до тех пор, пока не обнаружили, что оставлены далеко позади новыми титанами, рожденными в ходе восточной авантюры Александра, неохотно отказывались от статуса и бремени великой эллинской державы. Но уход Афин после окончательного поражения в схватке с Македонией в 262 г. до н. э.[473]не означал конец их активного участия в эллинской истории. Ибо задолго до того, как они проиграли военное и политическое состязание, они стали «школой Эллады» во всех других сферах. Афины придали эллинской культуре неизгладимый аттический отпечаток, который до сих пор еще сохраняется в глазах потомков.

* * *

Италия во второй главе роста западного общества

Мы уже отмечали, говоря о Макиавелли, что Италия в течение более чем двухвекового периода — со времени падения Гогенштауффенов в середине XIII столетия до французского вторжения в конце XV — обеспечила себе уход от беспорядочного феодального полуварварского мира Трансальпийской Европы. Величайшие достижения итальянского гения, на протяжении этих двух с половиной столетий остававшегося неприкосновенным, были не экстенсивными, а интенсивными, не материальными, а духовными. В архитектуре, скульптуре, живописи, литературе и культуре итальянцы создали творения, сравнимые с достижениями греков, созданными в течение равного по протяженности периода в V-IV вв. до н. э. В самом деле, итальянцы искали вдохновения в древнегреческом гении, пытаясь вызвать призрак умершей эллинской культуры, глядя на достижения греков как на нечто абсолютное, образцовое и классическое, чему можно лишь подражать, но что невозможно превзойти. Следуя по их стопам, и мы установили систему «классического» образования, которая лишь в недавнее время уступила дорогу требованиям современной техники. Наконец, итальянцы использовали свою с таким трудом завоеванную свободу от чуждого владычества для создания в пределах своего ненадежно укрытого полуострова итальянского мира, в котором уровень западной цивилизации очень рано поднялся до такой вершины, что разница в степени стала равносильна разнице в качестве. К концу XV столетия итальянцы чувствовали себя настолько выше остальных европейцев, что (отчасти из тщеславия, а отчасти из убежденности) возродили понятие «варвары» для описания народов, обитавших по ту сторону Альп и Тирренского моря. И тогда эти современные «варвары» начали играть свою роль, показывая себя и в политическом, и в военном отношении мудрее итальянских «детей света».

По мере того как новая итальянская культура распространялась с полуострова во всех направлениях, она ускоряла процесс культурного роста окружавших ее народов. Прежде всего это касалось процесса роста более крупных элементов культуры — таких, как политическая организация и военная техника, где воздействие распространения обычно дает ощутить себя быстрее всего. Когда «варвары» овладели этими итальянскими искусствами, они смогли применить их в гораздо большем масштабе, чем масштаб итальянских городов-государств.

Объяснение успеха «варваров» в достижении такого масштаба организации, который для итальянцев оказался за пределами их возможностей, содержится в том факте, что «варвары» применяли уроки, полученные у итальянцев, в гораздо более легких обстоятельствах, чем те, которые были уделом их учителей. Итальянскому государственному управлению препятствовало действие одного из постоянных законов — закона «политического равновесия», в то время как «варварскому» государственному управлению действие того же самого закона способствовало.

«Политическое равновесие» — система политической динамики, начинающая действовать всякий раз, когда общество расчленяется на множество независимых друг от друга локальных государств. Итальянское общество, отделившее себя от остального западно-христианского мира, в то же время расчленило себя именно таким образом. Движение за отделение Италии от Священной Римской империи было доведено до конца множеством городов-государств, каждое из которых стремилось утвердить за собой право местного самоопределения. Таким образом, создание обособленного итальянского мира и расчленение его на множество государств явились событиями одновременными. В подобном мире закон «политического равновесия» обычно действует таким образом, что сохраняет средний размер государств небольшим с точки зрения всех критериев, в которых можно было бы измерить их политическую силу: территории, населения и богатства. Ибо на каждое государство, угрожающее увеличением своих размеров выше преобладающего среднего уровня, почти автоматически начинает оказываться давление со стороны всех других сопредельных государств. Один из законов «политического равновесия» как раз в том и состоит, что это давление является наиболее сильным в центре, а наиболее слабым — на периферии группы связанных между собой государств.

В центре за всяким движением, предпринимаемым каким-либо отдельным государством в целях расширения собственных границ, ревниво наблюдают все его соседи и ловко противятся этому расширению, а власть над несколькими квадратными милями становится предметом самой упорной борьбы. На периферии, наоборот, конкуренция ослаблена и малые усилия могут принести большие результаты. Соединенные Штаты могли незаметно расширять свои владения от Атлантики до Тихого океана, а Россия — от Балтики до Тихого океана, тогда как все усилия Франции или Германии заполучить в бесспорное владение Эльзас или Познань были недостаточны.

Тем, чем сегодня являются Россия и Соединенные Штаты по отношению к старым, стиснутым в своих границах национальным государствам Западной Европы, четыреста лет назад по отношению к таким итальянским городам-государствам того времени, как Флоренция, Венеция и Милан, выступали сами западноевропейские общины — итальянизированная Людовиком ХI[474]Франция, Фердинандом Арагонским[475]Испания и первыми Тюдорами[476]Англия.

Произведя сравнение, мы можем увидеть, что афинский уход в VIII—VI вв. до н. э. и итальянский уход в XIII—XV вв. христианской эры весьма схожи друг с другом. В обоих случаях в политическом плане уход был полным и непрерывным. В обоих случаях отделившее себя меньшинство посвятило свои силы задаче найти какое-то решение проблемы, поставленной перед всем обществом. И в обоих случаях творческое меньшинство возвратилось в нужный момент, когда его творение было завершено, в то общество, которое временно покинуло, и оставило свой отпечаток на всей социальной системе. Кроме того, актуальные проблемы, которые Афины и Италия решали во время своего ухода, были в основном проблемами одного порядка. Подобно Аттике в Элладе, Ломбардия и Тоскана в западно-христианском мире служили изолированными социальными лабораториями, в которых был успешно проведен эксперимент по превращению локального самодостаточного земледельческого общества в независимое международное торгово-промышленное общество. В итальянском случае, как и в афинском, имела место радикальная трансформация традиционных институтов с целью приведения их в соответствие с новым образом жизни. Коммерциализованные и индустриализованные Афины в политическом плане перешли от аристократического государственного устройства, основанного на знатном происхождении, к буржуазному, основанному на собственности. Коммерциализованные и индустриализованные Милан, Болонья, Флоренция или Сиена перешли от преобладавшего в западно-христианском мире феодализма к новой системе непосредственных отношений между отдельными гражданами и независимыми местными правительствами, чья независимость принадлежала самим же гражданам. Эти конкретные политико-экономические нововведения, так же как и неосязаемые и неуловимые творения итальянского гения, передавались Италией Трансальпийской Европе, начиная с конца XV столетия.

Однако на этой стадии пути развития западной и эллинской истории расходятся в разные стороны вследствие одного существенного различия в положении итальянских городов-государств в западно-христианском мире и Афин в Элладе. Афины были городом-государством, возвратившимся в мир городов-государств. Но та модель города-государства, по которой в Средние века подобным же образом стал организовываться итальянский «мир-внутри-мира», не была изначальной основой общественного разделения в западно-христианском мире. Первоначальным основанием этого разделения был феодализм, и большая часть[государств] западно-христианского мира все еще организовывалась на феодальной основе вплоть до конца XV столетия, когда итальянские города-государства были вновь присоединены к основному ядру западного общества.

Эта ситуация представляет собой проблему, которая теоретически может быть решена двумя путями. Чтобы усвоить социальные нововведения, которые выдвигала Италия, Трансальпийская Европа должна была или порвать со своим феодальным прошлым и разделиться вновь, уже на основе деления на города-государства, или же модифицировать итальянские нововведения таким образом, чтобы они были способны работать на феодальной основе и в соответствующем масштабе королевских государств. Несмотря на то что система городов-государств достигла значительного успеха в Швейцарии, Швабии, Франконии, Нидерландах и на Северо-Германской низменности, где важными стратегическими пунктами, контролировавшими речные и морские пути, являлись города Ганзейского союза, в целом за Альпами было принято второе решение проблемы. Это приводит нас к другой главе западной истории и к другому, равно замечательному и плодотворному, уходу-и-возврату.

* * *

Англия в третьей главе роста западного общества

Проблема, вставшая перед западным обществом в это время, заключалась в том, как перейти от сельскохозяйственного аристократического к промышленному демократическому образу жизни, не принимая систему городов-государств. Этот вызов был принят в Швейцарии, Голландии и Англии, однако в конце концов получил английский ответ. Во всех этих трех странах географическая среда предоставляла до некоторой степени благоприятные условия для их ухода от общеевропейской жизни. Швейцария [была отделена от остальной Европы] горами, Голландия — дамбами, а Англия — Ламаншем. Швейцарцы успешно преодолели кризис позднесредневекового городского космоса, установив федеративную форму правления и сохранив свою независимость от посягательств сначала со стороны Габсбургов, а затем — со стороны Бургундии[477]. Голландцы утвердили свою независимость от Испании и объединились на федеративных началах в составе семи Соединенных провинций[478]. Окончательное поражение в Столетней войне исцелило англичан от стремления подчинить себе зависимые страны на континенте[479], и, подобно голландцам, в правление Елизаветы I они уже отражали агрессию католической Испании[480]. С этого времени и вплоть до войны 1914-1918 гг. уклонение от участия в континентальных делах было принято без дальнейшего обсуждения в качестве одной из основных и постоянных целей британской внешней политики.

Но три этих локальных меньшинства не все были в одинаковой степени удачно расположены, чтобы осуществлять общую для них политику ухода. Швейцарские горы и голландские дамбы — преграды менее эффективные, чем Ламанш. Голландцы никогда полностью не оправились от войн с Людовиком XIV и наряду со швейцарцами были даже на некоторое время поглощены наполеоновской империей. Кроме того, швейцарцы и голландцы в качестве претендентов на решение уже описанной нами выше проблемы оказались в затруднении и в другой связи. Они никогда не представляли собой полностью централизованные национальные государства, но были лишь добровольно объединившимися союзами кантонов и городов. Таким образом, Англии (а затем, после союза 1707 г., англо-шотландскому Соединенному Королевству Великобритании) выпало сыграть в третьей главе истории западно-христианского мира ту роль, которую Италия сыграла во второй.

Следует заметить, что сама Италия начала осторожно продвигаться по пути преодоления раздробленности. К концу периода ее ухода число независимых городов-государств, ранее составлявшее около семидесяти или восьмидесяти, в результате завоеваний уменьшилось до восьми или десяти крупных объединений. Однако результат был недостаточен в двух отношениях. Во-первых, хотя эти новые итальянские политические единицы и превосходили по своим размерам те, что были раньше, они все же были еще достаточно небольшими, чтобы противостоять «варварам», когда начался период их вторжения. Во-вторых, формой правления, развивавшейся в этих новых, более крупных единицах, всегда являлась тирания, а политические достоинства прежней городской системы были со временем утрачены. Именно эта новая итальянская система деспотии, оказавшись по ту сторону Альп, была без труда приспособлена к более крупным трансальпийским политическим единицам — Габсбургами в Испании и Австрии, Валуа[481]и Бурбонами во Франции и, наконец, Гогенцоллернами[482]в Пруссии. Однако это казавшееся прогрессивным направление явилось тупиком. Без достижения некоего рода политической демократии трансальпийским государствам было трудно подражать прежним экономическим достижениям итальянцев в процессе перехода от сельского хозяйства к торговле и промышленности, произошедшем в Италии при распространении городов-государств.

В Англии, в отличие от Франции и Испании, развитие самодержавной монархии явилось вызовом, породившим эффективный ответ. Английский ответ вдохнул новую жизнь и привнес новые функции в традиционное устройство трансальпийских государств, являвшееся в такой же степени английским, как французским и испанским наследием общего западно-христианского прошлого. Одним из традиционных трансальпийских институтов был периодический созыв парламента или проведение совещаний между королевской властью и представителями сословий с двойной целью: обсуждения жалоб и получения от сословий вотума на ассигнования королевской власти — в качестве qui pro quo[483]благородного обязательства в том, что обоснованные жалобы будут удовлетворены. В ходе постепенной эволюции этот институт в трансальпийских королевствах открыл решение местной проблемы материального характера — проблемы не поддающейся контролю численности населения и проблемы непреодолимых расстояний, — придумав или открыв заново юридическую фикцию «представительства». Обязанность и право каждой личности, занятой в деятельности парламента, участвовать в его делах (обязанность и право, самоочевидные в городах-государствах) в громоздких феодальных королевствах низводились до обязанности уполномоченных представителей прибыть на место заседания парламента и до права быть представленным по доверенности.

Этот феодальный институт периодически созывавшегося представительного и совещательного собрания прекрасно соответствовал своей первоначальной цели служить связью между королевской властью и ее подданными. С другой стороны, с самого начала он совершенно не был приспособлен для выполнения задачи, успешно решенной в Англии XVII столетия, — задачи принятия на себя функций самой королевской власти и постепенного вытеснения ее как главной политической силы. Почему же получилось так, что англичане приняли и успешно ответили на вызов, с которым не смогло справиться ни одно другое современное им трансальпийское королевство? Ответ на этот вопрос можно найти в том факте, что Англия, будучи по своей территории меньше континентальных феодальных королевств и обладая четче очерченными границами, гораздо раньше своих соседей достигла подлинно национального существования в противовес феодальному. Будет не просто парадоксом сказать, что сила английской монархии во второй, средневековой, главе истории западного христианства сделала возможным вытеснение ее парламентской формой правления в третьей главе. Ни одна другая страна во второй главе [европейской истории] не знала такого властного дисциплинарного контроля, какой осуществлялся при Вильгельме Завоевателе, Генрихе I, Генрихе II, Эдуарде I и Эдуарде III[484]. При этих сильных правителях Англия сплотилась в национальное государство задолго до того, как нечто подобное произошло во Франции, Испании или Германии. Другим фактором, приведшим к данному результату, было господствующее положение Лондона. Ни в каком другом западном королевстве за Альпами не было такого, чтобы один какой-то город столь сильно препятствовал росту других. К концу XVII столетия, когда население Англии было еще незначительно по сравнению с Францией или Германией и даже меньше, чем население Испании или Италии, Лондон, по всей вероятности, уже был самым большим городом в Европе. Фактически можно утверждать, что Англия успешно решила проблему приспособления итальянской городской системы к общественной жизни в национальном масштабе, поскольку более чем другие трансальпийские нации она уже достигла (благодаря своему небольшому размеру, своим жестким границам, своим сильным королям и господствующему положению одного города) той компактности и того [уровня] самосознания, которые были ярко выражены в городах-государствах.

Однако, несмотря даже на эти благоприятно сложившиеся условия, удача англичан, сумевших разлить новое вино ренессансного итальянского административного управления в старые мехи средневекового трансальпийского парламентаризма, не позволив этим старым мехам лопнуть, явилась конституционной победой, которую иначе как изумительный tour de force (рывок) нельзя и рассматривать. И этот английский конституционный tour de force, позволивший перенести парламент через пропасть, разделяющую критику правительства от его руководства, был выполнен для западного общества английским творческим меньшинством в первой фазе его ухода от связей с континентом, в период, охватывающий елизаветинскую эпоху[485]и большую часть XVII столетия. Когда в ответ на вызов, брошенный Людовиком XIV, англичане предприняли попытку частичного и временного возврата на континентальную арену под блестящим руководством Мальборо[486], континентальные народы начали наблюдать за тем, что делали островные жители. Началась эпоха англомании, как иногда называют это время французы. Монтескье проповедовал неверно понятые им английские достижения. Англомания в форме культа конституционной монархии была одной из огневых цепей, воспламенивших Французскую революцию. Общеизвестно, как по мере перехода от XIX столетия к XX у всех народов земли появилось стремление прикрыть свою политическую наготу фиговыми листками парламентаризма. Этот широко распространившийся культ английских политических институтов в конце третьей главы западной истории, несомненно, перекликается с поклонением перед итальянской культурой в конце второй фазы, на рубеже XV-XVI столетий. Наиболее яркой иллюстрацией этого культа Италии является для англичан то, что более трех четвертей шекспировских пьес основано на итальянских повестях. Действительно, Шекспир в «Ричарде II», намекая на это, пародирует италоманию, примером которой является его собственный выбор сюжетов. Старый достопочтенный герцог Йоркский создан лишь для того, чтобы сказать, что глупого молодого короля ввели в заблуждение

Россказни о модах итальянских, —

Ведь нынче мы Италии кичливой

Во всем, как обезьяны, подражаем

И тащимся у ней на поводу97.

Драматург в своей обычной анахроничной манере приписывает веку Чосера то, что было более характерно для его собственного века, хотя, если говорить о данном предмете, Чосер и его век явились свидетелями начала данного явления.

Открытие англичанами системы парламентского правления в сфере политики обеспечило благоприятные социальные условия для последующего открытия индустриализма. «Демократия» в смысле системы правления, при которой исполнительная власть ответственна перед парламентом, представляющим народ, и «индустриализм» в смысле системы машинного производства при помощи рабочих рук, сконцентрированных на фабриках, являются двумя господствующими институтами нашего века. Они начали господствовать, потому что дали наилучшее во всем западном обществе решение проблемы переноса политических и экономических достижений итальянской городской культуры из городов-государств в королевства. Оба эти решения были разработаны в Англии в ту эпоху, которую один из недавних ее государственных деятелей назвал эпохой «олестящеи изоляции»[487].

* * *

Какую роль будет играть Россия в западной истории?

Можем ли мы в современной истории «мирового сообщества», в которое развился западно-христианский мир, различить симптомы той тенденции одного века опережать следующий и какой-то одной части всего общества решать в изоляции проблемы будущего (в то время как остальные части еще бьются над решением выводов прошлого), которая означает, что процесс роста все еще продолжается? Теперь, когда проблемы, поставленные перед нами итальянскими решениями более ранних проблем, получили свои английские решения, не вызовут ли, в свою очередь, эти английские решения новые проблемы? В наше время мы уже осознаем два новых вызова, перед которыми оказались вследствие победы демократии и индустриализма. В частности, экономическая система индустриализма, подразумевающая локальную специализацию производства искусной и дорогостоящей продукции для мирового рынка, требует установления некоего рода мирового порядка в качестве своей основы. А в целом как индустриализм, так и демократия требуют от человеческой природы большего индивидуального самоконтроля, взаимной терпимости и общественного взаимодействия, чем склонны применять на практике человеческие социальные животные, поскольку эти новые институты придали беспрецедентную по своей мощности энергию всем социальным действиям человека. Например, все соглашаются с тем, что в тех социальных и технических обстоятельствах, в которых мы оказались ныне, дальнейшее существование нашей цивилизации зависит от уничтожения войны как метода урегулирования наших разногласий. Здесь нас интересует только то, не привели ли эти вызовы к каким-либо свежим примерам ухода, за которым последует возврат.

Пока еще слишком рано делать какие-либо определенные заявления относительно той главы истории, которая явно находится в настоящее время на своей начальной стадии. Однако мы можем рискнуть и поразмышлять о том, не содержится ли здесь объяснение нынешнего положения русского православного христианства. В русском коммунистическом движении мы уже обнаружили под европейской маской «зелотскую» попытку избежать вестернизации, навязанной России два века назад Петром Великим. В то же время мы видели, что этот маскарад волей-неволей становился серьезным. Мы сделали вывод, что западное революционное движение, принятое не желавшей вестернизации Россией в качестве антизападного жеста, оказалось более мощным проводником вестернизации в России, чем любое традиционное изложение западного социального символа веры. Мы постарались выразить этот позднейший результат общественных связей между Россией и Западом в формуле, согласно которой отношение, некогда являвшееся внешней связью между двумя отдельными обществами, превратилось во внутренний опыт «мирового сообщества», в которое ныне была включена Россия. Можем ли мы пойти дальше и сказать, что Россия, будучи включена в состав «мирового сообщества», в то же время совершает уход от его общей жизни, чтобы сыграть роль творческого меньшинства, стремящегося дать некое решение на текущие проблемы «мирового сообщества»? По крайней мере, это возможно, и многие поклонники нынешнего русского эксперимента верят в то, что Россия вернется в «мировое сообщество» в этой созидательной роли.

Наши рекомендации