И что же в этих условиях предпринимают захватившие власть большевистские комиссары?
Все это стихийное цветение жизни они наблюдают с ревностью жрецов великого интернационального учения, которому грозит остаться не у дел. Стихийному, лишенному какой бы то ни было доктринальной строгости социализму русских крестьян и рабочих они противопоставили глобальную социалистическую доктрину, созревшую в голове нового Моисея — поводыря темных и упрямых масс, не знающих своих «подлинных интересов».
ü Впрочем, касательно этого Моисея — а речь идет о Марксе, необходимо уточнить, что он был одновременно и наследником ветхозаветной идеи избранничества и сыном Просвещения, верящим в то, что прогресс в целом совпадает с самореализацией новоеврейского человека как такового. Архаические уклоны в избранничество, заставляющие вспомнить о ветхозаветном, дохристианском архетипе, проявились у Маркса в том, что место в будущем социалистическом обществе у него оставлено не для всех, а исключительно для пролетариата, которому предстоит стать могильщиком всех остальных классов.
Но по крайней мере свободной исторической самодеятельности этого класса Маркс, судя по всему, просвещенчески доверял.
Новую ступень на пути сектантской остраненности учения по отношению к эмпирическому опыту и повседневным интересам масс демонстрирует основатель большевизма. Как известно, у него даже пролетарский авангард не удостаивается настоящего доверия, ибо, как заявляет он в работе «Что делать?», «правильное» социалистическое сознание даже пролетариат выработать своими силами не может: его вырабатывает особое марксистское жречество, которое и вносит в пролетарскую массу то, чего она в самой себе не содержит — строгое социалистическое сознание. Из этой доктринальной строгости вытекал уже совсем другой социализм, ничего общего не имеющий с просвещенческой открытостью и безыскусностью, — социализм комиссарских фарисеев — наставников и хранителей «идейности».
Большевистским комиссарам поначалу представлялось, что они дают, вместо компромиссной и половинчатой социал-демократической версии социализма, грешащего уступками «мелкобуржуазной стихии», доктринально безупречный и бесстрашно последовательный — единственно правильный вариант. У них самое Просвещение оказывалось на подозрении как раз по причине его безыскусности — совпадения со стихийным импульсом эмансипации и самореализации, захватившим массового человека эпохи модерна. Все общедемократические устремления и лозунги дискредитировались ими как половинчатые, недостаточные, отмеченные духом компромисса с ненавистной буржуазией.
Отмены цензуры недостаточно для подлинной свободы слова, демократических конституций недостаточно для свободы политического творчества, законодательства, касающегося рабочего вопроса, недостаточно для действительного решения последнего и т. д.
И вот эти критики ограниченной «буржуазной демократии» приходят к власти и очень быстро и незаметно для себя создают общество, скроенное по сверхархаичному образцу, казалось, окончательно похороненному историей.
Здесь нас настигают наиболее удручающие парадоксы социализма, пожелавшего стать не народным и национальным, а унифицированно-глобальным, верным не столько велениям жизни, сколько заветному тексту. По таинственному закону превращения глобального в племенное, как только оказывается разрушенным средний термин — общенациональное, большевистские максималисты модерна внезапно проваливаются в ветхозаветную племенную архаику, в последовательный контрмодерн.
Возьмем один из краеугольных камней этой доктрины — принцип всеохватывающего бюрократического планирования. Уже здесь большевистская экономическая революция обнаруживает черты законченного контрмодерна. В самом деле, можно ли себе вообразить, что экономическая жизнь большого общества, с ее бесчисленными связями, инициативами и опосредованиями, может быть уложена в заранее утвержденный свод централизованных предписаний? Ясно, что здесь на самом деле воскресает образ малого общества — общины соплеменников, знающих друг друга в лицо и ведущих натуральное хозяйство.Большевистская внерыночная утопия как раз и давала превращенную форму этого натурального хозяйства, вышедшего за рамки естественных норм малого общества и потому требующего тотальной бюрократизации.
Еще более впечатляющий вариант инверсионного превращения социалистической «сверхсовременности» в сверхархаику представляет собой новация большевизма, относящаяся к государственному политическому и идеологическому строительству. Всякий наблюдатель не может не поражаться тому, насколько сверхмодернистский идеал коммунистического безгосударственного общества напоминает ветхозаветный идеал Израиля времен эпохи Судей. Социум, направляемый и управляемый жрецами — судиями, представляет собой экзотический, даже по меркам Древнего Востока, вариант последовательно теократической общины, где контролируется не только внешнее поведение, но сам образ мыслей паствы.
Это томление по обществу, основанному на принципах всепроникающей идейности и перманентного экстатического воодушевления, указывает на заветнейший архетип еврейского племенного сознания. Такому сознанию всякая государственность, ограничивающая свой контроль внешним поведением подданных и по необходимости безразличная к тому, что творится в сфере их сокровенных помыслов, кажется невыносимой профанацией того, что надлежит в конце концов устроить на земле.
Критика «государственного насилия» ведется таким сознанием не с просвещенческих позиций, оставляющих гражданам свободу внутреннего духовного самоопределения, а с позиций жреческой теократии с ее упреждающим контролем за мыслями и мнениями.
Противостояние Царства и Священства, холодного государственного управленческого бюрократизма и теплой (даже горячей!) жреческой опеки отражает ветхозаветная книга 1-я Царств. Когда в ответ на просьбу народа, уставшего от тотальной жреческой опеки и желающего хотя бы некоторые сферы социальной жизни предоставить ценностно-нейтральному («рационально-бюрократическому») контролю государства, правитель Самуил обратился за советом к самому Богу, тот ответил ему в духе пессимистического реализма «Послушай голоса народа во всем, что они говорят тебе: ибо не тебя они отвергли, но отвергли Меня, чтоб Я не царствовал над ними» (Библия, I Царств, 8: 1—22). С тех пор еврейское сознание хранит ностальгию по подлинному социуму, не ведающему внешних установлений царства, но повинующегося лишь внутренним установлениям Священства.
Вся идейно-политическая история большевистской государственности представляет собой эту антиномию Царства и Священства, бюрократической управленческой рациональности и жреческой партийной идейности. Растущее поглощение государства партией вполне соответствовало этому ветхозаветному архетипу, ориентирующему на вытеснение Царства жречеством как на высший социальный и культурный идеал.
СЦЕНАРИЙ ДЛЯ РОССИИ
Сегодня, в постсоветскую эпоху, эта диалектика сверхмодерна, оборачивающегося сверхархаикой, снова воспроизводится под давлением тех, кого неистовый реформационный темперамент увлек на путь радикал-либерализма.
В 1917 году еврейский большевистский авангард решился радикализировать социалистическую идею, переводя ее из сферы стихийного национального самоопределения в русло строгой жреческой ортодоксальности глобалистов Третьего интернационала.
В 1991 году демократический еврейский авангард, с не меньшим подозрением относящийся к стихийному народному капитализму (массовой экономической самостоятельности), чем большевики — к народному кооперативному социализму, решается радикализировать классическую либеральную идею, подчинив ее строгой букве нового великого учения — «чикагской школе». Мне не раз уже приходилось писать о том, что собственно социальные и социальноэкономические предпосылки народного капитализма в России к 1991 году имелись.
Банковские вклады населения еще в начале 80-х годов в сумме приближались к 500 миллиардам рублей (в ценах того времени). На складах предприятий хранилось так называемых неликвидов (неустановленного оборудования) примерно на эту же сумму. Если бы наши реформаторы позволили встретиться этим двум потокам посредством свободной продажи неликвидов, а также таким формам поощрения массовой предпринимательской инициативы, как лизинг (аренда оборудования) и поощрительная кредитно-налоговая политика, экономическая революция народного капитализма могла бы состояться в России. Она вполне была подготовлена и происшедшим к тому времени сдвигом в системе массовых ценностей. Большинство опрошенных в 1992–1993 годах респондентов на вопрос о своем главном жизненном кредо ответило: «Быть самому себе хозяином». Однако эта народная экономическая революция так и не состоялась в России.
Вместо этого товарищи по партии на своем закрытом (от народа) партийном собрании приняли решение о номенклатурной приватизации, что предполагало экспроприацию вкладов населения и монополизацию предпринимательской деятельности лицами, попавшими в заранее составленный список.
Прежде чем объявить приватизацию, «отпустили цены»; запущенная таким образом инфляция в считанные недели опустошила сбережения народного большинства. В не меньшей мере этому способствовало превращение безналичных счетов в наличные, владельцами которых оказались заранее утвержденные лица из партийно-комсомольской и гебистской номенклатуры.
Я далек от мысли приписывать этот замысел наследникам древнего эзотеризма. В основе номенклатурной приватизации лежала не доктринальная ортодоксальность, а самая низменная прагматика номенклатурной касты. Только в обмен на новый статус собственников эта каста согласилась сдать старый строй.
Но еврейским максималистам-ортодоксам нового священного текста (на этот раз либерального) принадлежит здесь своя незаменимая роль. В самом деле: как бы выглядела номенклатурная приватизация без необходимого идейно-теоретического аргумента? Обыкновенным воровством госсобственности теми, у кого по должности находились ключи от государственных закромов. А уж злостное ограждение процесса приватизации от «посторонних», которые и представляют сам российский народ, выглядело бы и вовсе нелиберально, не в духе «открытого общества».
Вот здесь и подоспело новое «великое учение». Вообще говоря, заимствование отдельных теорий, в особенности инструментального характера, типично для модернизационных периодов. Но что при этом делает национальная интеллигенция? Она, во-первых, старается адаптировать импортированное учение к местным условиям, не стесняясь его модифицировать; во-вторых, в случае решительного расхождения заемной теории с местным опытом она безусловный приоритет отдает реальному опыту.
Совсем иначе вели себя талмудические ортодоксы. Вместо того чтобы адаптировать теорию, смягчая ее доктринальные крайности, они, напротив, со сладострастием акцентировали эти крайности, а реальную жизнь, связанную с национальным культурно-историческим наследием, объявляли патологией, подлежащей искоренению.
При этом заемные теории менялись, в том числе и на прямо противоположные, но принципиальное противостояние почве, народному опыту и даже простому здравому смыслу неизменно повторялось.
Когда в моде была марксистская теория, ее большевистские внедренцы в России противопоставляли ее национальной мелкобуржуазной стихии, порождающей капитализм «ежедневно, ежечасно, повсеместно и в массовом масштабе» (Ленин).
Когда же идеалом вновь стал капитализм, а пугалом — социализм, то было объявлено, что именно русская национальная почва изначально антикапиталистична и порождает патерналистский социализм, органически связанный, как оказывается, с традициями русской общинности и соборности.
Эти инверсии еврейского сознания знаменательным образом проявились не только в России. Сравнительно недавний пример этого дает Германия. Еврейские интеллектуалы из Франкфуртской школы — Т. Адорно, Э. Фромм, Э. Френкель-Брунсвик, Д. Левинсон — сразу же после американской оккупации Германии после Второй мировой войны сформировали исследовательский проект — «Авторитарная личность»7, где доказывали неразрывную органическую связь фашизма с немецкой национальной традицией и менталитетом. Оказывается, корни фашистского менталитета заложены были еще в эпоху Реформации, а главным предтечей фашизма является Лютер. Словом, невозможно преодолеть фашизм в Германии, не разрушив само ядро немецкой национальной традиции — ее протестантский архетип.
Проходит некоторое время, Германия из главного оппонента Америки превращается в ее главного союзника и партнера. И вот теперь еврейские интеллектуалы вспомнили о теории М. Вебера, касающейся протестантских предпосылок капитализма, и, таким образом, протестантская аскеза из воплощения нацистского зла превратилась в едва ли не главную предпосылку всех либеральных добродетелей — от рыночной экономики до правового государства.
А воплощением тоталитарного зла отныне выступает русский народ с его общинными традициями и менталитетом. Русская община, наряду с византийским наследием и православной соборностью, фигурирует в роли колыбели современного тоталитаризма. Таким образом, борьба с советским тоталитаризмом, как некогда борьба с нацизмом, выливается в форму глубинной этнической чистки, совершаемой по указке и под присмотром «победителей». Экономический, социологический, политологический анализ подменяется своеобразной расистской антропологией, назначение которой — изобличить неисправимую туземную наследственность, якобы ставящую русский народ в непримиримо конфликтное отношение к демократической современности. Большевистская революция подается как общинная реставрация, а русское крестьянство — как восставшее против современности большинство ностальгических общинников, навязавших городскому меньшинству идеал реставрированной азиатчины.